Подранки. Глава 3
Словом, Марьяша из хора нас выставила, только Лешик остался добросовестно петь про трактора. Куда ему было деваться!
Актив класса под строгим приглядом нашей классной мамы Елены Сергеевны разучивал к конкурсу стихи из музыкально-литературной композиции, где были те же трактора, тот же бетон и тот же фальшивый пафос, от которого скулы сводило. Не хотелось скучных тракторов, хотелось яркого, героического, незабываемого, чтобы дух захватывало, чтобы сердце в горле и слезы из глаз, ведь праздник приближался не абы какой — День комсомола. А мы — Димыч, Татка и я — готовилась вступать в комсомол. Просто зубрить устав — скука! Такая же, как петь про трактора. Нам хотелось доказать миру, что мы способны на большее, хотелось, чтобы запомнилось на всю жизнь. И «Песня о маленьком трубаче» нам подвернулась очень кстати. Так нам тогда казалось.
Придумали мы все классно! Моя мама сшила четыре буденновки с большими красными звездами. Татка в нашем мини-спектакле играла роль маленького трубача. Горн как реквизит мы позаимствовали в пионерской комнате. Миниатюрная Татка очень артистично изображала трубача и подпевала мне вторым голосом, Димыч освоивший к тому времени три гитарных аккорда, лихо нам аккомпанировал, я солировала, а Лешик, все-таки дезертировавший из хора, размахивал красным знаменем.
Кругом война, а этот маленький.
Над ним смеялись все врачи:
Куда такой годится маленький?
Ну, разве только в трубачи.
А что - ему все нипочем.
Ну, трубачом - так трубачом.
Но как-то раз в дожди осенние
В чужой степи, в чужом краю
Полк оказался в окружении.
И командир погиб в бою.
Ну как же быть, ах как же быть?
Ну что ж, трубач, тебе трубить!
И встал трубач в дыму и пламени,
К губам трубу свою прижал.
И за трубой весь полк израненный
Запел «Интернационал».
И полк пошел за трубачом,
За настоящим трубачом.
Солдат, солдат, нам не положено.
Ну, что ж тут делать, плачь не плачь.
В чужой степи в траве некошеной
Остался маленький трубач.
А он, ведь он - все дело в чем,
Был настоящим трубачом.
Получалось, на наш взгляд, очень душевно. Было в этой в общем-то незатейливой песне что-то свежее, как порыв ветра в лицо, была мечта о подвиге, который каждому из нас по плечу. Надо просто жить честно и не кланяться пулям. И вообще никому не кланяться. И все будет красиво, торжественно, пламенно, как в стихотворении Окуджавы:
Но если вдруг когда-нибудь
мне уберечься не удастся,
какое новое сраженье
ни покачнуло б шар земной,
я все равно паду на той,
на той далекой, на гражданской,
и комиссары в пыльных шлемах
склонятся молча надо мной.
Какие слова! Какое величие духа! Какой отсыл в героическое прошлое страны. Помню, читала эти стихи и слезы клокотали в горле. Прошли годы, страну развалили, и автор этих пронзительных строк отрекся и от своих героев в пыльных шлемах, и от страны, которой не стало. Трусоватым оказался человечком. Права была Раневская, говоря: «Талант, как прыщ, может вскочить на любой заднице». Человечек так себе оказался, а стихи написал хорошие. Правильные. Вопреки своему нутру. Такая вот диалектика.
Помню, как караулила около учительской нашу классную маму Елену Сергеевну. Как заверил меня Димыч, только я из нашей дружной четверки сумею убедительно соврать Елене и отпросить нас с урока черчения на репетицию «Трубача». Лучшая врушка в компании - достижение, конечно, сомнительное, но этическая сторона вопроса меня тогда не волновала. Я даже гордилась Димкиным поручением. Собственно, сбегали-то мы не столько на репетицию, сколько на озеро. Было у нас среди скал укромное местечко, где мы собирались, разводили костер, поджаривали черный хлеб с колбасой, болтали и пели наши любимые песни.
Эта осень выдалась на редкость счастливой. Так мне казалось. Новая школа, новые друзья, наша замечательная четверка, куда я так удачно вписалась. И наша маленькая тайна — инсценированная песня на фестиваль-конкурс — все было чудесно, весело и незабываемо, пока не случился Таткин день рождения.
Как сейчас помню, первый день октября выдался на удивление солнечным и не по-осеннему жарким. Этот был Таткин день, ей исполнилось четырнадцать лет. И она заявилась в школу не в обычном коричневом форменном платье, а в ярко-синем — юбка-колокол. На тоненькой талии - широкий замшевый пояс. Черный с блестящей металлической пряжкой. Но настоящим украшением платья стал роскошный белоснежный кружевной воротник. И весь класс сразу прозрел: оказывается, Татка — невероятная красавица. Мне не было дела до всего класса. Но на мою беду прозрел и Димыч. Разглядел Таткину красоту. Целый день он таращился на нее, сверлил своими синими глазищами. Елена Сергеевна даже замечание ему сделала. Плевать он хотел на все замечания.
После уроков мы обычно вместе шли до Дома культуры, а там уже разбегались по домам. Мы с Димычем — на улицу Лермонтова, он жил в соседнем доме. А Татка с Лешиком-Горошеком сворачивали на Советскую. Но в этот день Димыч в первый раз не пошел домой со мной, а увязался за Таткой и даже взялся нести ее портфель. Так они и ушли втроем на Советскую, а я осталась одна на пыльной улице, облитой все еще жарким осенним солнцем. Я смотрела им вслед, и дорога домой в этот день показалась мне очень длинной.
На следующий день Татка пришла в школу, как обычно, в форме. Коричневое платьице, черный кружевной фартук, но это уже не имело значения, все уже поняли, что Татка не обыкновенная девочка, а красивая. И Димыч теперь на всех уроках сидел вполоборота, так ему легче было любоваться Таткой, а она только смеялась, да сверкала своими иноземными глазищами принцессы из старинной японской сказки. А после уроков вручала Димычу свой веселый зеленый портфельчик с оранжевыми бабочками на клапане. И они уходили вдвоем, а мы с Лешиком-Горошеком плелись следом, чуть поодаль, как два верных оруженосца.
К моей великой печали, не было у меня такого нарядного платья, как у Татки, бабочки не слетались на мой строгий темно-коричневый дерматиновый портфель. И на японскую принцессу из сборника сказок я никак не походила — прямые, как солома волосы, заплетенные в жидкую косицу, круглое, как луна, бледное лицо, россыпь мелких веснушек и глаза, как блюдца, то ли серые, то ли зеленые — не поймешь. Такую невзрачную картинку мне каждый день рисовало зеркало.
Сказать, что я сильно переживала по поводу своей невзрачности, значит, соврать. До Таткиного дня рождения моя внешность меня вообще не волновала. Подумаешь, некрасивая. Как говорила моя мама, с лица воды не пить. Смысл этой пословицы был мне не очень понятен, но как-то успокаивал и примирял меня с собой. Но запавший на Татку Димыч впервые заставил меня взглянуть на себя критически. Помню, как крутилась перед зеркалом, разглядывала себя, оценивала и очень сама себе не понравилась. На фоне миниатюрной красавицы Татки я казалась себе уродливой дылдой. В Татке все было прекрасно: и светлые кудри, сиявшие на солнце, и жгучие иноземные глазищи, и белое, словно фарфоровое личико. Я признала ее превосходство в первый же день, когда увидела. И даже то, что в школе нашу четверку шутя называли Таткиными мушкетерами, меня не волновало. Татка была хорошим другом: не задавалась, всегда давала списывать, и однажды не побоялась ввязаться в драку с поселковыми мальчишками, насевшими на беспомощного Лешика-Горошека. У меня были друзья, и я чувствовала себя совершенно счастливой, ведь для дружбы красота — не главное. А что главное? Не жалеть коленок и локтей в волейбольной баталии! И я не жалела. Я всерьез верила, что если понадобится, я и жизни для друзей не пожалею.
Таткин день рождения стал своего рода рубежной датой. Мы все еще считались друзьями, и на переменках все время были вместе, и Татка по-прежнему делила со мной парту. Но что-то неуловимо изменилось. Димкина влюбленность в Татку подорвала наш дружный союз. Сначала мы перестали играть в волейбол. А позже прекратились наши совместные походы домой после уроков. Димыч с Таткой теперь сразу уходили от нас с Лешиком по объездной дороге — так путь домой становился длинней. А мы с Лешиком-Горошеком вдвоем по привычке брели к Дому культуры и там разбегались. Дома я закидывала свой невзрачный портфель под стол, наскоро ела, забивалась в свою комнату и до кровавых мозолей терзала папину гитару. Папа показал мне три аккорда, и я, как заезженная пластинка все пела и пела наши любимые песни. Но уже одна.
...Таткин «жигуленок» мчится по широкой и прямой, как стрела, дороге. Кажется, синий асфальт вонзается прямо в синее подножие гор. Солнечный мячик выпутался из карагачевых ветвей и выкатился на простор синего неба.
...А на улице - среда
Переходит в понедельник
Безо всякого труда.
Голова моя пуста,
Как пустынные места,
Я куда-то улетаю
Словно дерево с листа.
Я боюсь думать о чем-то серьезном, а вдруг мои мысли разрушат эту хрупкую картинку мира, в которой мои друзья оказались живыми. Помню, какое потрясение, как удар молнии, на меня оказал Стивен Кинг и его «Кладбище домашних животных». Книга попала мне в руки очень своевременно, к тому времени, когда тоска по Димычу, осознание, что я никогда больше не услышу в телефонной трубке его смеющийся голос, совсем извела меня. Я читала всю ночь напролет, не отрываясь, и где-то под утро поймала себя на том, что дрожу в нервном ознобе. Почему я сразу поверила в эту совершенно фантастическую историю оживления умерших. Я же не сошла с ума, я была вполне себе здравой возрастной теткой, не склонной к авантюрам. Так мне казалось. Но я скучала по Димычу так осязаемо, так мучительно, «как апостол по святым мукам, как пустыня по снегам белым» И где-то очень глубоко, на донышке моего тоскующего сердца, билась безумная надежда на встречу с Димычем. То есть умом я понимала, что встреча невозможна. Но сердце не поддается логике ума. У сердца своя логика. Я читала Кинга, тряслась в ознобе, заливалась слезами и верила каждому слову. О, если бы это, действительно, работало (думала я) я бы не остановилась ни перед чем. Я бы все силы положила на то, чтобы вернуть Димыча в жизнь Если бы только это было возможно...
Я скучаю по тебе,
Как подранок по своей стае.
Я скучаю по тебе -
Вот ведь как бывает!
А потом ушла из жизни Татка, и я осталась совсем одна.
И вот моя безумная мечта сбылась, причем, без всяких усилий с моей стороны, как бы сама собой. Вопреки здравому смыслу, вопреки всем законам физики, биологии и какие там еще есть законы... Мне не пришлось бросать свою жизнь в тартарары, не пришлось продавать душу дьяволу или совершать еще что-то очень ужасное и немыслимое ради возвращения друзей.
Я сидела на заднем сиденье Таткиного «жигуленка» и отчаянно боялась спугнуть свалившееся на меня счастье. Мысль, которая взялась ниоткуда, вдруг обожгла меня своей беспощадностью, хотя была простой, и я даже удивилась, почему эта обжигающая мысль не пришла мне в голову минутой раньше, когда так живенько я прикидывала в воображении, как, следуя фантастическому сценарию Кинга, спасала бы своих друзей. Мысль простая и жесткая, как все простые мысли: а что же ты, трепетная подруга своих друзей, про Лешика не вспомнила? Почему же тогда, в тот незабываемый день, ты не протянула руку Лешику? Наяву, а не в фантазиях и мечтах?
- А помните, у Лешика была любимая шутка про черепаху?- спросил вдруг Димыч.
Я даже подпрыгнула от неожиданности. Надо же! Мы с Димычем, не сговариваясь, вспомнили о Лешике. А Димыч, словно не замечая моего волнения, продолжил:
- Когда черепашка взрослеет, она становится черепавлом... Забавно, правда?
В салоне повисает неловкая пауза. Мы с Таткой молчим. И чем дольше мы молчим, тем больше разрастается неловкость. Просто распухает на глазах. Интересно, что Димыч, хотел сказать? Что Лешик так и остался Лешиком, не вырос в Алексея? Что из нашей четверки он первый ушел из жизни? Зачем Димыч вообще заговорил об этом! Вопрос риторический. Я все еще молчу. Хотя вот он повод, поговорить о главном.
- Ты бы еще Куликовскую битву вспомнил!- наконец отзывается Татка.
В зеркале заднего вида я ловлю быстрый встревоженный взгляд Таткиных все еще роскошных иноземных глазищ. Она тут же отводит их, но поздно. Она, как и я, не хочет разговора о Лешике. Боится? Боится, что воспоминания убьют радость нашей встречи? Эх, Татка, Татка! Чего же ты так заволновалась? Пытаешься уберечь нас от мучительных воспоминаний? А чего нас беречь? Мы и сами с усами. Жизнь пролетела, а мы так ни разу и не поговорили о том дне. Деликатничали? Берегли друг друга? Может, и берегли...
Не поверю, что забыли мои друзья-товарищи тот день. Я ведь не забыла. И чем старше я становилась, тем чаще возвращалась в мыслях к событиям того злополучного дня. В конце концов я научилась жить с этими воспоминаниями. Порой очень хотелось снять трубку, позвонить Татке и сказать: «Ну, что, подруга, признавайся — договорилась со своей памятью? Вспоминаешь ли ты тот октябрьский день? Нет? А я бы хотела забыть, да не могу. Вот он шрам на руке от ожога. Никуда не делся. Но для откровенного разговора нужны глаза в глаза, дыхание, жесты — то, что говорит больше слов. Телефон для разговора по душам не годится. А когда Димка с Таткой ушли из жизни, я поняла, все кончено. Теперь мне одной нести эту занозу в сердце. И никто в целом свете не освободит меня от нее. А может, я все это придумала? И только в моей больной памяти, злой памяти старухи Шапокляк этот день - как дырка от гвоздя в старой доске. Может, это я такая памятливая нафантазировала себе трагедь и всю жизнь ковыряю ранку ржавым гвоздиком?
И даже сейчас, когда случилось невозможное, и мои друзья вернулись, мы опять молчим. Хотя, почему молчим? Димка же заговорил. Не сразу, но заговорил. Мне вдруг приходит в голову совершенно шальная мысль: А что, если наша сегодняшняя, как бы это помягче выразиться, потусторонняя встреча, не случайна? Может, для того Димка с Таткой и вернулись, чтобы, наконец, закрыть этот чертов гештальт, завершить то, что тянулось почти полвека, теребило душу мучительными снами. Ну уж мою душу точно теребило. За окном мелькают деревья и кустарники, проносятся мимо встречные автомобили, но я их не вижу... Мысленно я уже там, в Ордае, куда, как сумасшедший, несется Таткин «жигуленок».
С тех пор, как Димыч влюбился в Татку, все в нашей четверке пошло наперекосяк. Димка с Таткой, как и положено влюбленным, ослепли и оглохли, кроме себя, любимых, никого и ничего не замечали. А мы с Лешиком - две сиротинки - бродили неприкаянные. Я конечно виду не подавала, но страдала. По радио в ту осень часто крутили песню про дожди. А мне казалось, про меня:
Желтая кружилась листва, шли дожди,
С той поры остались слова: меня ты жди.
Кто-то говорил мне про любовь и про дела,
Кто-то песни пел, читал стихи, а я ждала.
А я тебя, а я тебя ждала.
Как ни утешай себя, но с каждым днем моя некрасивость все больше беспокоила меня. Надо было либо смириться и как-то жить дальше, либо что-то срочно предпринять. Я и предприняла: стоя перед зеркалом, отчекрыжила свою жиденькую косицу. Мама пришла в ужас, потащила меня в парикмахерскую. Там из того, что осталось, соорудили что-то удобоваримое. Как сказала моя мама: «Ничего! Живенько!» Дома я долго изучала это «живенько» в зеркало и тихо тосковала об утраченной косе, потому как красоты это «живенько» мне не прибавило, а все остальное меня не интересовало. На следующий день в школу я шла, как на казнь. Я боялась, что мое новое обличье сорвет учебный процесс если не в школе, то в классе уж точно. Напрасно я переживала, мою новую прическу заметили только классная мама и Лешик.
Возможно, мое появление без косы Лешик воспринял, как сигнал бедствия и решил поддержать меня морально. А может, он тоже разглядел меня с новой прической, как Димыч Татку? А может, сработал стадный инстинкт, и Лешику срочно понадобилось в кого-то влюбиться? Что теперь гадать! Ответа уже не получить. А тогда он заявился в школу, когда весь класс уже торчал в кабинете математики. Кто-то торопливо списывал, кто зубрил формулы, Димыч с Таткой о чем-то шептались у окна. Я делала вид, что совсем не смотрю на них. И тут на пороге нарисовался Горошек в праздничном костюме! С галстуком, как у взрослого, в синюю и серую полоски. Таким торжественным я Лешика еще не видела. И не только я. Весь класс, забыв про занятия, воззрился на него. А он промаршировал к моей парте, достал из-за пазухи пластмассовый тюльпан ядовитого розового цвета и вручил мне со словами: «Это тебе, Ринка! Вот! Возьми!»
- Зачем? - пробормотала я, чувствуя, как краска заливает мое лицо.
- Возьми! - повторил Лешик сердито. Он топчется возле парты, особенно толстый в своем парадном костюме, такой смешной и нелепый. Сует мне в руки этого ядовито-розового уродца. Я отталкиваю, а он все равно сует и бормочет: «Это тебе!». А у самого лицо красное, толстые щеки дрожат. Мне показалось, он сейчас расплачется. И весь класс, все, кроме Димыча и Татки, хихикали, наблюдая этот неслыханный аттракцион признания в любви. Ну, а как еще можно было расценить этот жест! И этим нелепым представлением Лешик окончательно добил мою и без того низкую самооценку. Не нужна мне была его любовь. Не нужна!
К тому времени я, страдая от неразделенной любви к Димычу, тайком от родителей проглотила «Яму», «Суламифь» и «Гранатовый браслет» Куприна. На этом основании, особенно после «Ямы», я самоуверенно считала себя весьма многоопытной женщиной. А потом мама принесла домой шеститомник Грина, я открыла для себя «Алые паруса», и мне окончательно снесло голову. Я до такой степени прониклась романтикой этой сказки, что дала себе слово: случится в доме пожар, первым делом брошусь спасать «Алые паруса». Трогательная феерия Грина потеснила в моем сердце финские сани. До появления в доме шеститомника, я выносила из гипотетического пожара финки.
Я честно пыталась не думать о Димыче, потому что Татка была моей подругой. Но в моих снах алые паруса поднимали для меня и ко мне, а не к Татке стремился капитан Димыч. Да, такая вот подлая Ассоль, наплевавшая на дружбу. Мне было стыдно, но запретить себе видеть сны я не могла. А Лешик, хоть и был мне другом, но в мои мечты никак не вписывался. И когда он нарисовался со своим тюльпаном, я разозлилась ужасно. Первое желание — наорать на этого дуралея и убежать из класса. Как я сдержалась? Видимо, Грин научил меня своей сказкой не только мечтам, но и терпению. Умению ждать. Терпеливо ждать чуда.
- Спасибо, Горошек, - буркнула я, неловко засовывая цветок в портфель. Господи! Какой же радостью вспыхнуло толстое несчастное лицо Лешика. Он носил очки с линзами, из-за чего его глаза были похожи на неестественно больших рыбок, плавающих в аквариуме за стеклом. Как же они засияли его глаза за секунду до того потерянные и несчастные. Я же чуть не заплакала от горького разочарования. Мне не нужна была любовь Лешика. Если бы этого розового уродца подарил мне не Лешик, а Димыч, я была бы на седьмом небе от счастья.
- Зачем ты это сделал, - только и спросила я.
- Ты такая грустная, мне хотелось тебя повеселить, - сияет Лешик.
- Тебе удалось.
Лешкин тюльпан я отдала младшей сестренке, она посадила его в палисаднике возле дома. Под горячим степным солнцем пластмассовый цветок за несколько дней выцвел, порыжел и затерялся среди высохшей травы.
В тот злополучный день, когда Лешик осчастливил меня вниманием, я трусливо сбежала после уроков. Впервые пробиралась после школы домой окольными путями. Лешик, видимо, сигнал понял. И с тех пор мы перестали ходить из школы до Дома культуры вместе. Думать о чувствах Лешика мне не приходило в голову. Мне бы со своими чувствами управиться. Я не знала, что со мною творится. Я пряталась от Лешика, дерзила маме, на уроках хамила учителям, нахватала троек, а по ночам плакала и тосковала по Димычу. И вот в таких терзаниях незаметно подошел конкурс-фестиваль.
Буквально накануне концерта Татка свалилась с ангиной. И где только она умудрилась ее подхватить! Выходить на сцену без Татки я побаивалась, кто-то должен был подпевать мне вторым голосом и дуть в горн. Димыч выступать без Татки наотрез отказался. Интересно, если бы я свалилась с ангиной, он бы тоже бастовал? И только Лешик не терял бодрости духа, еще и меня уговаривал не трусить и петь одной. А уж он с флагом не подведет. В растрепанных чувствах я поплелась к Елене Сергеевне объяснять, что нашего номера на фестивале не будет. Елена озабоченно протерла очки кружевным платочком, водрузила их на красный шмыгающий нос и, отчаянно гундося, запричитала, мол, от класса заявлено два номера, и должно быть два номера. И если я дорожу честью класса, я обязана представить номер.
Я дорожила честью класса и после недолгих уговоров согласилась прочитать подходящее празднику стихотворение. Помню, там не было так насмешивших нас тракторов, но было много других звонких слов, которые почему-то никак не хотели запоминаться. День я зубрила эти стихи, но стоило мне оторвать взгляд от шпаргалки, как барабанные строчки улетучивались из моей памяти, а перед глазами всплывало сумрачное лицо Димыча. Измучившись, я решила проблему кардинально. Попросила Лешика встать в кулисах и подсказывать мне каждую строчку. Сияющий Лешик заверил, он лучший суфлер в мире.
Но к моменту моего выхода на сцену Дома культуры, я, как мне казалось, совсем перестала соображать. Отчаянно труся, я попросила закрыть занавес, теперь Лешику надо было встать за занавесом прямо за мной и произносить каждую строчку желательно прямо мне в ухо. На деревянных ногах я вышла на сцену, услышала привычное сопение верного Лешика за спиной и хотя бы перестала трястись. Но судьба подготовила мне новый удар. В третьем ряду по центру как ни в чем не бывало сидели Димыч и Татка. Я разве что не вскрикнула. Ах, вот такая вот ангина! Помню, как от нахлынувшей обиды и возмущения у меня перехватило дыхание. И это мои друзья! Какие же они друзья? Они предатели! Я боялась разреветься и сжала кулачки так, что ногти впились в ладонь. Больно! Как же больно! И не понять, что больнее: расцарапанная ладонь или эти двое, что смотрят на меня и улыбаются.
Горло у Татки закутано белым пуховым шарфиком. Щеки горят, то ли от ангины, то ли от сидящего рядом Димыча, попробуй разберись. Да она еще красивее стала с этим пушистым шарфиком, с этим пунцовым румянцем. И как только люди умудряются так красиво болеть! То ли дело я: слезы градом, сопли бахромой. Глаза б не глядели! Все эти мысли вихрем пронеслись в голове и начисто вымели те несколько стихотворных строф, что я с трудом втемяшила в свою влюбленную голову. Мне бы уставиться куда-нибудь на балкон и, навострив уши, слушать, что там суфлерит Лешик. А я глаз не могла отвести от этих двоих и молчала. По залу пробежал шумок. Краем уха я уловила, как страшным шепотом, слышным, наверное, в первых рядах, Лешик повторяет первую строчку стихотворения и даже подталкивает меня в спину, мол, очнись!
Я машинально повторила за Лешиком первую строчку: «Вождям от бронзового века Ведётся счёт до наших дней...» - и опять замолчала. Лешик что-то шипел за спиной, но я не слышала его. Молчала я, и зал молчал. Даже сейчас, вспоминая свое мучительное молчание ввиду переполненного зала, я почувствовала, как болезненно екнуло сердце. И дело ведь было не в том, что я забыла стихотворение, не в том, что я испугалась публики, а в том, что меня предали самые близкие мои друзья. Я не хотела читать стихи предателям и не могла уйти со сцены. Кто-то крикнул, желая подбодрить меня: «Катюха, не трусь!» Я судорожно вздохнула, ещё успела увидеть, как усмехнулся Димыч, а потом черная пелена накрыла меня...
Продолжение http://proza.ru/2025/04/17/746
Картина художницы Нино Чакветадзе.
Свидетельство о публикации №225041700670