Подранки. Глава 4
Сразу после моего феерического провала на концерте, как только меня привели в чувство, я сбежала из Дома культуры, и ноги сами принесли меня на озеро, на наше заветное местечко среди скал. Когда-то мы даже притащили туда карагачевую корягу вместо лавочки. Стылый осенний ветер гнал за перевал набухшие снегом тучи к хребту Ала-Тоо, чьи ледяные вершины вспарывали их отяжелевшие, обвисшие животы, засыпая мокрыми хлопьями снега предгорья, дороги и звериные тропы.
Серое небо, серая вода, серые скалы и пронизывающий до костей ветер. Хорошо хоть они не стали свидетелями моего позора. Я представила, как мое странное молчание смотрелась со стороны: вышла дылда, постояла молча, вращая блюдцами глаз, и бухнулась в обморок. Я пристроилась на коряге, обхватила колени руками и замерла. У меня даже не было сил плакать. Обморок — это, конечно, перебор ( уныло размышляла я), грохнулась, как изнеженная институтка. Но ведь они меня предали. Димыч и Татка — предатели! Во мне опять закипела обида. В четырнадцать лет я не умела держать удар. Я никак не могла избавиться от навязчивой картинки: Татка и Димыч в зале — перешептываются, смеются. Надо мной смеются. И никакой Димыч не капитан Грэй. И никогда ему не плавать под алыми парусами. Сейчас заберусь на самую высокую скалу и брошусь в озеро. Пусть посмеются, если им так весело. Мама расстроится. И вода, наверное, ледяная. Меня затрясло то ли от холода, то ли от мыслей о ледяной серой воде за спиной. Я уткнулась лицом в шерстяной рукав куртки и заплакала горячими, как огонь, слезами. А когда подняла голову, Димыч, Татка и Лешик молча стояли рядом и смотрели, как я упиваюсь своим горем.
- Мы тебя обыскались, - в голосе Татки укор. Я молча смотрю на нее. В моем взгляде мировая скорбь опозоренной дылды, осознающей свое несовершенство. А Татка — создание совершенное. Всегда и во всем. Сейчас она в своей белоснежной пуховой шапочке, с белоснежным пуховым шарфиком настоящая Снегурочка, только немножко японская. Странно, что в этом своем скорбном состоянии я еще замечаю такие пустяки, как шапочка и шарфик.
- Снегурочка, Снегурочка! Скажи что-нибудь по-японски, - бормочу я.
- Ринка, ты совсем одурела от холода! - Татка выдергивает свой снегурочий шарфик и наматывает на мою продрогшую шею. Напрасно старается, все равно из меня Снегурочки не получится. А Татка садится рядом, обнимает меня:
- Сейчас костер разведем, согреемся!
И я сдалась! Куда подевались моя злость и обида! Вот она великая сила объятия!
Пока Таткина таратайка мчится по трассе в Ордай, я перебираю в памяти события тех далеких дней и задаюсь простым, но очень болезненным вопросом: как же я дожилась до такого безобразия, что теперь, когда состарилась, мне даже обнять некого! Некого! И никто не обнимет меня. Да, в этот момент Татка и Димыч рядом. Но надолго ли? И что дальше? Непроходимое, как затопленная урановая шахта, одиночество...
Пока Димыч пытался развести костер из сухих карагачовых веток, Татка с Лешиком утешали меня, как могли. Подумаешь, забыла стихи! С кем не бывает! И хотя легкая демисезонная курточка не спасала от пронизывающего ветра, меня перестало трясти. Ну, вот, ( мысленно уговариваю я себя) никакие они не предатели. Татка действительно заболела, вон как щеки горят, а сегодня сбежала из дома, чтобы поддержать меня. Робкий внутренний голос пытается возражать: тогда почему же мы не пели про трубача? Столько времени готовились и все зря! Я не сдаюсь: не пели, потому что у Татки болит горло. Так получилось. Они по-прежнему мои друзья. Они и не думали смеяться надо мной, они хорошие, а я — злобная жаба, раз так разозлилась на них, что даже в обморок упала. А Татка не пожалела для меня свой шарфик.
Татка ежится под порывами ветра и, посмеивается:
- Надо было не в обморок хлопаться, а читать что угодно, хоть «Мойдодыра».
- Вдруг из маминой из спальни кривоногий и хромой выбегает .., - подхватил Лешик, - а я бы как выскочил из-за занавеса! Как пошел бы скакать по сцене!
Лешик показал, как он скакал бы по сцене, Татка расхохоталась, я тоже улыбнулась, хотя мне было не до веселья. Димыч суетился, строил из веток пирамидки, подкладывал сухую траву, но костер никак не хотел разгораться. Я не выдержала, достала из кармана курточки блокнотик.
- Держи! Жертвую на общее благо! Спали его к чертовой бабушке!
Димыч быстро пролистал несколько страничек и удивленно посмотрел на меня:
- Это чьи стихи?! Неужели твои? Вот тихушница, и молчала! Слушайте!
Он скороговоркой читает:
Сад осенний, сонный сад,
Спелых яблок аромат,
Спелым яблоком луна
Проплывает. Тишина.
Там, где нет с тобой меня,
В суете, в заботах дня
Вспомни сад, осенний сад,
Спелых яблок аромат. Тишину.
И в тишине попечалься обо мне.
- Здорово! - пробасил Лешик. - Ну, ты, Ринка, даешь! Ты настоящий поэт!
- Подумаешь! Я тоже так умею! - Татка отбирает блокнотик у Димыча, быстро листает. - Ого! Собрание сочинений! И не жалко?
- Плевать! - я мрачно махнула рукой. - Как ты там, Татка, любишь повторять: «Сгорел сарай — гори и хата!» А кому они нужны! Да и смотреть, как Димыч мучается, я больше не могу.
- А кто это должен о тебе попечалиться? - озадачился любопытный Лешик.
- Тебе-то что! - меня злит Лешкина бесцеремонность.
- Ринка, а хочешь — я о тебе печалиться буду? - не отстает Лешик.
Я с сожалением смотрю на его щекастую физиономию. Вот же пристал! Тоже мне капитан Грэй нашелся! А вслух говорю:
- Ты опоздал. Место занято, Лешик, и не тобой!
Я показываю ему язык и отворачиваюсь, Лешка не унимается:
- Колись, кем занято! Я его на дуэль вызову и убью веником!
Лешка хватает какую-то кривую палку и прыгает, изображая фехтовальщика. Мы снова хохочем.
С блокнотом дело у Димыча пошло веселей. Огонь вспыхнул с новой силой, будто только моих любовных стихов ему и не хватало. Нас внезапно охватило какое-то безудержное веселье. Забыв про холод, Димыч, Татка и Лешик прыгали вокруг костра и совсем не музыкально орали строчки из моего сгоревшего стихотворения: «Сад осенний, сонный сад, спелых яблок аромат, тишина и в тишине попечалься обо мне!» Я могла бы гордиться, публика читала мои первые стихи вслух да ещё и хором. Если бы только они не хохотали, как сумасшедшие. Они и меня затянули в свой безумный танец. И я прыгала и орала громче всех, как будто отрекалась и от своих стихов, и от своей незадавшейся любви. И от моего позорного провала я отрекалась. Словно это не я час назад стояла на сцене пеньком, тупо молчала, а потом свалилась мешком. Поэтесса хренова!
Первым опомнился Димыч:
-Все! Хватит! Что вы ржете, как дураки, а слабо проверить себя?
Мы все еще дурачились, думали, очередная шутка. Димыч любил розыгрыши. А потом смотрим, нет, не шутит, а вроде даже сердится.
- Дурака валять легко, каждый может . А что вы можете на деле? На что вы способны?
Тут еще Лешик масла в огонь подлил, я, говорит, могу ушами шевелить. Татка за ним следом голосом девчули-капризули: «А я крестиком вышивать умею». И хохочут. Димыч уставился на них своими синими глазищами, молчит. Ну, они тоже замолчали. Как-то неуютно стало. А Димыч таким жестким голосом, он это умел: «Вы же будущие комсомольцы», - обращается ко всем, а смотрит почему-то на меня, будто оценивает:
- Вот из тебя, Ринка, какая комсомолка получится?
Я оскорбилась. Чего пристал! Но вспомнила про свое позорное падение на сцене и только вздохнула.
- Не знаю, может, меня вообще не примут, хотя устав я вызубрила! Можешь проверить.
- Тоже мне проверка! - Димыч презрительно хмыкнул, я тут же завелась с полоборота.
- Да какое право ты имеешь нас проверять? Ты сегодня нас подвел! Из-за тебя мы вылетели из конкурса. Проверяльщик нашелся!
Но Димыч даже не обиделся, только усмехнулся:
- Да не я — вас, а мы — себя. Мы себя проверим. Узнаем, чего мы стоим. В общем, слушайте! Если каждый сможет продержать руку над огнем пять, нет, десять секунд, значит, мы молодцы! Значит, настоящие!
Мы с Таткой, замерли, как вкопанные. Нашу веселость словно сдуло северным ордайским ветром. И холодок по спине: то ли действительно от холода, то ли от Димкиных фантазий. Мы растерянно молчали, только ветки потрескивали в костре, да ветер то ли свистел в скалах, то ли стонал .
- Ну, десять секунд — это можно, это ведь немного? - наконец отозвался Лешик, откашлявшись.
В глубине души я надеялась, Димыч шутит, сейчас он рассмеётся, и мы пойдем домой, и до этого дурацкого испытания дело все-таки не дойдет. Силы небесные! Я не хочу никаких проверок, никаких испытаний. Я не трактор, чтобы меня испытывать! Это же больно — руку в огонь. Я не хочу!Я не смогу! Неожиданно для себя я произношу эти слова вслух:
-Я не хочу! Я не смогу!
Димыч хмурится. Его лицо, становится холодным, чужим. И голос такой же ледяной, чужой, холодный, словно не он минуту назад прыгал и вопил вместе с нами.
- А Никонов смог! Его сожгли. Заживо. Ринка, ты же сама рассказывала. Его в вашей школе запытали.
Я возмутилась:
- Ну, ты даешь! Не в школе, а в гестапо. В нашей школе во время войны гестапо размещалось. Женя в плен попал раненым, без сознания. Его в подвале мучили, а потом привязали к дереву и сожгли, но он ничего не сказал.
- А Димыч как будто только этого и ждал.
- Вот! -говорит. - А мы бы смогли, как Женя? Смогли бы? Ну что молчите?
- Больно же, - пробормотал Лешик.
- Конечно, больно! А думаете, Жене было не больно? А трубачу, про которого мы пели, думаете не больно было?
- Мы пели! - съехидничала я. - Зачем сравнивать? Тогда шла война. Совсем другое дело!
- Нет, Ринка, дело всегда одно и то же. Ты думаешь, в мирной жизни тебе не понадобятся мужество и смелость?
- А по-моему, это не смелость, а глупость! Детский сад! Штаны на лямках! - Татка злится, но Димыча не так-то легко сбить с толку.
- И не смотри на меня так, Димыч! - кричит Татка. - Я ведь еще не комсомолка!
- Да, не комсомолка и никогда ею не станешь. Настоящей - не станешь, - помолчав, отозвался Димыч, - скучно с вами! Поступки вам не по плечу, - и такое разочарование, такая тоска зазвучали в его голосе, что мне захотелось заплакать.
Димыч посмотрел на нас с Таткой и завершил свою маленькую речь, совершенно уничтожив нас с Таткой этим словами:
- Что, девочки, небось об алых парусах мечтаете? О чуде? Так вот и не мечтайте, к таким скучным и трусливым, как вы, под алыми парусами не приходят.
- Не сильно-то и хотелось! - Татка хорохорится, но я вижу, что слова Димыча ее обидели. Про себя вообще молчу. Я была ошарашена его словами. И даже не столько его насмешкой, сколько известием, что Димыч, оказывается, тоже читает Грина.
- Ну, если ты настаиваешь, пожалуйста! - Татка сердито отворачивается, всем своим видом показывая, что она хоть и согласилась, но против своего желания.
Димыч выжидающе смотрит на меня.
- А что будет, если я откажусь?
- Тогда уходи! - просто сказал Димыч. Так легко это сказал, словно ничего не было между нами: ни песни про друга, ни летнего озера, ни отчаянной игры в волейбол, ни наших посиделок у костра.
Я беспомощно оглядываюсь, но друзья молчат. И это молчание разрастается с каждой секундой. И вот уже между нами образовалась пропасть. Они меня презирают. Конечно! Струсила на концерте и сейчас струсила, получается. Мы все ещё рядом, но уже не вместе. Вспомнилась детская присказка: «кто со мной, тот - герой, кто без меня, тот - свинья». Я не хочу быть свиньей. Я хочу быть другом. «Если друг оказался вдруг и не друг, и не враг, а так....» Да что же это за день такой сегодня! На концерте опозорилась, и алых парусов мне не видать, так ещё из друзей гонят. Запрокинув голову, чтобы никто не увидел моих слез, я уставилась на бегущие облака. Слезы размыли их очертания, и они слились в одно, большое, как одеяло, сине-черное облако. Вот бы очутиться сейчас дома, укрыться одеялом с головой и чтобы ничего не было. Ничего! Ни дурацкого обморока, ни ледяного ветра, ни этого играющего на ветру пламени, ни осуждающего молчания моих друзей.
Такой жестокости от Димыча я не ожидала. Его безжалостное «уходи» возвращает меня на продрогший берег уранового озера, где я была так счастлива летом, а сейчас и озеро такое же мрачное и злое, озеро тоже против меня. Вот сейчас здесь я должна сделать выбор: либо остаться с друзьями, либо остаться без друзей. Первый серьезный выбор в моей жизни. Правда, я-то об этом еще не догадываюсь.
Я молчу. Молчат и Татка с Лешиком. Все, что случилось потом, отпечаталось в моей памяти намертво.
- Ну, как знаете, - бросает Димыч. Он шагнул к костру, на ходу расстегивая куртку. И нарядная куртка, и форменный пиджак летят на землю. Колючий ветер треплет мятую белую рубашку. Мне показалось, Димыч хочет снять и ее. Я не понимаю, зачем он раздевается, и от этого мне становится еще страшней.
- Не надо, Димыч, - шепчу я вмиг пересохшими губами, - пожалуйста, не надо!
Никакого внимания. Его пальцы теребят рукав, пытаясь расстегнуть пуговицы на манжете.
- Помоги, - протягивает руку Татке. Она метнулась к нему, расстегнула пуговицу. Закатав рукав рубашки, Димыч опускается на колени перед костром, несколько томительно долгих секунд собирается с духом, миг - и оранжевое пламя жадно лижет его руку.
- Считай! - кричит он страшным голосом Татке. Та послушно зачастила тоненьким, дрожащим голоском: «Раз-два-три-пять...»
- Медленно считай! - рычит Димыч, он скорчился, его рука дергается в пляшущем пламени, словно тоже танцует безумный танец безумного огня. - Счита-а-а-й!
- Десять! Уже десять! - кричу я.
Татка побелела, как снег, того и гляди потеряет сознание, шевелит губами, а слов не слышно. .
В лицо пахнуло запахом горелого мяса, меня затошнило, в голове зазвенело, я бросаюсь к Димычу, дергаю за рубашку и оттаскиваю от костра. Воротник тоненькой рубашки остается в моих руках. Димыч свалился на землю, скорчившись, как младенец в материнской утробе, рваный ворот обнажил тонкую мальчишескую шейку. Правой рукой он прижимает обожженную к груди и невнятно шепчет:
- Эх, вы, струсили!
- Вот дурак! Какой же ты дурак! - ору я, отшвырнув бесполезный воротник. - Смотри! Смотри!
Я падаю на колени и, стиснув зубы так, что они захрустели, стремительно засовываю руку в затухающий огонь. Злость притупила страх. Я не чувствую боли, только в глаза полыхнуло оранжевое, как луна в ночном небе, пламя, и угольная чернота накрыла меня, и в этой оглушительной черноте я услышала страшный Таткин крик.
- Лешик! Лешику плохо!
Дальше в моей памяти бессвязные кадры, как в старом кино, когда пленка все время рвется. Вот я, сдернув Таткин шарфик, бегу к озеру за водой. Вот тащу мокрый шарф обратно. Вот Татка ищет пульс на безжизненной Лешкиной руке, Вот Татка трясет Лешика и кричит: «Очнись! Очнись!».
Следующий кадр - мы с Таткой сидим на карагачевой коряге и трясемся в ознобе, моя обожженная рука покраснела, раздувается прямо на глазах, но я по-прежнему не чувствую боли. Димыч уже в куртке, (когда он ее успел надеть?) он морщится и качает пострадавшую руку, как плачущего младенца. Недвижный Лешик лежит у костра. Мы не можем отвести глаз от его безжизненного тела. Мы не понимаем, что с ним случилось, и от этого ужас происходящего зашкаливает.
- Он умер? Он умер! Умер, да? - Татка бормочет, как заведенная. - Как же так! Что же делать? Что мы скажем Марьяше?
- Валите все на меня, - Димыч старается говорить спокойно, но я вижу, как у него прыгают губы.
- Димыч, - я клацаю зубами, и не говорю, а выплевываю кусочки слов, - иди к Марьяше, мы с Таткой здесь подождем.
- Нет! Я не останусь! Я не могу! - Татка трясет головой, слезы градом текут по бледному личику.
- Ну, тогда ты, Татка, иди к Марьяше, а мы с Ринкой останемся.
- Нет! Нет! Он умер! Нет я не могу! Он умер? Умер!- Татка кричит, трясется.
- У нее истерика, - голос у Димыча какой-то деревянный. Неловко взмахнув рукой, он бьет Татку по щеке. Татка резко захлебывается криком и замолкает.
- Надо сделать носилки, - так же деревянно говорит Димыч.
Под его руководством Татка кое-как связывает наши куртки и свитера, через один конец протягивает карагачевую корягу. Мы с Димычем — два одноруких инвалида — молча наблюдаем. Получилось что-то вроде волокуши. Теперь предстоит самое трудное - уложить на волокушу Лешика. Какое-то мгновение мы стоим, не решаясь прикоснуться к нашему товарищу, который только что был весел и жив, а теперь лежит, раскинув руки, страшно безмолвный, устремив в серое небо тусклый взгляд. Таткино фарфоровое личико залито слезами.
- Он смотрит... он смотрит! - бормочет она.
Димыч, присев на корточки, прикрывает Лешкины глаза.
-Ну, все! Хватит трястись!
Мы с трудом — он страшно тяжелый - затягиваем Лешика на волокушу. Татка - в центре обеими руками, а мы с Димычем - по краям цепляемся за корягу и медленно трогаемся в путь. Дальше у меня провал в памяти. Какая-то черная дыра. Ледяной ветер сбивает с ног, но я не чувствую ни холода, ни боли, ни усталости, на автомате переставляю ноги. Меня нет. Следующий кадр - мы дотащили Лешика до его дома. Стемнело. На улице ни души. Свирепый ветер Ордай разогнал всех. Последнее усилие - затаскиваем Лешика на деревянное крылечко, стучим в дверь, слышим теплый Марьяшин голос: « Иду, иду! Сейчас открою!» И тут наши нервы не выдерживают. Не сговариваясь, мы скатываемся с крыльца и бросаемся врассыпную прочь ... Последнее, что я слышу за спиной — страшный крик Марьяши: «Сынок!» Это ее «сынок» потом долгие годы будет сниться мне в кошмарах, и сердце мое будет биться в рваном ритме.
Окончание http://proza.ru/2025/04/18/1677
Картина художницы Нино Чакветадзе.
Свидетельство о публикации №225041700746
С радостным чувством узнавания окунулся в твои воспоминания - всё близко, всё похоже; наслаждаюсь и кружевом твоей прозы: оно так похоже на "кружевной воротничок кудрявой японки"...
" Но в четырнадцать лет край бездны, куда неизбежно уходит всё и все - всего лишь линия горизонта, лишенная трагизма неизбежности." Да, это так, но неизбежность бездны ощущается нами ныне, и ты так мастерски в неё заглянула.
По архитектуре текст твой напомнил мне Катаевский "Святой колодец".
Жду продолжения, твой, А.С.
Александр Сизухин 18.04.2025 18:10 Заявить о нарушении
Жду финальной оценки. Ты уж извини за мою настойчивость, но эта повесть для меня, как ребенок.)))
Обнимаю!
Нина Роженко Верба 18.04.2025 20:00 Заявить о нарушении