Хедрик Смит. Русские. Глава 17. Религия

 
Солженицын и русская сущность[1] России

Умом Россию не понять
Аршином общим не измерить
У ней особенная стать
В Россию можно только верить

Федор Тютчев, (Поэт-славянофил XIX века)

Запад, наконец-то, разочаровался в Солженицыне, что говорит о том, что он с самого начала не понимал этого человека и самого понятия русской сущности России. Солженицын спутал ожидания иностранцев. Они не могли понять, как герой-диссидент, задокументировавший ужасы полицейского государства, может заодно поносить демократию.

Для Запада стал помехой моральный абсолютизм Солженицына, человека, который оказался настолько одержим своей священной миссией очистить матушку-Россию от сталинизма и марксизма, что не перестал,  подобно вулкану, выливать на читателя всё новые свои работы даже после того, как свободный мир вполне ими насытился.

Появление солженицынского манифеста стало для всех шоком, потому что вместо модели открытого, урбанистического, построенного на научной основе общества, органично сливающегося с современным миром, писатель предложил мистическое видение будущего-прошлого, мечту о Святой Руси, возрождающейся благодаря обращению внутрь самой себя и отрывающейся от ХХ века.

Люди на Западе, поспешив сосредоточиться на левых диссидентских движениях в СССР, бывших им ближе по взглядам, слишком быстро списали со счетов русских правых, сочтя их рецепты чересчур архаичными. А ведь религиозно-русофильские воззрения Солженицына – это целый синдром чувств и ощущений, испытываемых большим числом русских.

Сам Солженицын, как я обнаружил в первую же с ним встречу, не вписывается ни в какие заранее придуманные рамки. Никто не предполагает обнаружить в диссиденте диктатора, но, тем не менее, властный русский автократ проявился в нём почти с порога, когда я пришёл брать самое поразительное в моей жизни интервью.

Оно случилось в начале 1972 года, когда подобные мероприятия представляли опасность. Потому что тогда Солженицын жил под готовыми в любой момент сомкнуться над ним челюстями левиафана: одинокая, отчаянная душа, имевшая смелость претендовать на полную свободу как писатель, и бросить вызов всему аппарату советского государства, опубликовав за границей такие книги как «Раковый корпус» и «В круге первом», когда советские власти запретили их издание дома. Он был исключён из Союза писателей за идеологическую ересь. Встреча с ним была подобна вступлению в радиоактивную зону: последствия её были непредсказуемы.

Наше с ним свидание было организовано со всеми конспираторскими предосторожностями, чтобы о нём не узнали власти. Тайные переговоры велись через биолога-диссидента Жореса Медведева. Внутри помещений, из боязни «жучков», тема встречи не упоминалась ни разу. Медведев часто прибегал к закодированному языку.

Мой партнёр по действу, Боб Кайзер из газеты «Вашингтон Пост», как-то раз услышал, как по телефону Медведев говорит о том, что он забыл портфель.

Видя, что портфель при нём, Кайзер переспросил: «Вы о чём?».

Жорес ответил, что это был сигнал к тому, что встреча с Солженицыным назначена на четверг 30 марта.

Однажды вечером, когда Солженицына в Москве не было, мы прорепетировали проход мимо старого многоквартирного дома, выкрашенного в белый цвет, где должно было состояться интервью.

Для того, чтобы согласовать вопросы, мы с Кайзером пошли на недействующий каток недалеко от Стадиона имени Ленина.

Люди с Запада так напичканы сведениями о высылке Солженицына в Цюрих, что забыли, как уязвим он был до этого в течение нескольких лет, как постоянно опасался, что новый вызов властям зашвырнёт его снова в Сибирь, на верную медленную смерть, где он томился восемь лет и заболел раком после того, как был арестован за несколько критических замечаний о Сталине, посланных во время войны в письме другу.

В то время Солженицын был полным затворником.

Его почти никто не видел, не говоря о том, чтобы взять у него интервью. Сенсацией было его величественно-молчаливое появление с непокрытой головой в стужу на похоронах Александра Твардовского в декабре 1971 года.

Твардовский, либеральный редактор журнала «Новый мир», был человеком, убедившим Хрущёва опубликовать пронзительную повесть о сталинских лагерях «Один день из жизни Ивана Денисовича».

Вторым появлением на публике, взбудоражившем общественность, был его приход в Московскую Консерваторию на концерт Мстислава Ростроповича, виолончелиста, вызвавшего гнев Кремля за то, что он приютил Солженицына на своей даче.

Противоречивые мнения ходили о только что опубликованном на русском «Августе 1914-го». Назревала новая конфронтация с властями, потому что Солженицын с вызовом гнул свою линию на то, чтобы получить Нобелевскую премию по литературе, присуждённую ему в 1970-м году в Москве, в ходе частной церемонии. Он боялся уезжать из страны за её получением, думая, что Москва захлопнет перед ним дверь при попытке возвращения на родину.       

Мы заранее условились с Кайзером, что встретимся в продуктовом магазине за несколько минут до полудня 20 марта, недалеко от квартиры 169 дома номер 12 на улице Горького, что любопытно, расположенного не на самой этой улице, а на квартал в глубине от неё. Когда мы проходили по боковой улочке, то заметили милиционера в форме, стоящего у входа в подъезд. Мы застыли на месте, как пара грабителей, застигнутых у сейфа в банке. Мы ожидали слежки, но никак не часового. За контакты с диссидентами куда меньшего калибра иностранных репортёров волокли на допросы в КГБ и высылали из страны. Нам совсем не хотелось, чтобы нас взяли до того, как мы увидим Солженицына.

«Как они могли узнать?» – прошептал Кайзер.

«Понятия не имею, – ответил я. – Может быть это тот же постовой, что «переехал» с ним с дачи Ростроповича?»

Мы сделали ещё несколько шагов, а потом решили повернуть обратно и обогнуть квартал, надеясь, что милиционер оказался там случайно. К счастью, когда мы вышли из-за угла, его уже не было, а на том месте, где он стоял, топталась какая-то babushka. Мы прошмыгнули в подъезд, бегом преодолели половину лестничных пролётов, позвонили в дверь и стали ждать, как нам показалось, целую вечность.

Дверь приоткрыл, лишь на десяток сантиметров, сам Солженицын. Его тёмные пронизывающие глаза впились в нас. Он изучал, обыскивал, проверял и вопрошал нас этим взором. Я мог видеть его окладистую рыжую бороду и серый свитер из мягкой шерсти под ней. Он был такой же, каким я видел его на немногих доступных фотографиях, только был выше и крупнее. Дверную цепочку он не снимал, а мы что-то мямлили про то, что нас послал Медведев. Удовлетворённый, он быстро снял цепочку и впустил нас, так же быстро захлопнув за нами дверь и снова вставив цепочку на место. Эта заговорщическая настороженность так и осталась с ним.

Когда, три года спустя, я увижу его в Цюрихе (фото), он всё ещё будет осторожничать.

Даже находясь среди швейцарцев, он соорудит специальный замок на своих садовых воротах, и по-прежнему будет не доверять телефону.

Внутри квартиры Солженицын был обходителен.

Познакомил нас с Натальей Светловой, темноволосой круглолицей женщиной с большими добрыми глазами, примерно на 20 лет младше его.

Хотя он ещё официально не развёлся с первой женой, с Натальей они жили несколько лет, и представил он её нам как супругу. Ему было тогда 53 года, ей 32, и она была математиком.

Квартира с высокими потолками, где происходила наша встреча, принадлежала её семье. Они не расписывались официально, потому что суд предпринимал обычно несвойственную ему тактику затягивания расторжения предыдущего брака. Потом развод всё же дали, но ко времени нашей встречи Солженицын и Наталья (фото) уже были в чрезвычайно близких отношениях. Он явно зависел от её советов, помощи в изысканиях и в моральной поддержке. В ней чувствовалась куда большая, чем в нём, способность располагать людей к себе, но бок о бок с этой симпатичной стороной шла внутренняя твёрдость, и сквозило презрение к советской системе, столь же сильное, как у него. Я потом стану свидетелем её стойкости в те напряжённые недели после того, как писатель был выслан в 1974 году в Швейцарию, а она осталась в стране, собирала его архив и привезла его к нему в Цюрих в целости и сохранности вместе с тремя сыновьями Солженицына. А тогда, ещё будучи в Москве, вся семья собиралась на кухне и слушала западные радиопередачи, рассказывающие о том, как Солженицын ездил, в сопровождении журналистов, задававших вопросы о его впечатлениях о Западе, в Норвегию. Судьба семьи всё ещё не была решена, и нагрузка на Наталью выпала огромная, но она не пошатнулась. Она упорно боролась за каждый ценный для него материал и отказывалась покидать Россию, пока всё не будет готово.

Совершенно ясно, что Наталья создала для Солженицына нечто такое, к чему он стремился через страдания всю жизнь – ощущение семьи. Его отец умер ещё до появления будущего писателя на свет, а детей от первого брака у него не было. Теперь он черпал силы как в биологическом размножении, так и в своём литературном творчестве.

Когда мне удалось связаться с ним после его душераздирающей депортации сразу после того, как его привезли в дом Генриха Бёлля (на фото справа) в Западной Германии, первыми вопросами Солженицына были: «Видели ли вы мою семью сегодня? Сколько часов назад? Как они там?» Он взял с меня обещание передать семье, что он цел и невредим, и когда я это сделал, Наталья сказала, что первый раз за всё время после его ареста она верит, что он всё ещё жив, а не был расстрелян или снова отправлен в Сибирь. Ко времени нашей первой встречи в 1972 году она уже родила сына Ермолая: светловолосый 15-месячный малыш ползал тогда по полу и бормотал на своём тайном языке что-то, предназначенное только семье. Солженицын страшно гордился своим сыном.

Непринуждённая неформальность этих первых минут успокоила меня, потому что я ожидал, что буду скован благоговением перед живым классиком русской литературы. Солженицын был приветлив и предупредителен. Физически он был более подвижен, чем я ожидал, он легко вскакивал со стула и плавной спортивной походкой скользил по квартире. Во всём его облике чувствовалась огромная энергия. Он очень хорошо выглядел для человека, перенесшего столько страданий. Но лицо его всё же было помечено травматизмом лагерей и перенесённой им тяжёлой болезни. Оно напомнило мне поверхность старого стола, на который нанесли лак – все царапины, выбоины и дырочки просвечивали через лакировку. Когда он улыбался, то открывал несколько стальных коренных зубов. Коричневое никотиновое пятно на его указательном пальце говорило о том, что курит он много.

Очарование непринуждённости длилось до тех пор, пока мы болтали о том о сём, как подобает только что познакомившимся людям, сидя в его кабинете, уставленном полками с книгами, с магнитофоном «Сони» да какими-то бумагами на письменном столе. Но как только перешли к предмету нашего визита, сразу же почувствовали царственную волю Солженицына. (Я до сих пор слышу его твёрдый решительный голос тех дней перед его самым последним арестом и вынужденной ссылкой, когда он отдавал мне своё телефонное распоряжение: «Это Солженицын. Мне нужно кое-что с вами обсудить». Он сказал это таким тоном, что мне почудились слова: «Это царь. Быстро ко мне во дворец!»

Плохо, заявил он мне и Кайзеру в ту первую встречу, что ему пришлось сдвинуть вперед время нашего интервью, потому что он не получил, как планировал, наших письменных вопросов. Выжимку наших интересов он узнал у Медведева и, чтобы всё прошло без сучка и задоринки, подготовил кое-какой материал. Заявление? – подумал я, не веря своим ушам. – Это стоило нам столько хлопот, а теперь мы останемся с заранее заготовленным заявлением на руках?

Но это не было заявлением. Он протянул, взяв с письменного стола, каждому из нас по несколько машинописных страниц с заголовком: «Интервью с «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост». На них было всё, вопросы и ответы, всё приготовленное самим Солженицыным. Я был сражён. Что за ирония судьбы, подумал я. Так дела делаются в «Правде», а тут перед нами сам Солженицын, вся сущность которого состоит из яростной борьбы с цензурой, продолжатель великой традиции Пушкина и Достоевского, осмелившийся бороться за свою независимость, как писатель, и вот он пытается всучить нам заготовку интервью. Как он может быть таким слепым либо таким высокомерным? Я уже подумал, что надо уходить.

«Это возмутительно, – прошептал я на ухо Кайзеру, – мы не можем пойти на такое».

Кайзер решил быть более практичным. «Давай хотя бы почитаем вначале», – предложил он. Именно этого хотел Солженицын. Я стал читать. Начиналось всё это как кондовое советское интервью: «Александр Исаевич, над чем вы сейчас работаете?» Конечно, рано или поздно мы подошли бы к этому вопросу, но начать мы хотели с более широких тем о судьбе русских писателей вообще, начиная от Пушкина до него самого. Мы хотели говорить о том, являлась ли цензура, ссылка и впадение в немилость неизбежностью для русских писателей вне зависимости от режима. Хотели задать вопрос о том, что случилось с культурным напряжением и мощью периода хрущёвской оттепели. Нас интересовало, не пишут ли сейчас что-либо такое другие писатели, что, как случилось некогда с его произведениями, взорвёт литературное затишье, и эхо этого взрыва не затихнет несколько лет в будущем. Я протянул ему наши вопросы и попросил его просмотреть их, пока мы читаем его заготовку. Он оставил нас наедине с Натальей.

Нам повезло, что она была с нами. Проза Солженицына написана плотным и сложным русским языком, непростым даже для лучших переводчиков, потому что он намеренно избегает всех тех многих слов, что пришли в современный русский из немецкого, французского и английского. Одним из элементов его русофильства является употребление чистейшего русского. Для обоих из нас, проведших в стране меньше полугода, было страшно тяжело даже понять значение большинства слов, не говоря о беглом чтении этих двадцати пяти страниц архаичного текста. Наталья оказала нам неоценимую помощь, переводя с его русского на обычный, понятный нам русский язык. Процесс двигался черепашьими темпами. Время от времени голова Солженицына появлялась в дверях, он удивлялся, что мы всё ещё читаем и подтрунивал над нами. Примерно через час, когда Наталья пошла за кувшином морса и домашним фруктовым пирогом, я высказал Кайзеру всё, что думал об этой неестественной процедуре.

«Так ведь он же не понимает этого, – заметил Боб. – Это его первое интервью за много лет, за девять, как он сам говорил. Может, он просто не знает, как делается интервью». Ирония судьбы была жестокой, но она показала, как обработала Солженицына советская жизнь. Его поведение было отражением близорукости советских диссидентов вообще, которые, как и представители советских властей, были так же не сведущи в том, что в условиях демократии вопросы журналистов должны быть неожиданными и неудобными. Мы столкнулись с Солженицыным, бескомпромиссным противником советской системы, использовавшим советские методы, потому что не знал никаких других.

Сам материал, однако, был менее всего советским – это была горькая история о преследовании писателя, о его отлучении от государственных архивов, он писал, что старые участники Первой мировой «затыкались» из страха говорить с ним, рассказывал, что ему не давали нанимать помощников для своих исследований, и он вынужден был рассчитывать лишь на помощь случайных добровольцев. Солженицын говорил о том, как перлюстрировалась его почта, подслушивались разговоры, как его друзья преследовались «словно государственные преступники», и о том, что Наталью уволили с работы сразу же после того, как узнали о её связи с Солженицыным. «В 1965 году они решили меня задушить, – писал он. – Вы, иностранцы, не можете и вообразить моего положения. Я живу в своей стране. Пишу роман о России. Но материал мне раздобыть так же трудно, как если бы я писал о Полинезии… Вокруг моей семьи создана зона заражения, отчуждения… Их план – либо выдавить меня из моей жизни, либо из страны, либо сослать в Сибирь, или вообще заставить меня раствориться в инопланетном тумане». Текст был насыщен яркими деталями об унизительных тяготах советской жизни, которые принесли ему мировую славу.

Потом страница за страницей следовали эзотерические рассуждения о социальном происхождении его родителей и рассказ о смерти отца – сердитая отповедь распускаемым в советской прессе слухам о том, что его предки были богатыми людьми, а отец, офицер царской армии, покончил с жизнью. Особенно уязвило его то, что западногерманский еженедельник «Штерн» тоже опубликовал материал на эту тему, который Солженицын считал сфабрикованной КГБ фальшивкой. Он ожидал, что советская пресса через неделю снова атакует его по всем фронтам и хотел упредить удар.

Мы оказались лицом к лицу с Солженицыным, великим антагонистом, осуждённым советской прессой, считающей самим собой разумеющимся факт, что иностранные СМИ были выразителями взглядов писателя именно потому, что западная печать так часто прибегала к его критике советского строя. Если бы ему пришлось выступать в качестве адвоката самого себя, то он счёл бы, что Запад должен предоставить в его распоряжение пристрастных свидетелей и пристрастных судей. Тактика борьбы с теми, кто изо всех сил хотел подорвать доверие к нему и погубить его стала его идеей фикс.

Я был в недоумении: он не только хотел, чтобы «интервью» было напечатано полностью, но настаивал на том, чтобы это было сделано немедленно – за несколько дней до запланированной церемонии вручения Нобелевской премии. Ведь это давало советским властям весомый предлог отказать в визе представителю Шведской академии, который должен был эту премию привезти. Возможно какой-то комплекс мученика понуждал его рискнуть тем, чего он так вожделел. Может быть он понимал, что церемония в любом случае не состоится. Возможно его бойцовский темперамент заставлял бросать такой вызов, ведь он хотел пригласить на церемонию министра культуры СССР и двух советских журналистов. А может быть в нём взяла верх какая-то исконно присущая ему заносчивость, и он считал, что у него получится и опубликовать интервью и провести церемонию вручения Нобелевской премии, потому что нам тоже он вручил приглашение на это мероприятие, которому не суждено было состояться.

Суровые испытания, через которые он прошёл в лагерях, придали ему не только неимоверную моральную храбрость и способствовали созданию репутации как писателя, но и сделали из него твёрдого, несгибаемого, прочного, как алмаз автократа. Он не поверил, когда я сказал, что «Нью-Йорк Таймс» сможет взять лишь примерно половину приготовленного им текста в 7500 слов с условием, что мы вставим несколько дополнительных ответов на наши вопросы, и никак не мог на это согласиться. «Мы не гарантируем даже американскому президенту, что напечатаем каждое его слово». – напомнил я ему. Кайзера тоже беспокоили требования Солженицына. «Он думает, что мир должен уцепиться за каждое сказанное им слово» – прошептал мне Боб, а Солженицыну заявил, что «Вашингтон Пост» даст чуть больше половины. Мы оба считали, что рассказ автора о своей семье вызовет лишь слабый интерес в Америке, а именно это он хотел больше всего увидеть напечатанным.

Он вышел из комнаты, а мы постарались объяснить нашу позицию Наталье, рассказав ей, как функционирует у нас журнализм. Когда Солженицын появился снова, он предложил нам взять то, что мы хотим с условием пристроить всё остальное в какое-нибудь другое западное издательство. Мы объяснили, что не уполномочены ему это обещать. Он вышел снова, и появился с компромиссным предложением, заявив, что, допустим, какой-то шведский журналист возьмёт ненужные нам части, а шведы согласятся напечатать то, что мы опустим.

«Но нет же никакого шведского журналиста». – возразил Кайзер.

Тогда Солженицын снова исчез, и явился уже с худощавым, с песочного цвета волосами молодым человеком, которого представил нам как Стига Фредериксона, журналиста агентства «Скандинавия ньюс» в Москве.

«Вот, – провозгласил он, – шведский журналист, который обещал опубликовать весь текст, но через день, как вы опубликуете статьи у себя».

Я ещё раз удивился высокомерному своеволию Солженицына.

Никогда до этого мы не встречали Фредериксона, и даже не знали, что всё это время он находился в квартире.

Но было очевидно, что этот журналист был причиной того, что Солженицын то и дело шнырял туда и обратно. Понятно было, что он явился, не рассчитывая на интервью, возможно просто с новостями из Стокгольма, потому что сразу же согласился на условия Солженицына, и был спрятан в другой комнате, где и просидел часа два, пока мы были с писателем и его женой.

Мы нашли несколько абзацев, где материал писателя совпадал с нашими вопросами. Наталья, казалось, поняла, как неестественно его текст звучит для западного уха, и он, в конце концов, согласился изменить формулировку нескольких вопросов на нашу. Мы долго спорили по поводу наших расширенных вопросов, которые он счёл слишком радикальными, слишком политически насыщенными и явно слишком для него щекотливыми, поскольку он осторожничал и выбирал каждое слово с тем, чтобы содержание его ответов не было использовано против него каким-нибудь неожиданным образом. В итоге он сдался и расплывчато ответил на четыре наших вопроса, записав свои ответы на магнитофон. Я, без особенного энтузиазма, сказал несколько слов о том, что хорошо, что мы, наконец, пришли к приемлемому компромиссу, но потом мне рассказали, что наша с ним встреча разочаровала и сильно рассердила Солженицына. Потому что после того, как «интервью» появилось в печати, он написал мне личное письмо, в котором упрекал меня в том, что я пустился в ненужные литературные описания того, как он открывал нам дверь, что я нарушил логику его материала, поставив в начало «интервью» наши с Бобом вопросы. (Свой текст он потом опубликовал целиком на русском, поскольку швед тоже не смог напечатать у себя всё, к разочарованию писателя). Но в тот день Солженицын расслабился и позволил нам сфотографировать его с Натальей и Ермолаем. Когда я делал его портрет отдельно, он принял торжественное выражение лица и никак не соглашался улыбнуться. «Нечему радоваться». – сказал он.

Спустя четыре часа, мы с Кайзером, совершенно измотанные, покинули его квартиру.

Оглядываясь по сторонам прошли к моей машине.

Уже ближе к дому я пропустил поворот и, когда остановился, чтобы развернуться в обратном направлении, чья-то машина стукнула меня сзади.

Мы оба сразу же подумали об инсценированной КГБ для того, чтобы поймать нас с магнитофонами, фотоаппаратами и текстами на русском, аварии.

Кайзер живо собрал всё, под шумок вышел из машины и ушёл прочь, пока я объяснялся с милиционером, который появился далеко не сразу. К моему облегчению и даже, в конечном итоге, эпизод меня позабавил, оказалось, что просто один неосторожный таксист въехал своим радиатором в мой багажник, а его пассажиры, совсем как Кайзер, сбежали от греха подальше, чтобы не иметь дела с властями. Милиционер был очень вежлив и предупредителен, и ничего не знал о нашей встрече с Солженицыным. Наши статьи появились в печати пару дней спустя, как было запланировано.

Прошло почти два года, когда я снова встретил Солженицына наедине. Это случилось накануне его депортации в феврале 1974 года. Он позвонил мне, чтобы я посодействовал ускорению публикации отрывка из «Архипелага Гулаг», где он яростно утверждал, что законы, имеющие обратную силу, судебные процессы с известным исходом и судьи, которым их политические хозяева дают тайные предписания, делают в ходе политических судилищ посмешище из советской юстиции, и говорил о том, что всё это не только происходило в сталинские времена, но имеет место и сейчас. В те дни судьба Солженицына висела на волоске. На него навесили столько обвинений в предательстве и ренегатстве, как ни на кого со времён чисток 1930-х годов. Переулки близ улицы Горького кишели сотрудниками КГБ, прогуливающимися по тротуарам или сидящими вчетвером в чёрных «Волгах». В конце августа приходилось буквально проходить сквозь их строй. Солженицын демонстративно проигнорировал два вызова в суд. Он уже приготовил всё необходимое для неизбежного ареста, включая овчинный жакет, который носил в первую сибирскую ссылку. Сейчас он намеренно бил в западные колокола, выпуская заявления одно за другим. Проявляемая им в эпицентре собирающегося шторма храбрость была замечательной.

Мы немного поговорили о трудных для понимания тюремных жаргонных выражениях, присутствовавших в тех фрагментах «Гулага», что он дал мне. «Никаких интервью». – настаивал Солженицын, с улыбкой намекая на нашу первую встречу и решительно не внимая слёзным просьбам Мюррея Сигера из «Лос-Анджелес таймс» и Эрика де Мони (фото) из Би Би Си, пришедших со мной, сказать им хоть что-нибудь.

Де Мони однако удалось раскрутить его на чтение вслух под магнитофонную запись отрывка из «Архипелага Гулаг». Наталья стояла за ним, положив обе руки ему на плечи, волосы писателя всё время ниспадали на его лицо, а сам он сидел за своим письменным столом. Его настроение изменилось. Речь, до этого быстрая и неровная, порой срывавшаяся на фальцет, как только он стал читать, представляя публику перед собой, зазвучала басом. В его речитативе рокотало богатство русского языка, пересыпаемое его собственными колкими замечаниями. Он обращался к Западу с неявным призывом не перенимать уроков полицейского государства до того момента, пока сами западные либералы не подпадут под крик вохры ruki nazad. Произнося слово «руки», он растягивал звук «р», словно вытягивая из глубин памяти нестираемые воспоминания о тех годах, когда вынужден был повиноваться этой команде.

День спустя он ушёл. Его вели семеро агентов КГБ, которые до этого тщательно его обшмонали, он подвергся допросам, не имел ни с кем связи, ему угрожали расстрелом, а потом, как персонажа его же романа, отправили в ссылку. Вся эта драма была словно повторением спектакля «казни» Достоевского в XIX веке, помилованного царём перед самым расстрелом, когда он уже был взят на мушку расстрельной командой, а потом отправленным в Сибирь. За исключением того факта, что Солженицына сослали на Запад, то есть сделали с ним то, что он некогда описывал как «умственную катастрофу». Когда я встретился с ним в Цюрихе в декабре 1974 года, он прошёл этап того, что сам называл в разговоре с друзьями «первой иссушающей агонией человека, с корнями вырванного из почвы любимой России и оторванного от семьи», не уверенного в том, следует ли ему продолжать писать и боящегося, что буквально сгинет без семьи и работы. К тому времени он выпустил «письмо Верховным Правителям»[2], личный манифест, поразивший Запад. 

До этого письма наружу прорывались лишь намёки на русофильство нобелевского лауреата – теперь его философия вырвалась наружу. В резчайшей антикоммунистической отповеди крупнейшая со времен революции русская личность повернулась спиной к ХХ веку. Подобно графу Льву Толстому, Солженицын заговорил голосом мистического апостола Святой Руси, пропагандирующего религиозный фундаментализм и патриотический возврат к неиспорченной деревенской России. Его видение апокалипсиса включало заранее проигранную войну с Китаем, вызванную дурацким идеологическим соперничеством. Он говорил о том, что России грозит вымирание, потому что городское, ориентированное на технологию общество пожирает природные ресурсы и уродует бесценные русские пейзажи. 


Александр Солженицын с представителями Сената США в Вашингтоне. 1975 год.

Запад он изобразил в качестве источника вредного импорта, в виде фальшивого божка современных технологий и «тёмного, нерусского вихря марксистской идеологии». Америка им описывается как «бунт под руководством демократии», а культура, по его мнению, загибается потому, что под ней нет моральной основы. Россия, не Советский Союз, а именно Россия, может спастись, отбросив марксизм, отпустив из империи восточно-европейские страны и нерусские республики СССР, и развернувшись внутрь себя, оставив Европу извне, развиваясь на Северо-Восток. Пусть она остаётся авторитарной, коль скоро будет лишена марксистской идеологии, а государственность и православие станут моральной основой нового порядка.

Солженицын упоминал умиротворяющее душу, человеческих размеров добропорядочное спокойствие русской деревни. Он призывал руководство отказаться от массовой индустрии и свести экономику к продукции ручного труда и производству товара внутри малых предприятий, забросить двигатели внутреннего сгорания в пользу электродвигателей и гужевых повозок, вспомнить славные дни двухэтажных домов («самые приятные для жилища человека размеры») и перестать рушить русское архитектурное наследие. «Стройте новые города старого типа, – приказывал он. – Сделайте Северо-Восток центром заселённости и активности страны, сосредоточьтесь на устремлениях молодых людей. Признайте, как это сделал Сталин в войну, что Россия должна сплотиться под знаменем русского, а не советского патриотизма и под эгидой православной церкви. Он напомнил всем, что, когда Сталин воззвал к этому во время войны «мы победили».

Как бы причудливо не звучали мысли Солженицына в ушах людей с Запада, его голос не был гласом вопиющего в пустыне, как полагали многие иностранцы. Он поместил себя внутри течения классических русских славянофилов, то есть той части русской нации, которая наделена ментальностью людей, отвергающих пассивное подражание Западу и преклонение перед иностранщиной и провозгласивших себя частицей священной и уникальной миссии России, сторонящейся Европы и превозносящей духовное превосходство России перед другими народами. Триединство церкви, почвы и Матери-Родины, водружаемое Солженицыным на пьедестал уже было провозглашено до него Достоевским. Его деревенский популизм перекликался с движением XIX века под названием «Народная воля». Сторонников этого движения назвали narodniki. Даже сегодня, спустя полвека, проведённых под властью коммунистического промывания мозгов, некоторые славянофилы высказывают похожие взгляды. (На самом деле Солженицын относится скорее к русофилам, чем к славянофилам, потому что славянофильство включает и другие славянские народы, отводя России роль главы империи). Возможно, ещё важнее то, что Солженицын явился выразителем более широкой скрытой тенденции ностальгии о русском прошлом, возрождения интереса к православию, деревенского романтизма, и поднимающего голову великого русского национализма – всех этих попутчиков современной идеологической апатии. Это письмо практически предлагало обоснование военного переворота и поставляло для него патриотическую идеологию. В нём также содержался намёк на то, что среди сегодняшних вождей СССР имеется хотя бы один сочувствующий изложенным Солженицыным взглядам.

Программа стоимостью в 35 миллиардов рублей, направленная на развитие депрессивных регионов Севера и освоение земель Центральной России была, на самом деле заявлена Брежневым в апреле 1974 году[3].

Отдельные её элементы были созвучны тому, к чему взывал Солженицын и, как предполагалось, застрельщиками программы были представители фракции «Россия – на первом месте» [4] в кремлёвском руководстве.

Когда Кремль решил на несколько лет отсрочить предложение о продаже на долгосрочной основе большого количества сибирской нефти Японии, я слышал глухие разговоры о том, что среди официального руководства имело место выражение экономического национализма на манер того, что выдвигал Солженицын.

Несмотря на разрядку, изоляционистские настроения, присущие писателю, находят сильный отзвук среди русских живущих в глубинке, где народ куда более склонен к провинциализму и восприятию идеи изоляции страны, чем так называемый американский средний класс.

Романтизация Солженицыным деревенской России и её патриархальной жизни перекликается с потоком официальных публикаций, идеализирующих моральную чистоту и «подлинную Россию». Найти всё это, мол, можно лишь на селе. То, что Солженицын и диссидентствующие славянофилы типа Владимира Осипова [5] заявляли открыто, признанный кинорежиссёр Василий Шукшин исподволь проводил в своём фильме «Калина красная»: русская нация не может быть спасена без моральной силы крестьянства; только оно может остановить распад Руси, к которому ведёт современная городская жизнь.

Схожим образом, целая школа официально публикуемых русских писателей типа Фёдора Абрамова, Василия Белова и Виктора Астафьева, пишут на деревенские темы и высказывают косвенное осуждение насильного слома уклада сельской Руси, вызванного коллективизацией и грубым вторжением в этот уклад современного советского государства.

Режиссёр авангардного театра на Таганке Юрий Любимов поставил пьесу «Деревянные кони» (фото) по мотивам двух повестей Абрамова, где в положительном ключе подаётся высокоморальная доброта старого крестьянства, жившего до того, как коллективизация и «прогресс» трансформировали их существование.

Показ этого спектакля нашёл живой отклик в среде городской интеллигенции.

«В нас смешалась азиатская психология и культура Европы, и сейчас мы понемногу возвращаемся к своим русским истокам». – говорил мне Владимир Максимов (фото), писатель – славянофил до того, как власти начали его преследовать и вынудили уехать в Париж. –

Если бы не китайская проблема, то мы бы шли к ним решительнее.

Китайцы вынуждают наших руководителей становиться на защиту нашей идеологии».

Инстинктивный порыв Солженицына встать на защиту матушки-России от чуждого влияния находит резонанс и внутри официоза.

Почти одновременно с его депортацией никто иной, как заметная в мировом масштабе фигура в лице Николая Федоренко, бывшего советского представителя в ООН и главного редактора журнала «Иностранная литература», опубликовала статью с жалобой на неправомерные массовые заимствования иностранных слов, загрязняющих великий и чистый русский язык.

Вторя славянофилам XIX века, Федоренко (фото) был расстроен нашествием таких терминов, как «нонконформизм, популизм, академизм, детант, масс-медиа, секуляризация, истеблишмент и хеппенинг» [6].

«Слово «эскалация», – возмущался Федоренко, – вошло в язык с лёгкой руки стратегов Пентагона, использовавших его в связи с американской агрессией во Вьетнаме.

Потом появились новые выражения с этим словом.

От эскалации войны и эскалации агрессии был сделан переход к словесной эскалации, идеологической эскалации, интеллектуальной эскалации, эмоциональной эскалации, потом появились также деэскалация, антиэскалация и контрэскалация».

«Неужели русский язык настолько беден или внезапно так обеднел?» – взывал к читателю Федоренко. Хотя и настаивая на том, что ни в коем случае не хочет возводить китайскую стену вокруг русского языка, он призвал начать срочную кампанию популяризации чистого русского и сократить «бесконтрольное заимствование» из западных языков.

Для многих современно мыслящих русских такое действо представляется безнадёжно ретроградским, так как русский уже давно насыщен словами типа «пресс-релиз, кредит, транзистор, хоккей, кризис, джаз и джинсы», если даже не упоминать целые словари по отраслям естественных и общественных наук или вокабулярии литературной критики. Да и тенденция заимствования не так уж нова. Пётр Первый и Екатерина Великая привнесли в русский массу голландских и немецких слов. В XIX веке в Россию хлынул поток галлицизмов, пропитавший искусство, литературу, военное дело. Только пуристы типа Федоренко и Солженицына хотели бы, чтобы часы пошли назад, и ростки того, что Федоренко насмешливо называет «сорняками варварства», были вырваны из российской почвы.


Но они не одиноки. Даже такой видный орган советской идеологии, как газета «Комсомольская правда», возмущалась тем, что русские дети не умеют играть в лапту, но наслышаны о бейсболе, «который, по сути дела, не что иное, как lapta, привезённая в Калифорнию русскими поселенцами». Газета призывала возрождать старые русские игры точно так же, «как мы с любовью восстанавливаем памятники зодчества».

Размеры течения, хотя, безусловно, осязаемого, которое можно определить, как русофильство, трудно очертить, потому что оно представляет собой скорее настроение, чем движение, и находится оно, по большей части, не на поверхности, а протекает скрытно. Его лёгкие формы в стране не только не преследуются, но даже официально поощряются по мере того, как собственно Россия устремляет своё политическое и культурное влияние вовне и распространяет его на представителей других народностей, поглощённых Советским Союзом и составляющих теперь большинство населения страны. Этот демографический факт беспокоит этнических русских настолько, что некоторые специалисты и официальные лица в правительстве выступают за увеличение рождаемости чисто русских людей для того, чтобы развернуть тенденцию вспять.

Трудно уловимым политическим проявлением русофильства может служить специальная похвала, иногда посылаемая Брежневым, русским, выросшим на Украине, в адрес этнических русских, являющихся лидерами формирования и развития советского государства, и та дань, которую он отдаёт в своих выступлениях Российской республике, как «первой среди равных». (Технически РСФСР является одной из пятнадцати союзных республик, но доминирует над остальными четырнадцатью, включая больше половины населения страны и три четверти территории).

Подобно Брежневу, президент Подгорный (фото), украинец, утверждает, что русский язык «является могучим инструментом единения и взаимного общения» разных народов Советского Союза.

Во многих миноритарных областях, которые мы посещали, сразу же заметны плоды официальных усилий продвижения изучения русского языка в качестве современного и научного «языка Ленина», а школьное обучение устроено таким образом, что в больших городах большинство детей поощряют изучать русский язык как обязательный в ущерб изучению родного языка их родного меньшинства.

С 1959 по 1970 год миллионы русских переехали в Прибалтику, Центральную Азию и на Украину (только туда переместилось два миллиона человек) [7].

Большинство русских оседало в крупных городах, поэтому в некоторых республиках число исконно русских превысило количество местных, вызвав серьёзные трения со стороны этих последних. (Я помню, как один эстонский поэт в отчаянии жаловался мне, что из-за агрессивной русификации его республики, «мы, как ваши индейцы, становимся вымирающим племенем».

Партийные лидеры по всей стране постоянно атакуют проявления местных националистических настроений в таких местах, как Литва, Грузия, Армения, Украина или Узбекистан, потому что эти чувства пользуются широкой латентной поддержкой населения и несут самую серьёзную угрозу децентрализации и нелояльности по отношению к доминирующей республике с преимущественно русским населением. Иногда русским националистам дают легонько по рукам, но в виду того факта, что девять секретарей ЦК союзных республик являются этническими русскими и того обстоятельства, что русские преобладают на всех основных административных позициях повсюду в советском обществе, более приемлемым является продвижение русского национализма, чем национализма какой-либо миноритарной народности.

Строго говоря, русофильство противно марксистско-ленинской идеологии. Полутона узкого русского патриотизма и религиозные чувства конфликтуют с пролетарским интернационализмом, воинственным атеизмом и единством многонационального советского народа, проповедуемыми партией. Но граница терпимости часто бывает размытой, потому что советский коммунизм во время войны, да и всё послевоенное время, содержал изрядную долю русского национального превосходства, порой скатываясь к шовинистическому подобию Ку-Клукс-Клана, полному реакционных антисемитских и направленных против иностранцев предрассудков.

Евреи, которых я знал, были особенно чувствительны к так называемому супер-патриотическому движению Russity [8], которое печатало и продвигало книги наподобие «Осторожно, сионизм» под авторством Юрия Иванова.

Либеральные советские интеллигенты снова и снова настаивали в частных разговорах, что русофилы насчитывают в рядах своих сторонников важных лиц в компартии, тайной полиции, вооружённых силах и комсомоле, что это те люди, которые ставят Россию во главе всего, некоторые из них неосталинисты и антисемиты, а другие слегка склоняются к правому славянофильскому течению, пропитанному недоверием к Западу и политике разрядки, и имеют сильное желание восславлять мистическую Россию.

Пользуясь такого рода официальной симпатией и протекцией, два консервативных ежемесячных журнала, рассчитанных на молодёжь, «Молодая гвардия» и «Наш современник», вышли вперед в качестве средоточия «руссианства» правого крыла, стали глашатаями русской деревни, производителями неосталинистской литературы, печатают статьи, прославляющие исторические завоевания России и слагают хвалебные эпитафии «величественной и возвышенной русской душе». Один советский журналист признался мне в том, что после разрушительного разоблачения культа личности Сталина Хрущёвым «вооружённые силы стали испытывать острую нужду в чём-то, что могло бы воодушевлять новобранцев, а воззвание к патриотической гордости предлагало в этом смысле хорошую альтернативу» идеологии, хотя она годилась только для РСФСР – в других местах эта альтернатива встретилась бы с неприятием со стороны национальных меньшинств.


Под руководством закоренелого консерватора Сергея Павлова (фото), ВЛКСМ инициировало, в середине 1960-х организацию движения Rodina в целях изучения дореволюционной России как противоядия западному культурному влиянию на молодёжь и в целях заполнения идеологического вакуума, созданного политикой Хрущёва.

Пока я не разговорился однажды с пожилым маленького роста швейцаром гостиницы «69 параллель» в Мурманске, я не отдавал себе отчёта в том, насколько нутряной патриотизм простых русских отличается от этого же чувства, испытываемого американцами или британцами.


Он был настолько рад встретить американца, говорившего по-русски, что пустился в разглагольствования о красоте и богатстве русского языка и мощи российской нации, идущей прямо от земли. Не отпуская мою руку из своей заскорузлой от старости руки и упиваясь моим вниманием, он поведал мне волшебную историю о древнем мудреце, который советовал русским брать горсть земли, положить в рот, и есть её, напитываясь напрямую из почвы, потому что именно она была истоком русского характера и культуры. Позже, когда я читал работы славянофилов, переполненные схожими страстями, я вспомнил о маленьком пожилом швейцаре.

Мой знакомый западногерманский дипломат рассказал мне о том, как однажды вечером он побывал на пасхальной службе в православной церкви, куда его пригласил один член партии. Внутрь церкви они не пошли, а стояли поодаль среди зрителей у церкви, расположенной на Ленинских горах, наблюдая за полуночным крестным ходом попов и верующих. «Смотрите-ка! – в возбуждении воскликнул русский. – Я ведь не верующий, я коммунист. Но как хорошо видеть, что старые русские традиции сохраняются и возвращаются!»

Самым невинным проявлением этих традиционалистских настроений является чудаковатая жажда собирать и развешивать по стенам иконы или коллекционировать предметы быта царских времен. Такие хобби очень распространены среди представителей истеблишмента от писателей и генералов до министров. «В начале 1960-х, при Хрущёве, – заявила мне жена одного журналиста, показывая красивый комод Александровской эпохи и кресло другого царского периода, – покупать антиквариат было дело предосудительным. Тогда бы мы даже и не подумали купить эти вещи. Но времена меняются, и сейчас многие покупают такую мебель».

Отступление переводчика. Балакирева иконы.

Парадоксально, но именно Сталин, грузин по рождению, но великоросс по ментальности, сделал обращение к прошлому респектабельным. Подавляя в обществе настроения русского национализма в течение первых 15 лет большевизма, он стал приветствовать возрождение героев царского времени – прославлял Петра Великого, Ивана Грозного и Александра Невского, героически боровшегося с немецкими псами-рыцарями. Подвиги этих героев продолжают воспеваться сейчас и, похоже, процесс этот вечный. Он вернул погоны на плечи военных, ввёл старые воинские звания и учредил похожие на царские награды, особенно хвалил великороссов за геройство в войне с Гитлером и выделил средства на пополнение сокровищ Эрмитажа и реставрацию величественных царских дворцов.

Со времен после Сталина линия партии колебалась, как менялось и раздваивалось отношение к историческому наследию Руси. Великие образцы музыки, литературы и балета XIX века почитаемы. В честь таких чисто русских триумфов, как победа маршала Кутузова над Наполеоном, сооружаются монументы. Некоторые крупные соборы и церкви восстанавливаются, но сотни других архитектурных сокровищ были навсегда стёрты с лица Земли, а история переписывается под коммунистические лекала. 

Там, где официальная политика не задавалась, возрождающаяся русская сущность заступала на её место, захватывая мысли и чувства определённой части интеллигенции. Один знаменитый случай произошёл в 1973 году. Пошли слухи о том, что Кремль, провозгласивший Москву «образцовым коммунистическим городом», почти одобрил план перестройки центра города, в ходе которой должны быть снесены такие памятники архитектуры как старое, царских времён, здание Исторического музея у входа на Красную площадь, Московский художественный театр имени Станиславского [9] и дом Малого театра постройки XVIII века рядом со зданием Большого театра. Некоторые из самых выдающихся интеллигентов: учёных, художников, музыкантов, сплотились и выразили протест, причём им удалось блокировать этот план. Ещё раньше, в середине 1960-х, студенты археологического факультета МГУ выезжали в провинциальные города северной России и успешно спасали старые церкви, намеченные к сносу, внося их в список важных исторических памятников.


В те же годы такие музыкальные коллективы как Республиканская академическая русская хоровая капелла под руководством Александра Юрлова (фото выше 1960х гг) или ансамбль старинной музыки «Мадригал», созданный композитором Андреем Волконским, вводят в свой репертуар церковные песнопения и кантаты.

Ансамбль солистов “Мадригал” создан в 1965 г. композитором и клавесинистом Андреем Волконским.

Некоторые композиторы начинают использовать в своём вполне современном творчестве религиозные мотивы.

Я знал писателей, художников и людей творческих профессий, ринувшихся в русские деревни и прочесывавших монастыри, развалины церквей и заброшенные деревни в поисках любых артефактов старой Руси, начиная от икон и книг на церковно-славянском языке и заканчивая глиняными горшками, деревянной утварью и старыми сельхозорудиями.

Увлечение коллекционированием икон вызвало невероятную инфляцию в этой сфере. Цены на книги таких религиозных философов начала ХХ века, как Николай Бердяев и Павел Флоренский[10], бывших не только анти-марксистами, но выступавшими за радикальное обновление российской жизни на базе христианства – тема, которую теперь подхватил Солженицын, на чёрном рынке подскочили до небес.

Иосиф Бродский уловил настроение тоски по возрождению Руси в прекрасном стихотворении «Остановка в пустыне».

Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
но им, должно быть, грезится ограда.
Их грезы перечеркивают явь…

И если довелось мне говорить
всерьез об эстафете поколений,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает запах [11].

Нет более незабываемого запаха, чем аромат ладана во время православной церковной службы, и нет никакого другого института, могущего возродить русский дух, кроме православия.

Церковь была хранителем русской культуры на протяжении веков.

Иностранцу, привыкшему к тому, что Советский Союз изображают страной воинствующих атеистов, трудно ощутить магнетизм православного богослужения в такие церковные праздники, как Пасха.

Меня поразило то, что вокруг соборов в такие дни, пытаясь хоть краешком глаза ухватить, что происходит внутри, толпились в основном молодые люди, от подростков до юношей и девушек в возрасте до тридцати лет.

Но любой, кто знает Россию, поймёт, что церковь составляет её художественную славу.

Однажды, в канун Пасхи, мы с Энн оказались подхвачены людским водоворотом во Владимире, когда-то, в средние века, бывшем столицей Руси, а теперь провинциальном городке.


Тысячи людей устремились к величественному Успенскому собору XII века, обрамлённому резьбой по каменному фасаду и такому безмятежно-спокойному под своими золотыми и ритмически чередующими арками с круглыми сводами.

Когда ехали во Владимир, то заехали в гости в деревенский дом, стоящий среди простирающихся к востоку от Москвы полей с едва взошедшими посевами. В избе, хозяйка сильными руками мяла тесто для традиционного пасхального пирога kulich.

Она уже приготовила то, что называется paskha, то есть богатую и вкусно пахнущую сладкую творожную массу, сдобренную сливочным маслом и изюмом, и покрасила яйца в желтовато-коричневый цвет, сварив их в кипящей воде с луковой кожурой.

Потом мы увидим, как старушки несут праздничное угощение в собор на освящение.

В мерцающем свете свечей, они ставили на длинный низкий стол куличи на тарелках, украшенных цветами.

По православному календарю, русские празднуют Пасху церковной службой в ночь с субботы на воскресенье, длящейся несколько часов. Городские власти Владимира организовали танцы под открытым небом в парке на площадке недалеко от старого каменного собора, с очевидной целью отвлечь молодёжь. Но хитрость сработала только частично. Примерно к половине двенадцатого, когда танцы закончились, от трёх до четырёх тысяч молодых людей окружили церковь и давили на ряды милиционеров и дружинников, не пускавших их в церковь.

Внутри, где находились мы, церемония воскресения Христа преобразила собор в место волшебного очарования. Лес свечей ярко освещал бесчисленные иконы в позолоченных и посеребренных окладах, к которым прикладывались губами верующие. Бородатые попы в позолоченных облачениях махали кадилами и предъявляли прихожанам библию с орнаментом, украшенную жемчугом и драгоценными камнями. Монотонная литания и меланхоличные священные песнопения хора, доносившиеся сверху из-под куполов, оказывали на собравшихся гипнотическое воздействие. Прихожане тянули шеи, пытаясь разглядеть хор и любовались гармоничными линиями иконостаса и фресками известного во всём мире иконописца Андрея Рублёва.

Картина, которую я наблюдал в ту Пасху, была ужасно русской, с явно византийской склонностью к яркому, как можно больше живописному ритуалу, направленному на то, чтобы вызвать массовое благоговение, чем она отличалась от западных протестантских церквей и проповедей, читаемых в них, адресованных, прежде всего, индивидуальному сознанию прихожанина. Скамеек со спинками в церкви не было. Сотни прихожан заполнили всю внутренность собора: все смотрели, ждали, терпеливо слушали два-три часа. К апогею церемонии толпа стала настолько плотной, что невозможно было пошевелить рукой. И, тем не менее, в такой скученности, в гипнотическом жужжаний песнопений, в спокойном потрескивании свечек перед иконами было что-то умиротворяющее. Свечи усиливали общинное наполнение службы. Люди покупали их в задней части церкви, а затем передавали вперед, стоя плечом к плечу, рука к руке. От одного незнакомого человека к другому шёпотом передавались наставления, чтобы каждая новая свеча зажглась перед иконой, выбранной невидимым покупателем сзади.

Когда священники вышли, в сопровождении верующих, из собора, чтобы три раза его обойти, что символизировало поиск тела христова в усыпальнице, напор со стороны кольца молодых людей, окружавших церковь, многократно усилился и, сразу же после того, как процессия вернулась во внутрь храма для того, чтобы отпраздновать Воскресенье, несколько сот человек прорвали милицейский кордон.

Теоретически, заграждения милиции и дружинников (фото) предназначались для охраны верующих от молодых хулиганов, но всем также было ясно, что функция милиции состояла в том, чтобы оградить молодёжь от запретного плода церковной церемонии.

Когда плотину милиционеров прорвало, я слышал, как некоторые бабушки стали выражать беспокойство, что молодые люди повредят иконы или станут смеяться над попами.

Но, насколько я видел, те, кто прорвался внутрь, были спокойны, уважительны и, прежде всего, любопытны. Некоторые смешались с толпой и попытались протиснуться к алтарю с пятью столбами, смотрели на священнослужителей и на иконостасы, слушали хор. У пары из них были с собой портативные магнитофоны, и они стали записывать ход церемонию, представляющую, как им казалось, куда более живописное мероприятие, чем то, что предлагала им светская советская жизнь.

«Что ты там хотела увидеть?» – услышал я вопрос милиционера, обращённый к стройной молодой блондинке, только что вышедшей из собора с горящей свечкой и сияющей от возбуждения.

«Хотела посмотреть, – твёрдо и бесстрашно ответила она. – Очень интересно. Очень красиво».

Подобные сцены я наблюдал несколько раз, и у меня осталось ощущение, что если простых людей предоставить самих себе, то многие из них поддержали бы призыв Солженицына обратиться к церкви. Её великолепие, зрелищность церемоний, чувство общности – всё это наверняка нашло бы отзвук в русской душе.

Во Владимире, как и повсюду, основную часть прихожан составляли пожилые женщины (70-80 процентов), хотя, как с улыбкой заметил в разговоре со мной один человек средних лет – верующий, но не посещающий церковь – это он отметил сам: «Когда умирает одно поколение старушек, кажется, что его место тут же занимает новое поколение». В ходе обычных церковных церемоний я видел примерно равное число мужчин и женщин среднего возраста, порой замечал военную форму и даже молодых людей с молитвенником, ставящих свечку или крестящихся, не говоря о любопытствующей молодёжи. Но давление и контроль со стороны советской системы всё же делают посещение церкви людьми в возрасте от 20 до 50 лет, особенно с карьерными притязаниями, рискованным мероприятием. Старики могут ничего не опасаться. Потому что система поставила на них крест.

И тем не менее, среди молодого поколения и людей постарше наблюдаются в последние годы признаки хотя и скромного, но всё же возрастания интереса к религии. Такой авторитетный источник, как газета «Правда», жаловалась в длинной статье 1974 года на «заметное увеличение» внимания к религии среди молодёжи при одновременной идеологической апатии. В другом советском печатном органе, «Наука и религия», проскользнула информация о том, что в последние годы почти половина брачующихся в некоторых регионах страны, провели церемонию в церкви, а более половины новорожденных были крещены.


Обряд крещения очень часто представляет из себя мишень для стрел критики со стороны партийной прессы. Для борьбы с ним власти требуют, в качестве устрашения, чтобы поп записывал паспортные данные родителей новобрачных. Но люди мне сказали, что это требование легко обойти, либо выехав за город, либо попросив на время чужие паспорта.

Скрытый интерес к церкви или религии проявляется в самых разнообразных формах. Гид «Интуриста» может спросить американского бизнесмена, нет ли у того библии. Русский священник доверчиво сообщит своему западному коллеге, что у него совсем не остаётся времени поговорить по душам с молодыми людьми, потому что надо окрестить тысячу младенцев за год. Молодая женщина не отстаёт от католического священника, который приехал с визитом, просит объяснить сущность его веры, потом выражает восхищение изложенными им постулатами. В квартире молодого инженера есть иконостас в углу, традиционном месте размещения икон, и он цитирует строфы из писания. Партийная печать периодически бичует членов партии или комсомольцев за участие в церковных свадьбах, отпеваниях и других религиозных церемониях. В 1973 году, газета «Правда Украины» сообщала, что в то время, как один партийный лектор читал лекции по атеизму, его супруга вместе с тещей окрестили в церкви его детей. Некоторые сенсационные случаи замалчиваются.

Один писатель рассказал мне, что когда ведущая актриса Московского Художественного театра, член партии и парткома театрального коллектива в течение 19 лет, умерла в 1972 году, то партийные чиновники с изумлением узнали, что она оставила завещание, по которому её должны похоронить по церковным обычаям, а её муж, офицер КГБ, выполнил её волю.

Покойный Иван Петровский (фото), ректор МГУ, занимавший этот пост в течение 22 лет, тоже был тайно верующим, как рассказал мне тот же писатель.

Однажды я заметил, что очень образованная женщина лет сорока пяти, специалист по вычислительной технике, носит нательный крестик, и спросил её, верующая ли она.

Она посмотрела на крестик, смущённо улыбнулась и попыталась уйти от прямого ответа. «Крестик – американский. В церковь я не хожу, ответила она. – Не люблю скоплений народа».

«Я понимаю, что вы не ходите в церковь – это большой риск, – сказал я. – «Но я спросил верующая ли вы?»

Мы были в её московской квартире, в кругу семьи, но она не решалась прямо ответить на вопрос. Потом сказала: «Ну, в смысле веры во что-то [подняв глаза вверх], при этом не ходя в церковь, да, я верующая. Но у меня нет библии. Когда-то я достала четыре песнопения – она взяла с полки за большим креслом четыре книжицы размером каждая со спичечный коробок. – Я часто их читаю и, думаю, содержание мне помогло. Я даже читаю эти книжки детям».   

«Знаете ли вы каких-нибудь ещё учёных вашего возраста и уровня образования, которые тоже веруют?» – спросил я её.

«Знаю многих, – ответила она, утвердительно кивнув головой. – Многие в церковь не ходят, как я сама, но верят».

«Почему?» – был мой вопрос.

«Прежде всего из-за разочарования в пустоте здешней жизни, вообще из-за бессмысленности нашей современной жизни. Религия даёт что-то, за что можно держаться. Лично я так это чувствую».

Диссидент-славянофил Владимир Осипов (фото) писал, что некоторые интеллигенты среднего возраста обратились в последние годы к религии из-за того, что их существование серьёзно потрясла хрущёвская кампания десталинизации в конце 1950-х и начале 1960-х годов.

«Все мы, будущие «еретики», были сталинистами в молодости». – писал он.

По его словам, такие люди почувствовали себя потерянными без Сталина. Понимая, что невозможно судить, насколько широко взгляды Осипова или женщины-учёного разделяются другими образованными людьми, я сам, между тем, очень скептически отношусь к утверждению о том, что среди учёных много людей, обратившихся к религии, даже в широком её понимании. Те из них, с кем я встречался, были привлечены православием скорее из-за того, что находили в нём вместилище русской культуры, сохранившей связь с наследием, которое было у них отобрано.

Любопытна связь партии и религии. Как институт, жестоко подавлявшийся в 1920-е и 1930-е годы, разрешённый во время Второй мировой войны во имя сплочения русских патриотических сил, а потом снова гонимый при Хрущёве, русская православная церковь с трудом, но примирилась с руководством Брежнева. На протяжении всей своей истории верхушка русской православной церкви укрепляла светское правление, уча свою паству, что государству нужно повиноваться, как делает это и сейчас.


Патриарх Пимен (на снимке третий слева) и высшее духовенство регулярно произносят речи, восхваляющие внутреннюю и внешнюю политику. Церковь жертвует миллионы рублей советскому Комитету защиты мира и поддерживает другие коммунистические организации. Благодаря такой тактике она выжила и, по собственной статистике, насчитывает 30 миллионов верующих, ходящих в храмы, то есть имеет в два раза больше сторонников, чем в стране имеется обладателей партийных билетов. Хотя само по себе это число ни о чём не говорит, так как именно партия определяет условия, на которых церкви дозволяется существовать, а не наоборот. (Другие, значительно меньшие церкви, например, католики в Литве или баптисты, выказывали куда большую независимость от государства и подвергались большим гонениям).

Партия молчаливо согласилась с присутствием православия, сочтя его важным элементом русской сущности, и тех причудливых скреп, что держат советское государство как одно целое. Но деятельность церкви обставлена красными флажками: попы могут совершать службу, но не могут проповедовать и заниматься прозелитизмом; в новых городах церквей не строят, а в некоторых старых регионах, типа Западной Украины, существующие церкви закрываются. Существует нехватка кадров священнослужителей, и, хотя ректор Загорской духовной семинарии, выступая перед иностранными корреспондентами, в числе которых был я, утверждал, что конкурс на поступление к ним составляет четыре человека на одно место, государство не позволяет превысить  общее число студентов в одну тысячу во всех четырёх семинариях страны.

Диссиденты типа Солженицына протестуют против такого приспособленчества церкви и  манипуляцией ею со стороны компартии. В 1972 году Солженицын отправил патриарху Пимену резкое письмо, где обвинил последнего в том, что церковь бросила свою паству, смирилась с тем, что места, где раньше молились верующие, сносятся или разрушаются без должного ухода и в том, что сама церковь стала орудием в руках атеистического государства. Некоторые священники, лишённые сана, как рассказал мне один западный церковный деятель, имеющий множество контактов в России, отказываясь подчиниться диктатуре партии, организуют «подпольные монастыри» для более радикальных верующих. Один из таких «монастырей», по его словам, состоял исключительно из учёных. В редких случаях действующее духовное лицо осмеливается на то, чтобы открыто читать вызывающие проповеди.

Самым удивительным во всей моей московской жизни «проповедующим попом» был отец Дмитрий Дудко (фото), начинающий лысеть мужчина небольшого роста лет за пятьдесят, проведший восемь лет в сталинских лагерях после своего ареста в 1948 году за религиозные стихи.

Позже он станет духовником Солженицына.

В начале 1974 он создал сенсацию, начав выступать в небольшой Никольской церкви в Москве с серией откровенных бесед в виде «вопрос-ответ».

Однажды в воскресенье церковь оказалась до отказа забитой 500 или 600 гостей, в основном интеллигенцией и молодыми людьми, пришедшими его послушать.

Их привлекла его искренность и нешаблонность выступлений, его ответы на нравственные вопросы типа «как жить», и комментарии по поводу современного состояния христианства в СССР. Очень часто его смелые замечания повергали слушавших в изумление.

Я помню, как едва протиснулся в церковь сквозь скрипучую дверь, и, когда услышал его отважные нападки на атеизм, не поверил своим ушам и спросил себя, неужели я слышу такое в Москве. Не прибегая к обычно принятым в таких случаях иносказаниям, он заявил, что за полстолетия советского правления, Россия пришла к моральному и духовному упадку. Настало время, по его словам, говорить христианству. Он рассказывал простые истории о том, как люди приходили к религии, вспоминал о силе духа, которую проявляли верующие в лагерях и тюрьмах и выступал против «вмешательства безбожников в дела церкви». В конце концов на одной из таких встреч, он заявил, что церковная иерархия была наводнена стукачами и сам патриарх был окружён таким плотным кольцом доносчиков, что «не может и вздохнуть без того, чтобы его не услышали органы» – это слово является эвфемизмом для обозначения КГБ.

Люди расходились, спрашивая себя, сколько времени продлятся его выступления. Он провёл десять таких бесед, после чего власти вмешались. Его принудили к молчанию, заставили извиниться перед патриархом, и выслали в какой-то захолустный сельский приход. Международная известность, которую он успел завоевать, возможно, предохранила его от куда более строгого наказания.


Судьба некоторых диссидентов-славянофилов была намного суровее. Задолго до высылки Солженицына власти разгромили реакционную группу правых воинствующих антисоветских славянофилов, называвшую себя «Всероссийским социал-христианским союзом освобождения народа». Документы этого союза, ходившие по Ленинграду, Томску, Иркутску и другим городам в конце 1960-х годов, несли не только славянофильскую направленность, но были антисемитскими и даже имели неофашистские вкрапления. Мои русские друзья говорили о том, что члены этой организации записывали номера машин высокопоставленных партийных чиновников и поговаривали о терроре против них. В 1968 году человек двадцать или больше, были осуждены на закрытых процессах и приговорены к большим срокам. В 1971 году ещё одна группа распространяла «Манифест русских патриотов»[12], в котором отвергался марксизм, высказывались пожелания возврата к православному христианскому государству, проповедовался крайний русский национализм и превосходство белой расы. Их воззрения отличались от взглядов Солженицына, но они, как и писатель, отдавали предпочтение авторитарному правительству, что характерно для всех русских правых.

Ничего не известно по поводу того, были они пойманы и наказаны, но Владимир Осипов (фото), широкоплечий мужчина с квадратной челюстью, писатель-славянофил пацифистского толка, редактировавший серию подпольных изданий типа Veche (так назывались средневековые русские собрания) и Zemlya постоянно подвергался гонениям, несмотря на его утверждения о том, что он не противник установившимся порядкам.

В 1961 году он попал в сибирские лагеря на семь лет, потом, когда освободился и поселился вне Москвы, был арестован снова и в 1975 году был приговорён к восьми годам лагерей строго режима за издание своих журналов на Западе.

В конце 1974 года несколько последователей Солженицына сотрудничали с писателем в подготовке для публикации на Западе книги под заголовком «Из-под глыб». В серии статей, анализировался с религиозной точки зрения упадок морали в советском обществе, отбрасывалось марксистское учение и принимались на вооружение мысли Бердяева и других религиозных философов начала ХХ столетия.

Одной из очевидных целей сборника было стремление вызвать дебаты по поводу славянофильства среди советских интеллектуалов.

Ещё до появления сборника, два автора, Вадим Борисов, учёный, изучавший историю церкви и Евгений Барабанов, тоже учёный, исследовавший историю искусства, были уволены с работы, а Борисову перекрыли возможность защиты диссертации.

Ещё один автор, Игорь Шафаревич, очевидно был более защищён своей мировой известностью как математик и член-корреспондент Академии наук СССР ещё с начала 1950-х годов, хотя, как мне рассказывали, были предприняты попытки убрать его из МГУ.

Проблемой советских властей в настоящее время не является совладать с открытыми диссидентами – славянофилами, а скорее, как поступать с возрождающимся и набирающим силу русофильством и проявлениями религиозного интереса внутри истеблишмента. Надзиратели за культурой периодически отчитывают писателей за чрезмерное акцентирование внимания на прошлом, художников – иллюстраторов книг ругают за идиллические изображения жизни крестьян при царях, а музыкантов – за исполнение старой церковной музыки. Но, похоже, сама партия разделилась во мнении, как найти равновесие, очевидно из-за влияния русофилов в своих собственных рядах.

Например, в конце 1972 года, глава очень влиятельного отдела агитации и пропаганды ЦК КПСС Александр Яковлев, написал серию материалов, где осуждал разные журналы и конкретных писателей за романтизацию прошлого России, за прославление ими патриархальной традиционной деревни и выказывание чрезмерного уважения к старым церквям и памятникам истории.

Похоже, что его статьи были сигналом к тому, что партия готовится подавить национализм великороссов.

Правда несколько месяцев спустя Яковлева тихо уволили с поста и перевели на дипломатическую работу за границу.

Информированные русские интеллигенты говорили мне, что в партийных кругах тайно велись споры о том, стоит ли продолжать печатать его статьи. Ходили слухи о том, что «кто-то на самом верху» узкого круга не одобрил подход Яковлева и хотел защитить возрождающийся дух национализма.   

[1] Вначале я хотел оставить в подзаголовке изобретённый Хедриком Смитом неологизм «русскость» (russiasness – у автора без кавычек). Но чем больше думал, тем более неуместным такой перевод находил. Думаю, что лучший арбитр тут – время. За более чем сорок лет, минувших после написания книги, в английском так и не появилось слова russiasness, а русский не пополнился «русскостью» (хотя в «Викисловаре» такое слово есть, ну так там чего только нет…). Оба языка отторгли такие новообразования, как, кстати, русский не принял практически ни одной лингвистической придумки Солженицына. Прим.перев.

[2] У Солженицына оно озаглавлено «Письмо вождям Советского Союза». Прим.перев.

[3] Речь идёт о постановление ЦК КПСС и Совет Министров СССР «О мерах по дальнейшему развитию сельского хозяйства Нечерноземной зоны РСФСР» от 20 марта 1974 года. С речью о ней на совещании в ЦК КПСС первых секретарей обкомов партии, председателей Советов Министров АССР и председателей исполкомов областных Советов депутатов трудящихся Нечерноземной зоны РСФСР, руководителей ряда министерств и ведомств СССР и РСФСР Брежнев выступил 3 апреля 1974 г. Прим.перев.

[4] Автор говорит о какой-то фракции внутри высшего советского руководства, под условным названием: «Россия – первая»  (Russia-first), упоминания о которой мне не удалось нигде найти (прим. перев.)

[5] Речь идёт о В.Н.Осипове, отсидевшем 7 лет на строгом лагерном режиме за организацию «антисоветских сборищ» на площади Маяковского в Москве в 1960–1961 гг. и поселившийся в 1970 г. в Александрове, издававшим либерально-патриотический журнал «Вече». Прим.перев.

[6] У автора все эти слова здесь и далее даются по-русски латинскими буквами (nonkonformizm, populizm, akedemizm (орфография автора) и т.д., я решил, в отличие от обычая, не давать их все в латинской транскрипции, так как это перегружает перевод. (прим. перев.)

[7] В конце 1973 года «Радио Свобода», откуда я и взял эту статистику, выпустило серию подробных исследований, основанных на цифрах переписи населения 1959 и 1970 годов, показав явный рост этнического русского населения в указанных регионах. Прим. Хедрика Смита. 

[8] Я нашёл всего пару упоминаний слова «Руситы» в сети: у А. Солженицына («Русский вопрос на рубеже веков» – сборник выпущен писателем перед его возвращением в Россию в 1999 году, но цитируемые строчки написаны в начале 1970-х ) «…теперь к «русофилам» добавились и «руситы», да выплыли снова и «русопяты»…» и в «Записные книжки: воспоминая, эссе» Лидии Гинсбург : «…Если же судить по тому, что осталось, то руситы придерживались способов выражения более вегетарианских, чем на недавнем пленуме правления СП РСФСР…» (прим. перев.)

[9] Московский академический Музыкальный театр имени К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко. Прим.перев.

[10] В оригинале у Хедрика Смита «Флоринский» (Florinsky). Прим.перев.

[11] Иосиф Бродский, Selected poems, перевод на английский Джорджа Клайна (Нью-Йорк, изд. Harper & Row, 1973), стр-132-133. Прим. Хедрика Смита.

[12] Скорее всего имеется в виду документ «Слово нации», упоминаемый и цитируемый во многих научных работах, но полностью опубликованный лишь один раз, в мюнхенском журнале «Вече» (1981. №3. С. 106–131), который редактировался русским националистом Е.А Вагиным, эмигрировавшим в Западную Европу в 1976 году. Прим.перев.

 


Рецензии