Молитва атеиста
И вечность пахла несвежим кондиционером, прокуренными жалюзи и телами людей в дорогих костюмах. Эти костюмы стоили больше, чем квартира в центре, но сидели на своих владельцах так, будто сшиты из дешёвого целлофана: влажные, липкие, с потными подкладками. Казалось, что сами тела внутри пытаются выбраться наружу.
В углу жужжал проектор. Свет резал глаза, превращая лица вокруг стола в маски: слишком белые, слишком неподвижные, с улыбками, похожими на трещины. Графики и стрелки сменяли друг друга на экране так, будто кто-то рисовал ими карту к спасению. Всё вверх, вверх, только не вниз.
Воздух был густым, как протухший суп из кофе, тонера и жвачки. Бумаги липли друг к другу, будто кожа к коже. Люди чесали подмышки, шевелили галстуками и делали вид, что мир висит на их решениях, что они участвуют в чём-то великом. Будто именно этот PowerPoint способен остановить голод, хаос, наводнения — и даже расстёгнутую ширинку Марка на третьем ряду.
На экране мелькали фото улыбающихся сирот и мрачных автовладельцев, которым обещали компенсацию после очередного затопления улиц. Эти лица смотрели в зал, как призраки, которых забыли отпеть. Сироты улыбались слишком широко, как будто им велели это сделать за обед и обещание новой дешевой футболки. Водители — наоборот, смотрели исподлобья, будто их заставили позировать у утонувшей машины и даже не разрешили вытереть воду с лица.
Разговоры скакали, не задерживаясь ни на чём. Юбка секретарши, которая случайно стала главным докладом. Очередной потоп, который застигнет рабочих врасплох. Асфальт, которому оставалось жить до первых заморозков. Всё произносилось так, будто за каждым словом стояло ещё одно, которого никто не решался сказать.
Слово «стратегия» звучало чаще, чем «и». Каждое «миссия» и «цель» ломало воздух, как сухая кость. Сухая, но всё равно трещит. Театр для опухших желудков и людей с глазами, которым нужна не правда, а свет от проектора.
И всей этой истории вообще бы не существовало, если бы один человек в зале не оказался фанатиком кофе. Атеист, который не верит ни в Бога, ни в миссию корпорации, но верит в то, что пятую чашку можно запить шестой.
Эспрессо.
Фраппе.
Флэт уайт.
Макиато.
И две кружки американо.
В нём сейчас плескался целый кофейный собор. Кофе был его религией. Чёрная месса для внутренних органов.
Кофе дарит бодрость.
Кофе снижает риск меланомы.
Кофе сжигает жир.
Кофе защищает память.
Кофе вычищает кишечник лучше любого диетолога.
Кофе делает сердце марафонцем, а потом гробовщиком.
Кофе — это бесплатный антидепрессант с привкусом горячих батареек.
Кофе — ангел-хранитель, только с запахом пережжённых зёрен и привкусом пепла.
Плюс.
Плюс.
Плюс.
Но сегодня кофе превратился в демона.
Эспрессо бил в рёбра, как заключённый, стучащий ложкой по прутьям камеры.
Фраппе тянул позвоночник, словно пытался распороть его снизу вверх ледяным крюком.
Макиато барабанил по сфинктеру, как школьный барабанщик, которому поручили маршировать до смерти.
Американо гудел басом: «Выпусти нас. Выпусти нас немедленно».
Флэт уайт щекотал мочевой пузырь изнутри, как садист, шепчущий о новых пытках.
И проблема была не в сердечном приступе. Не в бессоннице. Не в том, что печень записывает его имя в чёрный список.
Проблема была в том, что его мочевой пузырь раздулся до состояния священного Грааля — только вместо вина в нём бурлил кофеиновый ад.
Он сидел на стуле, выпрямленный, как мученик. Настоящий мученик этикета. Каждая секунда в этом кресле была каплей расплавленного воска на коже. Он понимал: прерывать докладчика ради туалета — всё равно что плевать в лицо Папе Римскому во время причастия.
И докладчик продолжал. Слайды мелькали. Сироты улыбались. Водители хмурились. Асфальт снова умирал и воскресал.
На экране стрелки карабкались вверх, как спасённые души, и падали вниз, как грешники в пламя. Красные диагонали — ад. Зелёные линии — рай. Экономический апокалипсис в формате .pptx.
А внутри у него было то же самое: волна рвалась вверх, как стрелка, обещающая рост и процветание, и тут же рушилась вниз, как отчёт о провале. Каждое движение в животе было новой презентацией, новым графиком, новой катастрофой.
И он сидел, сдерживая океан, который хотел прорваться наружу прямо здесь, в конференц-зале с ковролином цвета засохшей крови. В зале, где каждая цифра на слайде звучала как обратный отсчёт до его личного потопа.
Терпел.
Терпел так же, как свою жену.
Они жили вместе десять лет. Десять лет, которые можно было сложить в аккуратную стопку, как старые протоколы заседаний: серые, одинаковые, без права на редактирование.
Она улыбалась редко, и каждая её улыбка напоминала трещину в стене.
Он знал о её романе ещё до того, как нашёл переписку.
Он видел, как она задерживала взгляд на телефоне чуть дольше, чем нужно. Как её пальцы нервно перебирали экран. Как её дыхание сбивалось от одного короткого сообщения.
Официант.
Мальчишка с лицом, словно слепленным из сахара, и руками, привыкшими рисовать сердечки в молочной пене. Сердечки для его дочери. Сердечки для его жены.
Он ненавидел этот запах корицы, этот липкий шёпот сладости в чашке.
Он мог бы устроить скандал. Мог бы ударить по столу, сорвать с неё маску. Но он молчал.
Терпел.
Он терпел ночи, когда она засыпала рядом с ним, поворачиваясь спиной, оставляя между ними пустоту шириной с океан.
Терпел, когда её тело становилось ледяным, как труп, а дыхание — чужим, чуждым, как звук лифта за стеной.
Он лежал и смотрел в потолок, а в голове у него стучало то же самое, что сейчас стучало в мочевом пузыре: «Встань. Иди. Сделай что-нибудь.»
Но он не вставал.
Не шёл.
Не делал.
Он был мучеником собственного выбора, собственных оков.
Собственным Христом без веры в воскресение.
Терпение стало его единственной верой.
И именно поэтому он сидел в зале заседаний, разрываемый кофе, но не решался подняться. Вставать было всё равно что признать поражение. Сказать вслух: «Я не выдержал».
А он предпочитал ломаться медленно, изнутри.
Теперь это терпение бродило в мочевом пузыре.
Каждая кружка кофе пела внутри него литургию.
Фраппе шептал:
«Радуйся, Мария…»
Эспрессо вторил:
«…Господь с тобою…»
Американо гудел басом, как церковный орган:
«Заканчивай презентацию. Заканчивай».
Макиато отбивал ритм, как хор мальчиков, которым не дали воды.
Флэт уайт тянул слова, как протяжное «аминь», которое никогда не кончается.
Внутри него звучала месса, а снаружи — та же самая.
Докладчик бубнил, как священник, читающий проповедь, в которой никто не разбирается. Слайды листались, как страницы Писания: вверх — спасение, вниз — ад.
Люди вокруг кивали, будто прихожане, уставшие от долгой службы, но всё равно боящиеся уйти раньше конца.
Он чувствовал, что его собственное тело превращается в храм.
Купол из кожи. Стены из костей. И алтарь, на котором копится не благодать, а давление.
И всё, что ему оставалось, — молиться.
Не Богу.
Не жене.
Даже не самому себе.
Молиться о том, чтобы докладчик наконец произнёс финальное слово:
«Спасибо за внимание».
Он шептал тихо, почти для себя:
«Отче наш… да святится имя Твоё…»
Вспоминал мать.
Её худые руки, иссушенные химией. Кожа, натянутая на кости, как простыня на больничной койке.
Она умирала медленно, как свеча, которую задувают не сразу, а обдувают дыханием — раз, другой, третий.
Каждую ночь она шептала молитвы. Тихо, словно боялась разбудить смерть, которая уже сидела у изголовья.
«Господи, помоги… Господи, спаси…»
Губы сухие, потрескавшиеся. Язык, едва ворочающийся во рту.
Он сидел рядом и слушал.
И ненавидел.
Ненавидел её шёпот, слабость в голосе, Бога, которого не существовало, но к которому она продолжала обращаться, как наркоман к пустому шприцу.
Он наблюдал, как она цепляется за воздух, и понимал: молитва — это всего лишь химия мозга, нейроны, которые разряжаются от страха.
Не больше.
Не меньше.
Теперь, сидя в зале заседаний, он ловил себя на том же.
Шевелит губами, как мать.
Шепчет:
«Отче наш… да святится имя Твоё…»
Слова прилипали к зубам, к нёбу, к горлу.
И с каждой минутой боль становилась сакральной.
Каждый спазм отдавался в пояснице, как раскалённый гвоздь.
Каждый вдох напоминал ему, что тело — это хрупкая химическая система, готовая предать в любую секунду.
Но он терпел.
Терпел так, будто терпение — это последний инструмент контроля, единственный, что у него остался.
Сжимал зубы, сжимал кулаки, сжимал своё тело, словно оно могло удержать весь мир на стуле.
Терпел каждую минуту, каждый удар сердца, каждый вздох кофе, который разрывал изнутри.
И с каждым новым витком терпения он ощущал странную силу:
не силу тела, не силу воли, а силу самой привычки — того, что держит человека в кресле, даже когда всё внутри требует бежать.
И наконец презентация закончилась.
Аплодисменты ударили в уши так же резко, как удар в солнечное сплетение — будто сам воздух решил дать отпор.
Где-то позади кто-то захлебнулся в клокоте собственного восторга, а он почувствовал, как сердце подпрыгнуло в груди, как пума, выпущенная из клетки.
Это был праздник пустоты. Весь зал кричал «молодцы», а смысл растворялся в звуке, как сахар в горячем кофе.
Он сорвался с места, шагая так быстро, как позволял костюм и остатки достоинства.
Каждый шаг был фугасным ударом: по ковру, по воздухоплавным огнемётам совещаний, по собственным нервам.
Каждое движение — репетицией апокалипсиса, который никто не заметил, кроме него.
Всё это время он шептал молитву.
Сначала привычную: «Отче наш… да святится имя Твоё…»
Но слова вдруг переливались в что-то другое, знакомое и чуждое одновременно — то, что слышал ночью у матери:
«Господи, помоги… Господи, спаси…»
Губы повторяли шепот, который дрожал и застывал, как трещина на стекле.
С каждым шагом молитва становилась сильнее.
Люди вокруг продолжали улыбаться, обмениваться взглядами, обсуждать слайды.
Он шел сквозь их праздность, словно через легион беззвучных зомби, каждый из которых был частью одной большой иллюзии значимости.
В туалете, перед тусклым зеркалом и капающим краном, он наконец выдохнул.
Струя ударила в унитаз с такой силой, будто он открыл шлюзы плотины. Вибрация пошла вверх по позвоночнику, и всё тело запело в унисон, как церковный орган, на котором кто-то включил полный регистр.
Каждая капля звучала аккордом.
Каждое шипение пены превращалось в хор мальчиков в белых сутанах.
Гул в ушах подхватывал мелодию, и ему казалось, что он стоит в самом центре собора, где своды уходят к небесам, а поток мочи — это гимн, написанный самим Творцом.
Слёзы выступили на глазах — не от чувств, а от давления, от физиологии. Но именно так, наверное, и рождается вера: из спазмов, из нервных импульсов, из давления на окончания, о которых никто не пишет в Библии.
Оргазм и исповедь, месса и дефекация — всё слилось в одно золотое блаженство, которое не снилось ни святым, ни мученикам.
В этот миг он почти поверил. Почти увидел Бога в собственном теле. Почти.
Но всё закончилось.
Струя стихла. Хор смолк. Орган замолк.
Он остался стоять в кабине, сердце стучало, дыхание приходило в себя.
Лицо его отражалось в блестящей дверце кабины.
Отражение казалось чужим: серые щёки, опухшие веки, вены на висках — как дороги на карте умирающего города.
Улыбка — натянутая, мёртвая, словно чужая маска, забытая после похорон.
Он вышел из кабины, будто сквозь туман.
Тело безжизненное, опустошённое, как вытянутый из розетки манекен.
Шаги казались тяжёлыми, хотя двигался быстро — шаг за шагом, но без силы, без энергии, без чего-либо, что могло бы назвать его живым.
Позади, в унитазе, ещё булькала литургия.
Струя стекала вниз, и вдруг он ощутил облегчение — резкое, неожиданное, почти божественное.
Не просто освобождение тела, а чувство, что тот, к кому он умолял, тот, чьи слова он повторял в шепоте и молитве, наконец растворяется вместе с кофе, вместе с бурлящим океаном внутри.
Звук, который раньше казался хором гниющих труб, собором из ржавчины и известкового налёта, теперь стал лёгким, почти праздничным.
Он вытер руки, и серые бумажные полотенца липли к коже, как влажные бинты на покойнике.
Он посмотрел в зеркало над раковиной — и вдруг увидел мать. Больничная бледность. Вены на висках. Те же губы, которые когда-то шептали молитвы.
Потом жену — её холодный взгляд сквозь него, как будто он был пустым стаканом.
И официанта — улыбающегося мальчишку, чья мордашка могла появиться даже на пенке капучино.
Все они были там, в отражении.
Он один был лишний.
И в этот миг он впервые почувствовал: пустота внутри больше не давит. Бог, к которому он умолял, растворился. Литургия стихла.
Осталось только тело, отражение и странное чувство, что наконец-то можно дышать.
Свидетельство о публикации №225093001690
Дорогой Александр, прочитала ваш перевод= очень интересно о чем пишите.
Надежда на будущее но до этого очень мало надежды. Продолжим жить на земле!
Нинель Товани 30.10.2025 10:39 Заявить о нарушении
