Сортавала. Детство и отрочестве. Часть вторая

Ещё раз напоминаю читателям, что фотографии к этому ПРОИЗВЕДЕНИЮ можно посмотреть, вкупе с текстом, по адресу

https://montrealexmemories.blogspot.com/2025/03/1.html


                ВОЗВРАЩЕНИЕ К МЛАДЫМ НОГТЯМ


И вот снова возвращаясь к младым, пожалуй, трёхлетним, ногтям, к той эпохе, из которой эта фотография.

Фотоснимок сделан, как свидетельствует подпись, в «фото-ателье» (почему Ателье с большой буквы? – придать больше значения светописному заведению?) города Сортавала (тогда город в повседневной речи ещё не склонялся, склонение войдёт в повседневную речь позже), и на которой мне года три, по словам мамы.
Больше детских фото у меня нет совсем! Остались только те, что я снял со школьной доски почёта, после того как они отвисели свой момент славы. Но об этом – впереди, а вот ведь года как раз в три я начал декламировать стихи. Наверное, я и читать ещё не умел, начал я читать года в четыре, что оказалось, по приходу в школу довольно рано по сравнению со сверстниками, и сразу зачитал весьма быстро. Такая разница в развитии – большинство ребят и девчат начали учиться читать в школе – составляла для меня немалый предмет раздражения. Когда кто-то из первоклашек начинал через пень-колоду складывать из слогов слова, мне очень хотелось прочитать это самому – быстро и с выражением! То есть период слогов я проскочил в самом радужном детстве.

Первые стихи я запомнил за кем-то, кто их мне читал, может быть, это и был отец, может быть Варя, моя старшая и единственная сестра, заядлая книгочея и отличница. Помню и сейчас, спустя полвека, что читал полностью Лермонтовское: «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла», что было совершенно понятно и давало чёткую конкретную картинку. С самим гаруном было посложнее: что это был за фрукт, я так и не уяснил, да и сейчас не знаю и знать не стремлюсь. Для смеха набрал эту строку в Гугле и понял, что да, скорее всего запомнено это могло быть даже и из чьего-то пересказа, потому что я точно помню, что в моём исполнении текла «священная» кровь, а не «черкесская» как у Михаила Юрьевича в оригинале. Не мог же я сам сделать эту подмену. Ещё были проблемы с пониманием слова «сакля», но из контекста явствовало, что это был вид жилища. «Песнь о вещем Олеге» тоже входила в мой чтенческий репертуар, как и о стихи о коте, который всё ходил по цепи кругом в загадочном Лукоморье. 22 июля 2006, моя жена Света сказала по телефону, что она воспринимала это пушкинское географическое понятие как некое «Мухоморье». Ну а в тексте стихотворения о Лукоморье в тупик ставили прежде всего две вещи: что именно делал Кащей, если кто не помнит, он там «чах над златом», и вот этот процесс «зачахивания, учахивания», от которого никак нельзя ведь образовать существительное, был не до конца прояснён, а ещё был вопрос, чем пахла Русь, так как в стихах утверждалось, что “там русский дух, там Русью пахнет», что. Но все эти недоразумения ведь не мешали громко и с чувством читать произведения, стоя на табуретке в тех самых шароварах и ботиночках, что на снимке выше – других у меня не было на смену. Читать аудитории, состоявшей иногда, кроме обычных завсегдатаев моих поэтических читок, то есть домашних, из приезжих из Ленинграда гостей, то бишь из трёх тёток, сестёр отца, Фани, Миры и Вали [1]. Валя, кстати, последняя из оставшихся в живых сестёр. (В 2016 году, когда редактирую эти воспоминания, не поручусь уже, что она жива).

За чтение мне выдавалась круглая шоколадка-медалька с изображением «Медного Всадника», а может и несколько таких шоколадок. Или, если тёток не приезжало, бабушка Феня клала мне в карман маленькую шоколадку за 5 копеек, которая вполне могла называться «Сказки Пушкина». В этой самой Олеговой песне было непонятно, кто такой «кудесник» и почему змея была «гробовая», тогда как гроб явно лошади не полагался [2].

У одного французского писателя я прочитал, что его герой «avait durci ses talons», то есть «его пятки затвердевали» там-то. По-моему, у Эрве Базена в его «Гадюке в кулаке», где в образе гадюки изображена родная мама писателя. Так вот, мои пятки твердели исключительно на каменистых тропинках улиц Спортивная, Подгорная, всех четырёх Гористых, да, кажется, и всё, других улиц не было в Тункала. Ну и на тункальской горке, там, где были эти сосны, что вы видели. И, конечно, в Сортавальском парке, в том числе и на «парковской» горе. Однажды, спускаясь бегом от дома Сакуровых, по пояс голый в жаркий летний день, я грохнулся брюхом и щекой, и в придачу, подбородком, на одну из таких тропинок, щедро посыпанной осколками стекла и мелкими и острыми камешками. Я разодрал в кровь весь свой «фронт» тогда. Упал я перед самым домом и пришёл домой в этой боевой раскраске – кровь как раз начала проступать сквозь ссадины, к счастью, глубоких ран не было – шрамов не осталось, не пришлось ничего и зашивать, а значит, не надо было ехать в больницу.  Чем и как меня лечили – не помню. Надо полагать, смазали мои ссадины спиртовым раствором йода, самым популярным дезинфектором в то время.


На один из моих детских дней рождений – на пятый ли, на шестой ли, мне подарили такой настольный «биллиард», длиной сантиметров в пятьдесят, овальный в верхней части, прямоугольный в нижней. Металлические шарики нужно было посылать, с помощью маленького кия, к лункам, окружённым изображениями разных грибов. Надо заметить, что существовали уже и в то время настольные биллиарды с пружинным выбрасыванием шарика, но здесь, в моей версии, ты мог сам регулировать силу удара по шарику, и посылать его к вожделенному грибу, ранжировавшемуся по шкале от 3 до 10, кажется. Боровик, стоивший 10 очков, был в середине, то есть попасть в него было чрезвычайно трудно, но возможно при сноровке и с опытом. Подосиновик стоил 9 очков, подберёзовик – 8 и так далее. Я вначале нашёл в сети только плохую картинку этой игры, где было не различить, какой гриб на сколько очков тянул, а потом нашёл две картинки получше. Могу гарантировать, что это именно тот биллиард, что был у меня. Сейчас он продаётся на одном из каких-то сайтов, ностальгирующих по СССР. И, когда некоторое время после покупки этой замечательной игры я был приглашён на день рождения к Люде Богомоловой, моей ровеснице, и моей первой любви, бабушка предложила взять с собой биллиард. Что и было сделано. Так с биллиардом под мышкой, в белой (нейлоновой!) рубашке, и может быть, даже новых сандалиях, был я отряжён на первый в моей жизни юбилей, и он же рандеву. Из юбилея запомнилось экзотическое блюдо, которым нас угостили родители Люды – варенье из розовых лепестков. Эти розы росли, надо сказать, в их микроскопическом огороде, где мы и пили чай под розовыми кустами и играли в мой биллиард. Вполне идиллическая картинка, которая отложилась навсегда.

Воспоминания, как и пути господни, work in a mysterious way. Их написание похоже на пешее путешествие по пересечённой местности, где тебе встречается и дремучий лес, и заросшее репейником и чертополохом поле, и даже пустыня, по которой катится перекати-поле. И ты не можешь ожидать, в какой момент и почему к тебе прицепится вдруг репейник твоей прошлой жизни, или сядет на плечо высохшая веточка озарения, и ты воскликнешь: «Вспомнил!» Или, бывает, лазишь по сети, а там кто-то из ровесников завёл разговор о диафильмах. Почему это должны быть ровесники? Да потому что те, чьё детство выпало на 1980-е, а не 1960-е, как моё, уже и не знали, что это такое. Просветим их. Диафильмы показывали на приборах, называемых диаскопами, и выглядели вот так.

Я помню, что они страшно нагревались сами по себе, браться за корпус было небезопасно, можно было получить ожог. Разумеется, никаких надписей или пиктограмм на корпусе, предупреждавших бы детей и взрослых о высокой температуре, не было. Может в инструкции на плохой бумаге и было что об этом накарябано, но кто ж тогда читал эти инструкции? Помню хорошо, что бывало и плавилась плёнка от нагревания. Помню, как вчера, только один диафильм. Первые восемь строчек этого «шедевра» Константина Симонова я запомнил хорошо.

Был у майора Деева
Товарищ — майор Петров,
Дружили ещё с гражданской,
Ещё с двадцатых годов.
Вместе рубали белых
Шашками на скаку,
Вместе потом служили
В артиллерийском полку.

И никогда не догадаетесь почему я их запомнил. А потому, что в память въелась абсурдная для детского представления картина. Было мне тогда годика четыре максимум, читать-то я научился, как уже говорил, года в три. Ведь, думалось мне, это страшно неудобно, рубать белые грибы шашками, да ещё и на скаку!  Кстати, два слова «ещё» почти подряд – свидетельства огромного таланта стихоплёта. Там ещё, помню, было что-то про то, что ничто нас в жизни не может вышибить из седла. Остальное стёрлось навсегда.

[1] Может показаться, что сёстры отца имели еврейское происхождение, судя по именам двоих – Миры и Фани (Фаины), что на самом деле было совершенно не так – просто отец назвал сестёр так, порывшись в святках или в чём они там рылись в то время. Не знаю, к счастью ли или нет, но еврейских корней в нашем геральдическом дереве нет совсем. Ни корешка, ни вершка.

[2] Теперь-то понятно, что для рифмы, не скажешь же, «кладбищенская», разрушится весь ритм стиха, а синонимов больше и нет, пожалуй.

                ==========================


                МОЙ ДЕД СМИРНОВ АЛЕКСЕЙ АНАНЬЕВИЧ



Я не знаю, где сделан этот снимок бабушки и дедушки, может быть ещё в Псковской области. Его прислала моя московская кузина Людмила (Мила, Милка) и он был очень помят, весь в трещинах, я привёл его в Фотошопе в божеский вид, обрезав людей, которых я не знаю. Мама, конечно, всех знала и даже называла имена, но для нашего повествования они не очень, думаю, нужны. Деда со стороны матери (деда со стороны отца репрессировали как кулака, и он бесследно сгинул в Сибири), Смирнова Алексея Ананьевича, я помню, пожалуй, получше, чем отца. Ничего удивительного в этом нет, потому что прожил он на пять лет дольше отца и, следовательно, со мной общался побольше.
На фотографии он со своей женой, моей бабушкой, Федосьей Никитичной Смирновой. Работал дед железнодорожным кондуктором, сопровождал поезда, и поэтому зимой для работы ему выдавался, раз года в два, если не в четыре, длинный, почти до пят, овчинный тулуп. По-моему, даже и два тулупа у него было: чёрный, который он надевал редко, и белый, скорее даже жёлтый, ставший потом грязно-жёлтым, который он носил на работу. На ногах, прямо спереди на голени, у деда были язвы, вернее круглые дырки прямо в кости: говорят, что так они с братьями «косили» от первой мировой, впрыскивали то ли керосин, то ли ещё какое вещество, выедавшее такие язвы. Ну да, если такой ценой была выиграна жизнь, кто же за это осудит деда? Тем более что война была уж явно не «отечественной», а во всех отношениях «империалистической». Помню, мазал он эти язвы какой-то ужасно вонючей мазью.

Дед вообще был чрезвычайно добрым малым, и я его очень любил. Как было не любить человека, который носил меня, взгромоздив на шею, кататься на коньках «снегурочках», это такие стальные лезвия, загибавшиеся спереди кверху и имевшие три зазубрины на лезвиях спереди, и закреплявшиеся на валенках верёвками и палочками. Дед пёр меня на маленькое заболоченное озеро, да, собственно, скорее это было болото, которое сам он предварительно и расчищал. Каток, таким образом, представлял собой пространство метра три на четыре, или пять на десять в зависимости от степени заснеженности. Так вот, на коньках я и научился кататься самостийно или с чьей-то помощью не помню уже, кто впервые поставил меня на коньки, если не тот же дед, годам к четырём примерно.

Когда дед напивался, что случалось с регулярностью примерно раза два в месяц (с получки и аванса, не считая праздников – эта традиция была незыблемой у 95% мужского населения Сортавалы и всей России, надо полагать), он ругался матом, и именно тогда, мне кажется, я начал глубокое освоение матерного тезауруса. Довольно часто, к месту, а чаще всего не к месту, ибо куда же такое приспособить, дед любил приговаривать «соцкий, стрюцкий и десяцкий, двое понятых. Меня взяли под руки и боле никаких». Этимология, и тем паче историография всех этих персонажей мне были совершенно непонятны, но почему-то смешны.
Если с соцким и десятским в принципе, было понятно, и такие слова есть в русском языке, то стрюцкий, скорее всего, был, я думал вначале, его собственным изобретением. Оказалось, что так называли, в Питере и окрестностях, во времена Достоевского, мелких чиновников типа подъячего. Этимология, возможно, происходила от слова “строка, строчить”.

Когда в тункальских дворах начинались всякие увлечения типа настольного тенниса или хоккея, дед сам изготавливал для меня и ракетку и клюшку. Я капризничал – у ракетки мне не нравилась, допустим, ручка, да и вся её форма, похожая, как мне казалось, на разделочную доску – откуда деду было знать тонкости ракеткоизготовления этого китайского, вроде, вида спорта. У клюшки мне не нравилась «ножка»; дед безропотно выпиливал лобзиком новую ракетку из фанеры или улучшал изгиб клюшки.

Отчётливо помню, как несколько раз с интересом наблюдал за тем, как дед рубит головы курам и один, по-моему, раз он рубил голову петуху. Куры недолго дёргались после казни и быстро затихали, а вот петух жил удивительно долго. Уже в конце марта 2006 я посмотрел французский фильм «Спрятанный». Переведём его так, просто калькой с оригинального «Cachе». В этом фильме, играет в нём Даниэль Отёй, очень смурном и противоречивом по содержанию, петуху отсекают голову, и он прыгает по двору, брызжа кровью из перерубленной шеи, очень долго, невероятно долго. Интересно, были ли дубли, то есть, погиб ли один лишь петух, и что говорило на этот счёт SPA (Sociеtе protectrice des animaux, то бишь французское Общество защиты животных)? Но это размышление и видение, хотя и соотносящееся таким вот причудливым образом с моим детством, уже из другой песни и другого, взрослого, весьма взрослого, периода жизни.  Из моей «третьей» жизни.

«Плохой», в моём преломлении, поступок по отношению ко мне дед совершил только однажды. Он отобрал и спрятал навсегда большое, с чайное блюдце, увеличительное стекло, которым я очень ловко приспособился зажигать бумагу, и однажды устроил форменный пожар травы на Тункальской горе. Никогда до этой экспроприации (само собой я считал стекло своей собственностью), я не плакал так сильно и так долго, как в тот раз. Увеличительное стекло было моим главным сокровищем и, по сути, единственным.

Ну а потом, было ровно через пять лет после смерти отца, так же, как и в тот раз, когда папа умер, только мне было уже 10 лет, и я понимал уже куда больше, пришли заплаканные мама и бабушка, дядя Саша, мамин и Томин брат, который приехал из Калининграда, и я хорошо помню его слова, обращённые к нам с Варей: «Дедушка умер, друзья». Рак желудка свёл деда в могилу за пару месяцев. Дед всегда мало обращал внимания на собственное здоровье, и когда появились первые признаки болезни, знакомая врач предлагала ему операцию. Он не согласился на неё. В мае 2006 мы с мамой и со Светой были на его могиле – он похоронен на «старом» кладбище, которое в черте города в сторону Хелюля. Недалеко от отца лежит, там всё недалеко, кладбище очень маленькое. Красили оградку могилы под пронизывающим ветром, и у меня на бордовой лёгкой куртке остались тогда чёрные пятнышки, которые мне были ностальгически милы как связь с тем незабываемым временем, пока я ту куртку не выбросил в 2015 году или около того. Но тогда я не сделал никакой фотографии, а позже, в 2013 году, исправился и запечатлел маму на могиле своего отца и моего дедушки.  Это было в июне, мы пошли к нему, поправив папину могилу, я принес «песочка» в двух сумках. Песочек надо было воровать сбоку от кладбища, через канаву проникать на территорию какого-то мероприятия и идти за ним довольно далеко.

Казалось бы, властям ничего не стоило привезти пару машин к входу в кладбище. Но нет, власть не пошевелит своей толстой жопой! И так же точно я таскал песок на могилу уже мамы с папой в 2016-м. Мама же всегда, когда она ходила на могилку к папе, заходила и к Ананьевичу, обновляла цветы, поправляла. Потом, скинувшись с калининградским братом Сашей, причём мама моя внесла большую часть, дядя Саша дал 5 тысяч, (со своей пенсии наверняка больше 50 000), а памятник стоил, наверное, 15 000, мать заказала и установила в 2013 году осенью или поздним летом вот этот памятник, что фото справа. А в сентябре 2014 года, примерно за месяц до смерти мамы, я его сфотографировал и фото отослал в Калининград, чтобы дядя порадовался.
КЕ

                ПОЧЕМУ ДЕД ОКАЗАЛСЯ В ПЕТРОЗАВОДСКЕ

Но рассказ про деда был бы неполным без истории его переезда из Псковской области в Петрозаводск. А ведь очень важно почему он там оказался, в результате чего и получилось моё рождение в бывшем финском городе Сортавала. Мама рассказывала, как начиная с 1930 года, деда стали вербовать в колхоз. Поскольку он был грамотный и даже «знал дроби» и обладал красивым почерком, его сначала назначают писарем в сельсовет, а потом делают председателем колхоза в деревне Плаксино, в семи километрах от того села, где они тогда жили, и откуда родом была его жена, моя бабушка Феня. Предвосхитив мой вопрос о том, не мог ли он тогда отказаться, мама сказала:

«Отказаться он не мог, за отказ тоже бы… А у папы было, значит, чего, за эти годы они даже жеребца завели, а это уже что теперешняя «Волга». Ну и всю упряжь эту, линейку, что называется, ездить, он так и не поездил на ней, и семью не повозил. Всё это забирают в колхоз. Уже было заведено три коровы, жеребец, кобыла белая и сколько-то овец. Забрали всё. И дом стоит пустой. И мы переезжаем к бабушке Настеньке, вот этой. Переезжаем в Плаксино в деревню, где мама (баба Феня) родилась. У бабушки дом большой, уже там никого нет, одна Надька только, ещё девчонка. Лёля, тётя Лёля такая, значит, уехала в Питер, там она служанкой у кого-то работала, тетя Маня замуж вышла. Ну, приехали, живём, долго ли коротко. Мама смотрела, как на лошадях, кто их жалел? Везут на нашей белой лошади, вся спина в крови, и бьют палками. Сердце кровью у матери обливалось. Но это же, считай, зажиточная семья наша, выходит, раз жеребец был. И вот на святки на этом жеребце поехали ухари кататься».

Мама не уточнила, кто были те «ухари». Надо полагать, плаксинская молодёжь. Дело кончилось тем, что жеребца с санями вместе утопили в проруби. Мама продолжает:

«Значит, соответственно, кулак виноват, Смирнов Алексей Ананьич. Ныне председатель колхоза – отвечай за всё. Приезжает с Великих Лук с наганом энкавэдэшник. И вот этот с наганом, молодой, посмотрел, что трое ребят, и говорит: «Провожай-ка ты, молодуха, сегодня же ночью, своего супруга в Великие Луки, а оттуда может в Петро-заводск (снимок города в 1930-е годы), сейчас многие едут. А если не поедет, через двое суток кто-то ещё приедет, засудят, дадут лет 10, и – в Сибирь». В общем, положили маминому папе в котомку «картофелин пару в узелок, хлебца», и направился он в Петрозаводск.

Моё отступление: Тем и спас себя, да и семью, наверное, тоже. Хотя как-нибудь перебились бы, наверное, на селе, но я бы уже появился точно не в Карелии, а в Псковской области и, соответственно, был бы уже не совсем я…  И какая же бабушка совестливая была! Беспокоилась о судьбе «энкавэдэшника». Спрашивала его: «А как же ты, что тебе будет?»  – «А ничего, сбежал, да и всё, скажу!». Когда дед обустроился в Петрозаводске с помощью какого-то «дяди Тараса», он нашёл работу в совхозе, теперешнем имени Зайцева, бухгалтером. Как мама говорила: «или кем-там таким, что не на поле работал».

Дальше случается такой трагикомический эпизод. Мама, как всегда, со смехом, повествует: «Вдруг приезжает одна баба с Петрозаводска и говорит: «Феня, твой Алексей бабу завёл!» Давай, говорит, забирай одного или двух ребят и поезжай. Мама, конечно, взяла Лёлю и Саню. А меня как бабушка Настенька любила больше всех, так меня и оставили, бедняжку. До сих пор помню, зачем оставляли лет 6 или 5 ребёнка? Мама приезжает. А где жили то? На Грибоедова бараки были. Жили на чердаке, ну, там топится печка, каморки отделены были одеялами. Мама, значит, заявляется с двумя детьми, а наш там с молодой бабой. Уже занята у них там комната. Ну, батя обрадовался: “Ой, мои родненькие, приехали, всё”! Мама говорила: «Я не могла сопротивляться или там, морду бить. А он той молодой: «уходи-уходи». Я же, говорит, мужик, я же молодой, ну в общем, не знаю, как там у них было объяснение, но мама говорит: «У меня никакой ревности не было – такое время, уж раз мы уже удрали от тюрьмы, лучше спасать надо свою жизнь».

В 1934 году Алексей Ананьевич Смирнов «идёт по какому-то там блату на железную дорогу. Младшим кондуктором». По словам мамы, тут и начинается «хорошая жизнь». Ему дают квартиру номер 18 на Первомайском шоссе дом 24. По рассказу мамы, «работал он сначала младшим, это сейчас автосцепки, а тогда надо было крутить: в последнем вагоне был тамбур, там горел фонарь, за ним тоже надо было следить, а работал он от кондукторского резерва – это отдельная совершенно организация. Потом стал кондуктором, но не помню был ли главным, был, наверное, может в 1940 году и назначили».
 
Но хорошая жизнь могла бы быть ещё лучше, если бы не эпизод, совершенно искромётный по глупости со стороны деда. Мама так и говорит: «А жильё – дуракам закон не писан. Дают ему трёхкомнатную квартиру, одна такая хорошая комната, длинненькая, а наша большая, 24 метра и ещё комната, тогда ж делали не такие клетушки. Кухня, туалет, ну ванны, конечно, не было. Вот ему дают, ордер выписали, а он со слезами: «Зачем нам такая площадь?» Вот, нам хватит, у меня трое ребят и двое козлов, на которых спят – козлы и доски. А уже в сорок первом году поняли, когда война-то началась, что же сделали? Девка (тётя Лёля) 10-й класс кончала, и все в одной комнате: отец с матерью молодые, мы с Лёлькой тут спим на кровати. Сашка… Он так и не мог объяснить, как это получилось, а уже оттоманку купили, Сашка на оттоманке и стол посредине и цветы мама любила. Одна комната, а семья-то пятеро! Печка ещё тут. Тогда ж не было там парового. Вот так и прожили, считай 1941 год, в августе месяце уже приходят… уже война, уже бомбили Петрозаводск. Да раза два там бомбили-то, что это за бомбёжки, в основном зажигалки бросали. Ну, значит, что ж, маму эвакуировали, а батьку надо на фронт, вот тут, наверное, он ещё вколол, чтоб на фронт-то не попасть.

Я вот выше написал, что это была глупость со стороны деда. А надо всё время мыслями возвращаться к эпиграфу моей книги. Про то, что мы не можем сравнивать решение, которое было принято, с теми, которые могли бы быть приняты. Да, глупость. Но если бы они тогда эту трёхкомнатную заняли бы, то могли после эвакуации в 1944 году в неё и вернуться. Документы были, занять её, как заняли однокомнатную, чужакам было бы, скорее всего труднее или выселить, если бы заняли, было бы легче, когда советская власть вернулась. И тогда бы семья не поехала в Сортавалу, мама не встретила бы Епифана, и, опять же, родился бы у неё не я. В любом случае не носил бы такого экзотического отчества и рос бы в Петрозаводске, а не в финском городе, оказавшем огромное влияние на моё формирование. И как дело сложилось бы, the answer is blowing in the wind.
Как я уже писал, дед колол шприцем что-то типа керосина, чтобы не идти на первую мировую, у него были язвы от этого на ногах, в виде круглых дырок в кости голени. Когда я дал маме почитать переплетённые мной страницы расшифровок её воспоминаний, то она попросила, чтобы я убрал упоминание про дедово членовредительство. Боялась, наверное, что опубликую – про Интернет она уже знала. Я, конечно, пообещал, что уберу, чтобы её успокоить…

Дополню последний по времени эпизод с дедом. В октябре 2011 года мы встретились в Сортавале с сестрой Варей третий (первые два были, соответственно, в 2004м и 2005м) раз. Ей остаётся жить почти четыре года, она полна сил и жизнерадостна. Мы сидим на кухне и попиваем водочку.

Мама рассказывает: «Мама, Лёля, я и Саша  Нас эвакуировали 23 августа, а папа был кондуктором ещё не главным, а старшим, и его, значит, ни в коем случае с нами нельзя, дети-то совершеннолетние считаются. И где-то 14 сентября (1941 года) уже финны-немцы наступают на Петрозаводск». На другом снимке моя мама со своей сестрой.

Я напоминаю маме о том, что она обещала рассказать «про козу, которую съели, зарезали, и деда, который на гитаре играл». Мама: «Прошло время. Мама едет в Мудьюгу с Сашей, это уже было после войны». Тут хронология и локализация рушится к чертям. Как я понимаю, дед тоже куда - то переехал, потому что он не жил под финской оккупацией в Петрозаводске, это же ясно, но куда – осталось невыясненным.

Тогда я не спросил, да и не так это важно, по сути дела. Мама продолжает: «Им очень хотелось посмотреть, Саша ещё не работал, я уже работала, ну, в общем поехали они в Мудьюгу. Ну и там, значит, приехала женщина, которая осталась, у неё детей не было, и она осталась тут, как раз в этом доме. Участвовала в этих пьянках. Где, говорит, твой Алексей был и там, два кондуктора или три…

Варя заливается громким смехом при этих словах.

А у нас была гитара, сосед Яша…

Сестра чуть ли не совсем под столом от смеха.

Мама: Смейтесь-смейтесь!

Я говорю: «Представил живо, как три кондуктора» …

Мама: точно! А куда коза? А козу звали Люська. Белая борода, а сама чёрная. Красивая коза!

Варя ещё пуще заливается смехом:

Мама: да ты не смейся так, не поймёшь всего! Ну, это, куда Люську девать? А папа, главное, матюгом: «А, сейчас, нахуй, зарежем!»

Я: так это он уже отправил семью?

Мама: ну, конечно! Мы уже бедствуем там, в Архангельской области. Мылись там, по-чёрному баня, нас специально, хозяева… ну вот вам такая баня. Они натопили, мы намылись, хорошо. А домой как черти пришли: баня-то по-чёрному, представляете? Намылись… Но мама, царство небесное, она никогда не ругалась. Сказала только: «Прости нас, господи, за что ты нас наказал?» Как-то нас перемыла всех, уложила, ладно. Бог с ним, но это уже другое.

Вот эта баба и рассказывает: «В вашей комнате пьянки эти были. А гитара, этот сосед Яша, у него ноги плохо ходили, но он хороший художник был и музыкант. И он там рисовал сердечко, такое помню. А мама ещё: «А может не наша гитара?»


«Как же, там сердечко было, твоя дочка-то (скорее всего Лёля) играла немножко!»  То есть он, значит, на гитаре наяривает, и вот мясо жарится. А она зашла, и говорит: «О, какие вы богатые!» А ей: «давай-давай… мы только что козу зарезали!» Вот так. И вот эту козу на закусь пустили. А наш уже лежит в углу. Наш, он ведь не знал нормы. Хороший человек, но нормы не знал. Нормы не знал.

Я написал, что время действия этого события установить сейчас невозможно совсем. Но, как выяснилось в разговоре с моей тёткой Тамарой 13 октября 2024 по Вотсапу, сомнительно и вообще само событие. Прежде всего непонятно, как это могло быть "уже после войны". Значит дед уже вернулся в Петрозаводск, а все остальные были ещё в эвакуации? Зачем Феня едет в Мудьюгу? Потом, баба говорит, что пьянки были "в вашей комнате". Комната могла быть только в Петрозаводске. Но моя калининградская кузина пишет, что отец вспоминал про одну из трёх коз, Люську, которую как бы "взяли с собой". Козу в эмиграцию? Весьма маловероятно. Короче, история тёмная, но не могла же такое мама придумать? А, главное, зачем?   

                МОЯ БАБУШКА ФЕНЯ

Полное её имя было Федосья Никитична. Не помню, когда сделал я сам этот портрет, незадолго до её смерти, надо полагать. Когда я говорю «незадолго» то это значит года три-четыре, потому что она так и не была, на моей памяти, прикованной к постели. На долю мамы и Томы, последней в первую очередь, выпало ухаживать за ней в последние недели или месяцы, когда она всё же слегла. А умерла она в очень морозную зиму 18 января 1985 года. Но вот такой, как на заглавной фотографии раздела она была в моей памяти и жизни всё время, что я её помню.

Все четверо детей бабы Фени 18 января 1985 года плюс муж Томы, младшей сестры мамы и её дочь Оля. В живых на момент написания поста, то есть середину апреля 2022 года остались только Тома и Оля. Коля умер от рака в 1999 году, тётя Лёля покончила с собой в 1990е.

Наверное, никогда не видел я её без платка, и очень редко можно было наблюдать бабу Феню без шерстяной кофты, застёгивавшейся на большие коричневые или чёрные пуговицы. Мне даже запомнилось, что кофта всё время была одна и та же.

Что я помню о бабушке? Во-первых, бесконечно больше, чем о папе и дедушке, потому что рядом с ней прошли мои детские годы. Да и подростковые, впрочем, так или иначе, тоже соприкасались с нею.

Она всегда держала кур в сарае, и яйца в нашей большой семье были всегда не покупные – да и курятина тоже. Был ещё период, когда она держала уток – это было удивительнейшее мероприятие. Что было удивительного в нём? Да то, что эти выросшие в домашней неволе утки жили как бы в гармонии с природой: подумать только, вместе с мамой-уткой весь выводок выходил на речку плавать! Они плескались и плавали там, такие жёлтенькие в отличие от чёрненьких и сереньких диких утят, которые, впрочем, занимались теми же телодвижениями неподалёку: бабушка – откуда и бралась энергия и силы за всем этим выводком наблюдать, их пасла денно, ибо местное хулиганье, известное дело, норовило камнями побить и тех и других. Баба Феня отгоняла пацанов с криками не помню уж точно какими, но должно быть говорившими о том, что это «свои» и в них камнями, мол, «низзя».

Мол, пуляйте в диких, с них спросу нет. Когда дело шло к возвращению домой, и малые ребята - утята ни за что не хотели ворочаться «в лоно», бабушка sans autre forme de proc;s вылавливала маму из тункальской речки и несла домой, а малыши беспрекословно следовали «утьком». Может и было это один сезон всего, а вот надо же, врезалось в память на всю жизнь!          

Баба Феня была изначально неграмотной и выучилась читать уже в зрелом возрасте, что называется «по складам», и читала всё, вплоть до классических романов. Никогда на моей памяти она нигде не работала, (муж был, напоминаю, железнодорожным кондуктором, то есть персоной солидной – вспомните Безенчуковскую табель о рангах из «12 стульев» Ильфа и Петрова), но при всём при том умудрялась экономить не хуже какой-нибудь дщери Сиона, в своём локальном масштабе, разумеется. Вся округа при этом знала, что у неё можно занять «до получки» или «до аванса» – на пропитие души в большинстве случаев, знамо дело. Не знаю, возвращали ли заимобравшие долги всегда и в срок, но думаю, что да, потому что «кредитные истории» соседей-пьянчужек отслеживались ею безукоризненно, и все знали, что лучше отдать вовремя или, если никак не можешь к сроку, извиниться и сказать, когда именно вернёшь долг, чем потерять доверие и, ergo, кредит, что есть то же самое, только по-иностранному.

Ещё баба Феня слушала, с такой же регулярностью как какой-нибудь англичанин читает свою газету, «последние известия» по радиоточке и верила всему, что там говорилось. Она искренне переживала за угнетение негров в Америке и их же болезных где-нибудь в Южной Африке, всегда одобряла действия Советского Правительства и ходила голосовать за «кандидатов нерушимого блока коммунистов и беспартийных» в агитпункт, располагавшийся в соседнем посёлке, в «Санатории». Она произносила это слова как “синатория”. Посёлок назывался так потому, что там, в бывшем финском доме, а других в Сортавала в то время и не было, был организован костно-туберкулёзный детский санаторий (фото). Пару-тройку раз ходил и я с ней на выборы – опускал в красную урну «бюллютень». Агитпункт, впрочем, находился не в самом санатории, а чуть подальше по направлению к “суконке”, городскому пряжу на Хелюльском озере и бывшей суконной фабрике, ещё работавшей в таком качестве в период моего хождения в начальную школу. Нас водили туда на экскурсию. Я хорошо помню, что учительница, водившая экскурсию, сказала тогда, что первоначально в здании “суконки”, то есть при финнах, был крематорий. Но это вряд ли соответствовало действительности и упоминания о таком предназначении здания нет ни в одном источнике. С большой, практически со стопроцентной вероятностью тут была лютеранская церковь. Один из пасторов её тут же и похоронен.

Сколько помню её, она всегда страдала одышкой и гипертонией, и при всём том перешагнула за свои 80. Когда стала совсем плоха, и уже стало ясно, что скоро хоронить, бабушка сказала моей маме уже заплетавшимся языком, (это уже со слов мамы), что отложила денежек на похороны. На фото 2004 года мама и Варя на могиле Федосьи. Сказала не очень отчётливо, и маме послышалось, что речь шла о 200 рублях, что само по себе было суммой вполне достаточной, чтобы не только похоронить, но и помянуть на 7, 10 или 40 день достаточно большим числом людей, да ещё бы и осталось. Мама переспросила, и бабушка прошептала: «Нет, 400 рублей». По тем временам это было целое состояние. Слава богу, что это было до реформы Гайдара, и это действительно были если не громадные деньги, то вполне достаточные, чтобы достойно её похоронить. Достойно, впрочем, не совсем получилось, помню хорошо, как какой-то дебил-сосед пытался запевать на поминках, как её сын Сашка (для всех он и остался Сашкой, хоть и дослужился до капитана 3 ранга читай майора КГБ и умер в 91 год), флиртовал с пьяной соседкой прямо у её гроба – но это жизнь, вот такой она была, что ж тут поделаешь?

Эпизод из тех времен, когда мне было 3 или 4  года помню очень хорошо: бабушка дала рубль или три (были и такие бумажки), и послала меня купить конфет «кавказских» в магазин, находившийся на расстоянии двух домов от нашего (потом мама там подрабатывала, уже будучи на пенсии, а Аня ей помогала), и продавщица спросила меня: «На все?» Деньгам я счёта никогда особенно не знал, да и сейчас не знаю – не пошёл в бабушку, может быть потому, что доставались они мне всегда несравненно легче, чем ей. Не совсем поняв, то есть совсем не поняв, что такое «на все», я просто кивнул продавщице в знак согласия и … гордо принёс домой килограмма два конфет: «кавказские» стоили копеек 13 за сто граммов и предполагалось, что сто грамм я и куплю. По счастью отношения тункальские были тогда простые – бабушка сходила в магазин, вернула лишние конфеты и получила сдачу взад.

Году в 59-м был затеян капитальный ремонт домов на улице Спортивной и в близлежащих домах тоже, опять же всё было очень по-соседски, и пока шёл ремонт, мы жили у Сорокиных, дом выше в пяти шагах от нашего, причём я не помню, жили ли Сорокины у нас, когда дошла очередь до ремонта их дома. Чтобы ремонт был сделан на совесть, бабушка в конце каждого дня (!) ставила ремонтникам «маленькую». Я потом специально спросил у мамы, не ставила ли она его в рабочее время.

Фига с два – не так она была проста: только по окончании работы и только в таком размере – ну да и правду сказать, работало там человека три в лучшем случае. Но ведь ремонт продолжался несколько месяцев! Дало ли такое поощрение свои плоды в отношении добротности ремонта – я не знаю, но, думаю, что да, польза от этого была. Во всяком случае полы пересыпались и перекладывались добротно, судя по всему, как и сравнительно добросовестно делались другие работы. Покрасили, правда, дом снаружи в какую-то жухлую светлую полу-акварельную краску типа охры, которая и сошла под дождями на нет очень скоро.

На скалке, смежной с домом, был сооружён ещё и «финном» настоящий огород-сад, где кусты смородины, находившиеся за высоким сплошным забором, сделанным, надо полагать Алексеем Ананьичем, давали обильный урожай чёрной, белой и красной смородины, не переводившейся в сезон вообще, и которую тёрли с сахаром, и делали из неё варенье; из Москвы были привезены черенки домашней малины. Ещё были грядки с клубникой, которые я с вожделением посещал с самого начала «вылупления» ягод.

Всё это цвело и пахло на площади в какие-нибудь десять на десять метров, из которых половину занимала скала с природной выемкой внутри. Вначале эту яму пытались сделать более объёмной за счёт кирпичной кладки, чтобы собиралось больше дождевой воды для последующего полива огорода. Кладка потом разрушилась, а выемка в скале сохранилась. После дождя она всегда наполнялась до краёв свежей водой и даже, если дождя не было, вода приносилась с колонки. Я любил запускать туда пойманную рыбу – такой вот природный аквариум, где рыба жила несколько дней, пока не выпрыгивала по глупости на скалу, где её тут же съедали кошки, всегда жившие в доме, порой и в количестве больше одной. Снимок - С моей мамой, фото без даты, думаю, что 1950е годы.

Ещё бабушка Феня безошибочно унюхивала, если я покурил, это уже в «школьное» время, что я проделывал пару раз в туалете на дворе (других туалетов не было и в помине), в возрасте лет уже десяти-одиннадцати, поутру перед тем, как пойти в школу. Журила, помню, но как-то не особенно сильно. Мама и бабушка всегда опасались, что болезнь отца наследственная, и считалось априори, что у меня слабые лёгкие. Наверное, так оно и есть, потому что я никогда не мог так долго оставаться под водой, как, например, мой школьный приятель из того же Тункала Вова Глазырин, который нырял «как рыба» и мог задерживать дыхание на много минут – легко больше пяти, во время купаний и ныряльных игр на озере Айранне, которое потом мой отчим дядя Саша всегда будет звать «говённым». Из бабушкиных поговорок запомнилось немного: «Чужая болька никому не больна», «Через рёбры (именно так – не рёбра) говно лезет» – это говорилось, знамо дело, про меня, её внука, до 1986 бывшего чрезвычайно тощим. Когда я женился в первый раз, то весил, в свои 23 года, чуть больше 55 кг. Сейчас, когда я озабочен доведением своего веса до хотя бы 80 кило, этот «идеал» мне кажется недостижимым, да и, если честно сказать, не совсем и идеальным.

Не раз, не два и даже не десяток раз в жизни я убеждался в том, что жизненная позиция значит на свете очень многое, и бабушка в этом смысле, при всей своей необразованности, занимала именно активную позицию, то есть то, что как я потом хорошо усвоил в Канаде, называется одинаково по-французски и по-английски – attitude. То есть просто осознавать, что живёшь ты только один раз и что нужно стремиться к тому, чтобы оставить после себя не только лёгкое удивление окружающих типа: «Ах, такой-то умер?… Хороший был парень… (De mortis aut bene aut nihil), но и что-то повесомее, не обязательно «написать книгу, вырастить сына, посадить дерево и построить дом», как гласит банальная и затёртая поговорка, претендующая на мудрость, но, что мне ближе, маяковское, «чтобы, умирая, воплотиться, в пароходы, в строчки и другие долгие дела». С пароходами, в отличие от товарища Нетте, явно пролетаю, а строчки, ну, для того и кропаю. Они останутся.

Бабушка никогда не воплощала своё кредо в столь витиеватую, отчасти даже и философскую форму, как это делаю я, но мне было приятно, что ей было не безразлично, когда, к примеру, я приходил с финского кладбища, уже будучи студентом Карельского пединститута и, изучая там французский и английский, я ещё и интересовался финским и его учил.

Так вот, придя к ней в гости я, случалось, рассказывал ей, что скопировал в блокнот надписи на финском и их перевёл, что вот, к примеру, этот склеп был воздвигнут для городского советника Галлонблада и его супруги. Поскольку он хорошо виден с дороги, но и не только поэтому, ведь если бы его не видели, то мальчишки всё равно бы его не оставили вниманием. Мы всё время лазали по всему финскому кладбищу, и надпись, выбитую на мраморе, я прочитал давно, только всегда считал, что фамилия усопшего «Таллонблад», потому что буква «G » была изображена готическим шрифтом и выглядела как «Т», так что мне было простительно ошибиться по молодости ногтей, а потом уже я и прочитал про правильное написание фамилии этого, несомненно достойного, покойного.

А вот о том, что было написано на надгробье братской могилы «финских белогвардейцев», как почему-то называлось оно в народе, возведённой в 1921 в честь событий 1918 года, я не мог ничего бабушке рассказать по двум причинам. Во-первых, я перевёл и узнал, что на под этим камнем «не трусы и предатели, а защитники земли финской лежат», значительно позже, уже студентом, а во-вторых, каюсь, что и по сю пору не знаю, в какой перипетии были убиты или иначе полегли эти славные защитники родной для них и для меня (по прихоти причудливой судьбы) земли.

Это, впрочем, не совсем так. В конце марта 2008 года, когда я дополнял эти воспоминания, я узнал, благодаря ответу на вопрос, который я задал своему  финскому знакомому Маркку, что в этой могиле лежат так называемые «белые финны», которые сражались с «красными» с финнами в 1918-20 годах.

Когда я рассказывал бабушке Фене такие вещи, типа того, что в одной из могил похоронен Urkuri–kurkuri , то есть «органист-пианист» местной церкви, то она не уставала удивляться, что вот, надо же, мне всё интересно, и говорилось это с явным одобрением. Потом мне запомнилась на всю жизнь фраза, сказанная другой бабушкой, тоже, по совпадению Феней, у которой мы долгое время покупали молоко. Она сказала про Женьку Макарова, что он «не хочет жить», имея в виду непутевость этого самого Женьки, с которым связано многое из моего детства. Он утонул, по пьяни, как это бывает в большинстве российских случаев утопления, уже в году 2003.

                ===============

                НАШИ ДЕТСКИЕ УВЛЕЧЕНИЯ

Вспоминаю сейчас одну зиму, когда был я, наверное, в классе 6-м. Все зимние каникулы и, кажется, выходные, проводил в Тункала, где и хранил лыжи на валенках, пристегивавшиеся резиной, вырезанной из автомобильной камеры. Лыжи были короткие, но не меньше метра – метра двадцати сантиметров. Совсем короткие, с полметра или меньше мы тоже опробовали, отпиливая нормальные лыжи, но устойчивость этих последних, при всей их замечательной маневренности была никудышняя. Поэтому в финале все вернулись к примерно полутораметровым, может метр двадцать – то есть в рост тогдашний детско-подростковый, что было меньше, чем спортивные «равнинные» лыжи, которые подбирались всегда, как известно, по принципу «рост плюс вытянутая рука касается верха лыжи». Вот на этих «псевдо слаломных» лыжах мы спускались как раз сверху этой скалы, по левую сторону от дерева с жёлтой листвой, мимо столба на бетонных подпорках – и потом через речку нас выносило в парк, потому что скорость была очень приличная. Этот приятный на вид розовый с белым домик (снимок осени 2005 года) был построен «татарином», о котором я уже писал (почему-то его все так звали, а не по имени или фамилии), по-моему, позже нашего переезда на Совхозное.

Называть человека по-национальности, если он был нерусских кровей, почему-то было скорее правилом, чем исключением. В лексиконе Марии Осиповны были «белорусы» Фофашковы, занимавшие в доме на Совхозном верхний этаж, Александр Васильевич Васильев часто употреблял слово «хохол» в своём лексиконе. Потом, когда я стал ездить на Ладогу с Борисом Вайсманом, дядя Саша иначе как «евреем» его никогда и не величал.

Синим отмечена траектория нашего спуска на лыжах. Красным крестом – примерное начало нашего спуска. В парке тоже была горнолыжная трасса, серьёзная и сложная, на которой порой тренировались настоящие «слаломисты», как мы их называли, и куда наведывались и мы, спускаясь примерно с двух третей высоты её. Но мне запомнился вот именно этот спуск и очень снежные несколько недель, когда, как мне казалось, густой снег валил каждый день и создавал идеальную лыжню. Тогда мы даже покупали мотоциклетные очки, потому что иначе из-за шедшего пеленой снега ничего не было видно.

Ещё в то же время по двум Сортавальским экранам, в «Заре» и «Родине» прошёл какой-то польский фильм про горнолыжников, которые очень дружили командой и спускались на лыжах всегда цепочкой в десяток человек, издавая протяжный переливистый крик, который мы имитировали, как имитировали и их манеру передвигаться гуськом.

Влияние кинематографа на моё поколение было весьма существенным. Прав был дедушка Ленин, ляпнувший в своё время, что «из всех искусств, мол, для нас важнейшим является кино».

Был в моей подростковой жизни период, когда я был фанатом кинематографа и даже вёл специальную тетрадку, куда записывал впечатления от просмотренных фильмов.

Что именно там было записано окончательно стёрлось из памяти, осталось только воспоминание о двух фильмах: «Гранатовый браслет» – в нём отчётливо запомнилась сцена приготовления крюшона в арбузе.

Вторым запомнившимся фильмом была чехословацкая картина 1966 года.

Соответственно мне было семь лет на момент выхода этого кино, возможно посмотрел я его года два спустя, но помню, что было очень страшно смотреть на этого «Призрака замка Моррисвиль». Хотя эта картина  была пародией на мистические детективы, мы совсем не воспринимали её как таковую. Кроме самого призрака запомнился ещё карлик в качестве одного из персонажей. Особенно момент, когда злодей, притаившийся за углом, заслышав шаги по тёмному коридору замка, отмеряет примерное расстояние до груди или шеи среднего взрослого человека, а потом, выйдя из-за угла, пытается ударить подходящего ножом. Естественно, нож попадает в каменную стену намного выше головы карлика, который успешно бежит дальше.

Советские фильмы, например “Человек-амфибия” или “Кавказская пленница” тоже пользовались у нас огромным успехом, как, позже, правда, создания французского кинематографа про Анжелику,  и картины с участием Де Фюнеса, Бельмондо и Ришара.
Причём смотрели мы эти последние вовсе не с чувствами осуждения капиталистического бездуховно-эксплуататорского образа жизни. Мы подмечали в фильмах такие бытовые детали, как дома, квартиры, их убранство, автомобили, дороги, магазины и т.п., которые заставляли нас ставить вопросы типа «а почему они там в том обществе, которое в совдепии клянут официально со всех трибун и кафедр, живут так?» А мы живём вот этак. С туалетом на два очка в 50 метрах от дома с печным отоплением.

                ЕЩЕ РАЗ ПРО ДОМ В ТУНКАЛА И СОСЕДЕЙ

В тункальском доме у нас было в соседях две семьи: сверху, в квартире с одним окном, смотревшим на город, жили Петровы. Тётя Поля, худая и забитая, в том числе и в буквальном смысле, женщина – она работала уборщицей в «парткабинете», её муж Семён – то ли он водил лошадь, «гужевую повозку», скажем для солидности, то ли ещё чем-то таким занимался. У них была дочь Валька и сын Серёжка. Дочь и сын живы до сих пор, (на 2020 год), причём сын провёл большую часть своей непутёвой жизни по тюрьмам, подорвал там здоровье и работал какое-то время под началом моей кузины Ольги. Он был жив по крайней мере в 2018 году, как Ольга упоминала в мой очередной и предпоследний (последний был в 2019 году) приезд в Сортавалу. Про эпизод с пересечением с Серёгой озера Хюмпелянярви на нашей лодке в совершенно пьяном виде я расскажу во втором посте книги о детстве. В однокомнатной квартире , причём, когда говорится «однокомнатная», то это совсем не значит «комната и кухня», часто это одно помещение три на четыре, наверное, метра, где печка, стол и кровать всё вместе, жила тётя Маруся. Она была запойной пьяницей и пропивала сразу всю пенсию в первые дни по её получению, и её взрослый сын Колька. Он был Амелькин по маминой фамилии, потому что про отца никто никогда ничего не знал. Этот Колька вроде работал где-то ещё, но плюс к основному занятию умел класть печи. Он переложил круглую печь в комнате, где лежал отец, но несмотря на то, что вроде бы был в эти два или три, что её клал, дня трезв, печь вышла хуже бывшей финской, то есть овчинка выделки не стоила и, догадайтесь с трёх раз, что делал с вырученными от укладки печей деньгами Колька Амелькин? Понятно, он был в зюзю пьян, пока деньги не кончались. И таких Колек было у неё в избытке, у земли русской, в данном случае у карело-финской. На снимке выше, как я сказал, окно Марусиной квартиры слева от заколоченного. Заколоченное на момент съемок в 2004 году, окно смотрело на входную дверь соседнего дома, в котором жила семья Белогривовых. А соседями Белогривовых по первому этажу были Богомоловы, о которых я говорил, когда повествовал о моём рандеву с биллиардом, но расскажу ещё чуть ниже. Над ними жила семья карелов Маниевых. О них я забыл всё совершенно, кроме того, что из их квартиры по стене, смотрящей окнами на стадион, спускался провод слабого тока, видимо от радиоточки, который, если его взять в руку, создавал ощущение щекотки.

Хозяйка семьи Богомоловых, красивая женщина, вроде как не работала, но шила на машинке приватно, как-то раз краем уха я слышал, что её «обложили налогом» – видно кто-то настучал, что было неудивительно, потому что они выдавались среди босоты тункальской своей холёностью и зажиточностью. Он, то есть Богомолов, её муж, работал неизвестно где, мама, конечно, знала, но я упустил её спросить, пока она была жива. Для нашего повествования, впрочем, это совершенно неважно.


Семья Белогривовых, где хозяйкой была учительница младших классов нашей школы имела троих детей.
Я помню Лёньку – младшего и Вовку, старшего, о котором уже писал.

Была, вроде, и сестра, Галя, но не помню ничего о ней.

Часто к ним в гости заходил их двоюродный брат Борис, родители которого жили в доме у колонки. Он сменил фамилию Белогривов на Сотченко. Его очень рано, лет в 16 стали звать «пижоном», потому что он смазывал волосы бриолином. Была такая мазь в красных с золотым жестяных баночках. Судя по названию, именно для того, чтобы волосы блестели, эта мазь и предназначалась.   

Один раз Борька удивил меня тем, что подозвал меня – ему было, наверное, лет 16, а мне то ли пять то ли шесть, и дал мне картонную вазу оклеенную ракушками – я сразу и не сообразил, что она картонная, так она была сделана хорошо, плюс книгу «Нарты» – собрание сказаний народного эпоса то ли Кабардино-Балкарии то ли ещё какой Тувы из тогда ещё глубоко и прочно СССР, а не бывшего Советского Союза. Это был его подарок на день рождения Томке. Сейчас, когда в сети можно отыскать всё что угодно, я на 100% уверен, что пишу именно об этом издании эпоса. Запомнил картинку с драконом и даже то, что главного героя звали Сосруко.  В округе судачили, что Борька, хотя и взял фамилию нового мужа матери, украинца, на самом деле в грош не ставит отчима и постоянно с ним ругается. Мне припоминается, что я как-то и сам слышал такую ругань отчима с пасынком. Поскольку Томке эта дата приходилась на 23 августа, то дело было наверняка летом. Этот непонятный жест был единоразовым, поскольку никаких взаимных симпатий Тома и Борька не питали, вроде, иначе это было бы достоянием всей округи точно. Потом Борька этот куда-то пропал, ходили слухи, скорее всего вполне обоснованные, что он сел за спекуляцию, или даже говорили про «валютные махинации», но это вряд ли было возможно в масштабах Сортавала. Впрочем, Питер всего в 240 километрах был, правда поезд до него тащился 8 часов, то бишь со средней скоростью 30 км в час. То, что Боря сел, косвенно подтверждается его всплытием уже в качестве такого авторитетного отчасти даже и «пахана» однажды на «Совхозном», лет уже через 8 спустя.
Мне было, наверное, 10–11 лет, когда я вдруг стал свидетелем визита его к нам на «Совхозное», он меня, наверное и не узнал. Помню хорошо, что дело было на футбольном стадионе и Кондырин, такой длинный и очень худой брат моего товарища, Генки, с каким-то мазохистским оттенком рассказывал, причём в присутствии Борьки, что, когда пытался Борьку будить, тот спросонья «врезал ему в жбан», то есть, вроде, оказал некоторую честь. Тогда же Борька лениво делился планами о том, что хорошо бы, мол, пойти в ресторан, назаказывать всего – еды и выпивки, а когда придёт момент расчёта сказаться банкротом и пусть мол, забирают в кутузку.

Да, ещё почему я запомнил эту книжку, которую прочитал от корки до корки. Там был эпизод про одну старуху, которая знала секрет изготовления серпа, но никому не раскрывала его. И кто-то из персонажей упрекал её в зловредности словами: “Злись, хули (с ударением на “и”), да помни меру!” Я тогда в первый раз встретил в написанном виде форму глагола “хулить”, зато бранное междометие “хули” (с ударением на “у”) слышал сотни раз уже к своим даже и пяти-шести годам. Мне показалось удивительным, что ругательство напечатали в книжке. Попросил разъяснения у кого – то из взрослых и получил его. В том смысле, что это была форма глагола "хулить" в повелительном наклонении, а не ругательство. Остался доволен и обогатил свой багаж “великого и могучего”.

Наверху, на самой макушке улицы, которая вела от Спортивной, думаю, это была Третья Гористая, жил милиционер Сокуров, у которого были два сына. Они оба были грозой округи, что в силу моего возраста, я был младше лет на 10 младшего из них, меня никак не могло устрашать. Единственное, что я смутно помню о милиционере и сыновьях, это – когнитивный диссонанс – я никак не мог взять в толк, как у милиционера могут быть сыновья-хулиганы. Мне казалось, что милиционер должен быть примером во всём и вырастить своих детей тоже примерными и успевающими в школе.
На моём 50-летнем юбилее в 2005 году, который я праздновал в Сортавала, и фото которого я так бездарно посеял в Париже, мама вспоминала, как однажды отец Сокуров стал меня по каком-то поводу отчитывать, на что я, недолго думая, сказал ему : «иди в п***у!» Когда он пожаловался маме на моё не по годам (от 4 до 5 лет) знание ненормативной лексики, она попыталась мне ненавязчиво указать, что так, мол, нельзя говорить. Я, со слов мамы, был весьма удивлён, что такой способ положить конец надоевшим нотациям считался, как бы сказать, несколько неортодоксальным. И почему, если оборот сам был в полном обиходе?

Когда сестра Варя и тётка Тамара стали ходить в 5 класс, а у них это было одновременно почти, может быть с разницей в год; и Варя ходила в Первую школу, в которую потом пошёл и я, а Тома ходила в 75-ю. Она изображена на снимке 1980-х годов. Эта школа была “железнодорожной”, и школы нумеровались по всему протяжению Октябрьской железной дороги, откуда и произошла такая странная нумерация.
Естественно, в городе с населением максимум в 20 тысяч с окрестностями 75 школ быть не могло. Потом мама с отчимом поселятся в двух шагах от здания этой школы, преображённой в родильный дом.

И Тома и Варя стали изучать английский, и я не замедлил спросить у не помню кого из них двоих: «А как будет по-английски «до свидания»? Почему-то запомнил ответ в таком раскладе: «Гудбай из туморроу». Эта неправильная грамматически фраза и была инициацией, приобщением, первым контактом с иностранным языком, который сыграет потом большую, можно смело сказать, решающую роль в моей жизни. Вторым таким, но более полновесным, контактом, была Роза Васильевна Максимова с её шариковыми ручками. Но обо всём по порядку, хотя по порядку не получается – всё равно скачешь козлом по детству и отрочеству из одного хронологического отрезка в другой.

В этом отношении характерен следующий отрывок из моих воспоминаний.        Я уверен, что событие произошло уже когда мы жили на Совхозном, но точно помню, что в больницу меня забрали городскую, потому что с Совхозного брали обычно в железнодорожную. Поэтому я включил этот фрагмент в период, формально относящийся к “тункальскому”.

                АППЕНДЕКТОМИЯ


Когда мне было между 11–13  лет, у меня случился приступ аппендицита, и я провалялся полдня в Тункала на диване, переживая ужасные боли в правом боку. Вначале все думали, что я съел что-то не то. Потом меня увезли-таки в деревянную городскую больницу (снимок мая 2016, в 2018 дом уже сгорел с противоположной стороны, и крыша рухнула), где Тома работала медсестрой по окончании училища (всё же, сколько было учебных заведений в Сортавала – сельхозтехникум, медучилище, техникум Советской торговли), и прооперировали.

Никогда не забуду фразу женщины-хирурга: «А теперь втяни животик, нужно заправить кишочки». Я был в полном сознании всё время операции и даже кое-что из того, что делалось с «кишочками» мог наблюдать на отражении хирургического абажура. Наркоз был «местным», то есть была сделана лишь новокаиновая блокада.  Может это и хорошо – я не терял сознания и вообще, насколько помню, было просто любопытно. Тогда мне и сделали первый укол наркотика, который заставил меня сладко заснуть. Проснулся я уже тогда, когда всё отходило, действие медикамента ослабло, и вот тогда-то было по-настоящему больно.

Тогда я лежал в той части её, что сгорела и где торчат только печные трубы. Снимок, взятый из сети  сделан  с дрона примерно осенью 2021 года.  Мне запомнилось, что в целом я воспринял это дело как приключение, как отпуск или, скорее, каникулы. В школу ходить было не надо, мама приносила мне большие банки с яблочным соком, шоколадки и прочие лакомства. В палате лежало человека четыре, и я запомнил одного мужика из какого-то совхоза. Он был то ли плотником там, то ли просто подсобным рабочим. Чинил стойло в коровнике и его боднул бык в спину, что-то из внутренних органов, возможно почку, проткнув рогом. Мужика прооперировали, и он уже выздоравливал, когда я попал в больницу. Однажды он сидел на кровати рядом с тумбочкой, где стояла бутылка молока и стакан с молоком и собирался это молоко пить. Вошёл какой-то мужик, сосед по палате, возвратившийся то ли с прогулки, то ли из туалета и спросил его: “Что, бык молочка прислал?” А ещё помню, что в больницу несколько раз приезжали машины милицейские с сиренами и маячками. Сведущие и бывалые мужики говорили: “О, на экспертизу привезли!” Это значило, что привезли водителя на предмет того, не выпил ли он за рулём или всё ещё в сильном похмелье “после вчерашнего”. Тома во время своей работы навещала меня регулярно, и я помню, спросил её нельзя ли сделать такой же укол, от которого было «так хорошо». Тома строго сказала: «Ты хочешь, чтобы меня посадили – это же наркотик!” Она сказала и медицинское его название, мне оно, само собой, ничего не сообщило. Всё равно что какой-то «пирамидон».

С операции меня почему-то принёс хирург Персидский, поэтому все в палате считали, что он и делал мне операцию, хотя оперировала меня женщина, фамилию которой я уже никогда не вспомню, очевидно, его ученица, но, слава богу, она была уже с опытом, не с университетской скамьи.

Этот хирург потом жил в нашем доме на Маяковского, отчим Васильев не раз с ним выпивал. Впрочем, с кем он только не выпивал!Как-то раз я прогуливался, уже в году 2012-м, мимо строящегося «по канадскому образцу» дома и встретил одного словоохотливого мужичка. Я поздоровался с ним первым и спросил, чей это дом.
Он мне всё рассказал, слово за слово выяснилось, что они с моим отчимом в командировках выпили чуть ли не бочку спирта. Персидский, видимо, был там главным врачом, в этой больнице, умер в 1990-е годы, наверное, но еще при его жизни это озерко, сразу перед Ладогой и на котором стоит горбольница, называли «Персидским заливом». Он на моём снимке октября 2005 года.

Много лет спустя почти ежегодно, я снимаю эти места, залив не шибко-то изменился, надо сказать, наоборот вода стала чище, потому что больше в него не вливаются 25 труб, как это было, когда в 1980-х мне об этом говорил инспектор Северо-Ладожской инспекции рыбоохраны Бориса Вайсмана, о котором речь впереди, поскольку познакомился и сошёлся я с ним, уже работая на Карельском ТВ. Сейчас я думаю, что его слова про 25 труб были преувеличением. Хотя и небольшим. Несколько труб могло течь из военного госпиталя, хотя вероятнее всего сточные воды от этого заведения текли в озеро Айранне. Да, из больницы, безусловно, стекала сюда канализация.

Речка Вакко несла стоки из костно-туберкулёзного санатория, ну и, пожалуй, всё, что могло сюда впадать. В 2018 году больница, как я уже говорил, горела, видимо кто-то поджёг, как и госпиталь выше её.
С 2020 года ходят разговоры о том, что здание восстановят, рядом раскинут парк, а в самом доме устроят санаторий, но пока реально ничего не сделано. Впрочем, меня будущее этого здания и Сортавалы в целом волнует с течением времени всё меньше.

18 сентября 2024 года я решил посмотреть, что с этим зданием сейчас. Обнаружил заметку в карельской прессе от 30 августа 2024. Под заголовком:

Гостиница появится в историческом здании бывшей больницы в Карелии
Заметка короткая. Вот она.

В Сортавале откроют отель в бывшем здании 117-летней больницы, об этом сообщил в соцсети глава республики Артур Парфенчиков.

На улице Парковая в Сортавале появится новая гостиница, в планах превратить в нее заброшенное здание бывшей больницы 1907 года постройки, сообщил в соцсетях карельский губернатор Артур Парфенчиков. Больницу в начале 20 века спроектировала первая в Европе женщина-архитектор Оливия Лённ. Само здание выполнено из камня, высота — один этаж. Новый владелец хочет при восстановлении использовать аутентичные материалы с малым содержанием пластика, чтобы максимально добиться исторической точности, построить еще два этажа, а также восстановить печи и камины, чтобы они служили в качестве элементов дизайна. Восстановительные и ремонтные работы займут приблизительно полтора года.

Ну что ж. Через полтора года посмотрим на результат. Было бы замечательно увидеть это здание восстановленным.


Рецензии