Глава 5. Багровый яд дней ликования
Город погрузился во тьму – в тишину, в густую, вязкую субстанцию, почти осязаемую, тревожную до дрожи, пропитанную предчувствием неминуемого рока, и затаил дыхание в предрассветном безмолвии, стремясь укрыться в ломкий сон, оцепенеть, лишь бы избежать тяжести приближающегося дня, который уже дышал в затылок. В этой зловещей, обволакивающей мгле, липкой, словно слизь, где даже звезды померкли от напряжения, она, влекомая внутренним, неумолимым зовом долга, проскользнула за пределы проклятых стен, и ее сердце, налитое свинцом и раздавившее грудь, колотилось в унисон с этой ночью, с ее безумной пульсацией, тревогой и дурными предзнаменованиями, а каждый крадущийся шаг в непроглядной темноте отдавался гулким эхом в сознании, напоминая об отчаянной дерзости замысла и неотвратимости печальных последствий. Черное и бездыханное поле брани дышало леденящим холодом, смертью, запустением – сама земля отторгла свершившуюся трагедию, тело лежало брошенное, забытое, оскверненное стихиями и зверьем, и мысль об этом пронзала, вызывая боль, священное негодование, клокочущее в груди, смешанное с бездонной пропастью утраты. Тихая молитва, подобная шепоту, терялась в ночном ветре, в дыхании кончины, и, опустившись на колени у останков тела, она дрожащими, непослушными руками, словно чужими, прикоснувшись к вечности, взяла горсть сухой, пропитанной кровью земли и с благоговением, глубокой скорбью покрыла ею несчастное мертвое тело. Этот жест, древний, как сама земля, был исполнен отчаяния, горечи и непоколебимой правды, являясь не просто обрядом погребения, а актом глубочайшего внутреннего неповиновения, торжественным утверждением божественных законов над бренной и жалкой волей смертных, и в этот миг, в крике ночи, она ощутила себя не преступницей, а жрицей священного долга, исполняющей веление совести и души, даже если расплатой станет собственная жизнь. Разве можно назвать это существованием, когда все обернулось подобным образом? Ночь не отпускала, цепко держала город в своих ледяных объятиях, но предрассветная синева уже робко проступала на востоке, предвещая мучительное пробуждение. Она поднялась с колен, ощущая каждую клеточку тела, пропитанную холодом, усталостью, но внутри горел неугасимый огонь решимости. Обряд был завершен, долг перед павшим исполнен, но ощущение незавершенности, тяжелое и неотступное, гнездилось в груди. Какая буря злобы и ненависти обрушилась на него, лишив жизни и погребения по-человечески? Вопросы роились в голове, как мотыльки в темноте, тревожа и не давая покоя. Она огляделась. В этом месте, пропитанном смертью, чувствовалось присутствие чего-то невыразимо древнего, неумолимого и жестокого. Здесь решались судьбы, здесь рушились надежды, здесь жизнь теряла ценность, превращаясь в прах и забвение. Тень сомнения скользнула в сердце. Что дальше? Возвращаться в город, в этот могильный склеп, где царят ложь и страх, где каждый вздох пропитан тревогой и отчаянием? Или бежать, скрыться в непроглядной дали, забыв о проклятых стенах и тяжести долга? Но куда бежать, когда тьма уже гнездится в душе, когда чувство вины и ответственности тянет ко дну, словно камень? Взгляд упал на горизонт, где полоска зари становилась все ярче, разгоняя мрак и открывая мир в своей неприглядной реальности. Вместе с рассветом придет и день, а с ним – неизбежность последствий. Ее дерзость не останется незамеченной, ее поступок – преступление против установленного порядка. И расплата будет жестокой. Но страх не сковал ее. Напротив, в груди зародилось нечто новое – холодное и твердое чувство непокорности. Если мир устроен так, что честь и совесть становятся преступлением, то она готова принять эту ношу. Пусть ее назовут преступницей, пусть ее проклянут и отвергнут. Она знает, что поступила по правде своей души, по законам выше человеческих. И этого достаточно. Решение пришло внезапно, как вспышка молнии в темноте. Не бежать, не прятаться, а идти вперед, туда, где ждет неизвестность, туда, где может быть найден ответ на мучительные вопросы, туда, где, возможно, еще теплится искра надежды в этом царстве тьмы и отчаяния. Она повернулась лицом к востоку, к рождающемуся дню, и сделала первый шаг навстречу своей судьбе, какой бы она ни была. В ее шаге не было отчаяния, только твердая решимость и неугасимая вера в то, что даже в самой глубокой тьме можно найти свет, если не отказываться от своей совести и идти до конца.
***
Еще не рассеялся сумрак предрассветных часов, когда трель телефонного звонка ворвалась в зыбкую дрему. Сонное оцепенение еще сковывало меня, когда рука нащупала в темноте трубку. Голос, прозвучавший в динамике, не просто развеял остаток сна, но и сердце забилось встревоженной птицей в грудной клетке.
– Бенедикт, – прозвучал женский голос, пробиваясь сквозь треск и помехи телефонной линии.
– Здравствуй, нонконформистка, – отозвался я, постепенно возвращаясь в реальность и усмиряя бешеное биение сердца.
– Почему меня не покидает ощущение, что ты ничуть не удивлен? – с легкой иронией вопросила она.
– Потому что, Шерлок, – усмехнулся я, – твоя комедия с сотрудницей киностудии, разыгранная в театре, была слишком прозрачной, сшитой белыми нитками.
В ответ раздался мелодичный смех. Затем голос вновь обрел серьезность:
– Ты постиг суть моего… как ты выразился, «коварства»?
– Разумеется. Ведь ты сама подчеркнула, что я не обделен умом. Именно благодаря этому твоему «коварству» сегодня вечером мы удостоены чести посетить мастерскую прославленной художницы. Она устраивает для нас двоих персональный показ своей новой работы в совершенно особой, камерной обстановке.
– Именно так. Нас пригласили вместе? – уточнила она.
– Да. Я так много рассказывал ей о тебе, что она горит желанием познакомиться с тобой лично. Так что освободи вечер – мы приглашены.
– А тебе не кажется, что это несколько самонадеянно – решать за меня, как мне распоряжаться моим временем? – в голосе проскользнула тень обиды.
– Прости, если задел твое самолюбие, – примирительно ответил я. – Просто Жанна ведет весьма уединенный образ жизни, и попасть к ней в гости – большая удача. К тому же, ее новое полотно уже обрело своего владельца, и кто знает, представится ли еще когда-нибудь возможность увидеть его воочию. Поверь, это произведение стоит того, чтобы вырваться из рутины.
– Жанна? – в ее голосе прозвучало неподдельное восхищение. – О, я столько слышала о Жанне! Впрочем, сейчас не об этом. Ты обладаешь даром убеждения, Бенедикт.
– Что ж, признателен за комплимент. Кстати, я так и не знаю твоего имени.
– Манэ, – словно эхо, отозвался ее голос. – Меня зовут Манэ.
– Мое имя тебе известно, Шерлок. Но можешь звать меня Бенедикт. Меня это не тяготит.
– Хорошо, Бен, – с улыбкой согласилась она. – Буду звать тебя Бен.
– Договорились, – заключил я, и в трубке повисла тишина, полная многообещающего предвкушения.
Вечерний сумрак постепенно окутывал окрестности дома художницы Жанны, когда я встретил Манэ. В стройной фигуре, облаченной в черное платье из тонкой шерсти, трудно было узнать ту девушку из кафе. Волосы, освобожденные от деловой строгости пучка, рассыпались по плечам сияющим каскадом светлых прядей, очерчивая овал лица мягкой полутенью. Казалось, холст и краски уступили место живому воплощению искусства – классическому платью, выточенному из ночи, которое обрисовывало изящную линию стана, горделивую осанку, достойную восхищения – неземному сиянию, исходящему изнутри. Она держалась с достоинством, легко ступая в мокасинах, ожившая мечта художника, сошедшая с полотна. В ее облике сквозила не только внешняя гармония, но и внутренний свет, интеллект, проницательность – качества, которые я ценил превыше всего. Эта красота была не просто даром внешней формы, но редким сочетанием ума и элегантности.
Я держал в руках подарок, выбранный с заботливой тщательностью, словно ключ к ее внутреннему миру. Первое издание посмертного романа Фридриха фон Гарденберга, звучащего на русском языке голосом Зинаиды Венгеровой, изданное в Москве в далеком 1914 году, дышало ароматом книжной пыли веков.
– Это тебе, – произнес я, протягивая заветный пакет.
– Мне? – удивилась она, словно пробудившись от задумчивости.
– Да, открой же.
Рванув обертку, она замерла, пораженная открывшимся зрелищем.
– Новалис! – выдохнула она, – Первое издание «Офтердингена»! За что такая щедрость? Это же библиографическая редкость!
– Рад, что подарок пришелся по сердцу.
– Спасибо… Спасибо… Но зачем? Ведь эта книга должна быть дорога тебе.
– Для меня великая радость знать, что сокровище обрело достойные руки. И каждый раз, когда ты будешь перелистывать ее страницы, между нами возникнет незримая нить связи, – сказал я, улыбнувшись.
– Не нахожу слов… – прошептала она, едва сдерживая восторг.
Взявшись за руки, мы направились к спонтанному базарчику, раскинувшемуся неподалеку, где выбрали букет кустовых роз – символ скромного очарования, и взошли к обители Жанны, окутанные вечерней магией и предчувствием чего-то большего.
Жанна застыла в дверях, как натянутая струна арфы, готовая вот-вот зазвучать первой, чистой нотой, возвещая начало мелодии. Каждая клеточка ее тела, казалось, излучала напряжение ожидания нашего появления. Взгляд горел внутренним огнем, но внешне она оставалась неподвижной, как статуя, вылепленная из предвкушения. Не заставив нас томиться в нерешительности, Жанна, как опытный дирижер, одним лишь торжественным и лаконичным взмахом руки – жестом, полным уверенности и цели, – пригласила нас в комнату. Дверь распахнулась, словно кулисы в театре, открывая взору пространство, где царил аскетизм подготовки к таинству. Здесь ощущалась особая атмосфера, будто воздух был наполнен невидимыми нитями сосредоточенности и тишины.
Манэ, словно сошедшая с полотен прерафаэлитов, с грацией пантеры и уверенностью балерины, бесшумно скользнула на кухню. Там, среди повседневной утвари, ее взгляд выхватил простую глиняную вазу, неброскую, но хранящую тепло рук мастера. Наполнив ее живительной влагой из крана – вдыхая жизнь в сосуд, Манэ вернулась в комнату и водрузила в вазу розы. Нежные, едва распустившиеся бутоны – робкий акцент естественности в этой торжественной атмосфере ожидания. Их тонкий, едва уловимый аромат вносил свежую ноту жизни в пространство, где, казалось, время замерло в предвкушении чуда.
В самом сердце комнаты, будто алтарь неведомому божеству, возвышался мольберт. Монументальный и значительный в своей статичности, он был центром притяжения всего внимания. Погребенный под снежной пеленой безупречно белой простыни, он казался хранителем тайны, символом творческой силы, готовой высвободиться. Эта белая пелена лежала на нем с таинственной недосказанностью, как первый снег, покрывающий нечто ценное и ждущее своего часа. Сердца наши замерли в трепетном предчувствии, бились в унисон с тишиной комнаты, словно перед явлением чуда, рождающегося на наших глазах. Мы, как паломники, оказавшиеся в святилище, благоговейно заняли свои места в этом святилище искусства. В воздухе витало ощущение священнодействия, соприкосновения с чем-то большим и непостижимым, с тайной, готовой раскрыться в этом пространстве, освещенном робким светом и наполненном ожиданием творчества.
Перед началом таинства Жанна, словно жрица, посвятила меня в ритуал, шепотом начертав последовательность действий. Повинуясь, я погрузил комнату в кромешную тьму, где лишь тишина коснулась слуха. И в этой звенящей пустоте раздался голос Жанны, звучащий как заклинание: «Красный слон, пурпурный кортеж». Тьму пронзила музыка, невидимым полотном переплетенная из тайны и предвкушения, заполняя собой пространство, готовя его к чуду. Затем, одним выключателем, я включил все четыре прожектора, расположенные в разных углах комнаты на деревянных треногах. Лучи прожекторов, вырвавшись из небытия, очертили в центре комнаты островок света. Там, как забытый артефакт, возвышался старинный мольберт, венчая огромный холст, уже обнаженный, готовый раскрыть свою сокровенную суть. Жанна исчезла, растворившись в полумраке за картиной, словно тень. И вот, холст, словно оживая, медленно поплыл прямо на нас, приближаясь неумолимо, пока не открылся во всем своем великолепии. Каждый мазок кисти, каждый нервный штрих дышал историей, шептал тайны. Затем, так же неожиданно, картина отступила, вернувшись на свое первоначальное место, в центр сцены. И тогда, после завороженной паузы, явилась Жанна. Не вышла из-за мольберта, нет, она будто соткалась из самого холста, отделившись от одного из его призрачных обитателей. Казалось, она сама была частью этой мистерии, одухотворенным воплощением картины. И картина вдруг ожила, вдохнув тайный воздух волшебства, начав свой невероятный, неподдающийся логике танец. Ритм набирал обороты, словно сердце, бьющееся все чаще и чаще, и холст, одушевленный невидимой силой, заметался по пространству площадки вихрем неукротимой энергии, носясь между ярким светом прожекторов и густой тенью углов. То стремительно надвигался, пугая неожиданной близостью своих красок, то неуловимо ускользал вбок, играя в прятки, то и вовсе дерзко отворачивался, открывая нам лишь свою безмолвную, невыразительную спину, заставляя гадать о том, что скрывается за ней. Мы, завороженные зрители, окаменевшие от удивления, едва успевали уловить ускользающую целостность образа, попытаться собрать воедино рассыпающиеся на глазах фрагменты видения, выхватить из бешеного мелькания лиц, фигур и неуловимых деталей хоть что-то осязаемое, за что мог бы зацепиться рассудок. Воображение каждого из нас послушно бежало за капризным холстом, стараясь не отстать от его непредсказуемых движений, ассоциативно творя свой собственный, уникальный мир внутри себя, свою индивидуальную картину, сложенную из ускользающих фрагментов видений, из обрывков смыслов и недосказанных историй, рождающихся в вихре танца ожившей картины. Этот гипнотический перформанс, сотканный из тишины и едва уловимых движений, продолжался невообразимо долго, целых двадцать, а может, и двадцать пять минут. Времени будто и не существовало вовсе в этом зыбком пространстве иллюзии. Каждая секунда растягивалась, наполняясь чем-то невесомым и значительным, как капля росы, отражающая целый мир. Мы были вырваны из привычного хода времени, погружены в это странное течение, где границы реальности размывались, а чувства обострялись до предела. Когда же последние, едва слышные звуки музыки растворились в воздухе, словно завеса утреннего тумана, и я погрузил комнату обратно в обыденную, но теперь кажущуюся особенно густой тишину, воцарилась не просто безмолвие, а густая, звенящая пустота, наполненная отголосками только что увиденного. Это была тишина, которая не успокаивала, а наоборот, подчеркивала необычайность происшедшего, словно пауза после громового аккорда. Она пульсировала в воздухе – наполненная невысказанными словами и неосознанными эмоциями. Жанна, словно выдохшаяся после какого-то древнего колдовства, после того, как пустила в ход неизвестные нам силы и энергии, обессиленная и утомленная, тяжело опустилась в мягкое кресло. В каждом ее движении, в каждом вздохе чувствовалось глубокое истощение, будто она только что совершила нечто невероятно трудоемкое, нечто, требующее полной отдачи всех внутренних ресурсов. Ее лицо, еще недавно одухотворенное творческим порывом, теперь казалось усталым, но в то же время умиротворенным. Я же, с лицом, лучившимся неподдельным восторгом и немым вопросом, молча смотрел на нее, понимая всей душой, что обычные слова бессильны перед тем потрясением, которое мы только что пережили. Любые попытки описать увиденное казались бы нелепыми и плоскими, способными лишь обесценить магию момента. В моих глазах отражалось неверие, восторг, благодарность и какое-то благоговейное почтение перед непостижимой силой искусства. Она уловила мой безмолвный восторг, это невысказанное восхищение, прочитала его в моем взгляде, словно открытую книгу, и удовлетворенно, мягко улыбнулась, зная без слов, что чудо состоялось. Чудо преображения, чудо иллюзии, чудо соприкосновения с чем-то большим, чем повседневная реальность. В ее улыбке было не только удовлетворение художника, но и тихое торжество волшебницы, сотворившей на наших глазах настоящее таинство.
Этот немой диалог из взглядов и полуулыбок не ускользнул от зоркого взгляда Манэ. Она деликатно нарушила наше безмолвие:
– Позволите ли вы мне высказать свое мнение? – спросила она с легким колебанием в голосе. – Я понимаю, между вами двоими связь, уходящая корнями в глубину лет, где слова излишни, где чувства передаются легким движением бровей. Но мне, стороннему наблюдателю, придется облечь в слова то, что открылось моему взору.
– Конечно, конечно, мы внимаем тебе, – отозвалась Жанна, в ее голосе звучало искреннее любопытство.
Манэ, вдохновленная увиденным, излила речь, чья глубина поразила не только меня, но и, казалось, потрясла саму Жанну. Ее аналитические размышления, словно эхо, еще несколько дней звучали в моей голове, разворачиваясь с удивительной, почти болезненной подробностью.
– Чтобы постичь глубину этого феномена, – начала Манэ, ныряя в тихий омут собственных размышлений, – нужно взглянуть на него как на триединое целое, как на неразрывную симфонию, где каждая нота вносит свой неповторимый вклад в общее звучание. Это не просто картина, это сложный, многогранный мир, который пульсирует жизнью, если мы сможем правильно настроить свое восприятие. И ключ к пониманию этого мира лежит в осознании трех его фундаментальных составляющих, которые, сливаясь воедино, рождают тот самый мощный аккорд, способный вызвать волнение, что сейчас переполняет меня и, я уверена, вас тоже. – Она сделала паузу, обвела нас взглядом, словно убеждаясь, что мы готовы следовать за ней вглубь ее анализа. – Первая грань этого триптиха, – продолжила Манэ, чуть понизив голос, – это, несомненно, сам холст. Не просто кусок натянутой ткани, а безмолвный свидетель, девственно чистый лист, ожидающий прикосновения творца. Он – как сцена, готовая принять действие, как зеркало, способное отразить бесконечность. В нем изначально заложен потенциал, некая невысказанная история, которая ждет своего часа, чтобы быть явленной миру. И в этой кажущейся пустоте, в этой первозданной белизне уже таится предчувствие чего-то грандиозного, как перед рассветом, когда мир замирает в ожидании чуда. – Манэ снова умолкла, давая нам время осмыслить ее слова, и продолжила, переходя ко второй грани триптиха. – Затем – художник, – произнесла она с особым трепетом, – творец этого мира, демиург, вдыхающий жизнь в безжизненный холст. Не просто рука, водящая кистью, но разум, сердце, душа, воплощенные в каждом движении, в каждом мазке. Художник – это проводник, через которого из небытия прорывается поток образов, чувств, идей. Он – как волшебник, превращающий обыденные краски в золото эмоций, маг, вызывающий из глубин подсознания видения, способные потрясти до основания. Именно в художнике, в его внутреннем мире, в его борьбе и вдохновении, кроется источник той энергии, которая наполняет холст жизнью. Он вкладывает в свое творение не только мастерство, но и частицу себя самого, свою боль, свою радость, свои надежды. – В голосе Манэ зазвучало почти благоговение, когда она говорила о художнике. Затем она сделала еще одну паузу, словно собираясь с силами для описания самой таинственной, самой неуловимой части триптиха. – И, наконец, – произнесла она, словно шепотом, – Движение. Та самая неуловимая, мистическая связь, что возникает между холстом и художником, когда они сливаются в едином творческом порыве. Это момент истины, когда грань между создателем и созданием стирается, когда они начинают дышать в унисон. В этот миг невозможно понять, кто ведет – художник холст или холст художника. Кажется, будто они становятся частями одного целого, как два танцора, сплетенные в страстном танце, где каждый шаг – это ответ на движение партнера. Кисть становится не просто инструментом, а продолжением холста, проводником его желаний, а холст – в свою очередь, оживает, откликаясь на каждое прикосновение души художника, становясь продолжением его самой сокровенной сути. Я видела, как художник растворяется в этом пурпурном кортеже, как будто сам становится одним из них, частью этого величественного шествия. И в то же мгновение, по волшебству, персонажи покидают плоскость холста, прорываются в наше пространство, наполняя собой комнату. Это не просто иллюзия, это настоящее преображение. Их жаркое дыхание, кажется, ощущается кожей, их незримое присутствие становится осязаемым, почти физическим. Они – гости из детства, из сновидений, из тех далеких времен, когда мир был полон чудес и загадок, когда еще не было слов, а были лишь калейдоскопы образов, хаос ярких красок и смутное, но острое предчувствие чего-то важного, ускользающего, чего-то, что невозможно выразить словами, но можно почувствовать всем сердцем. – Она перевела дух и снова обратила внимание на холст. – Что касается холста… – медленно произнесла Манэ, словно пробуя слова на вкус, – он обманчиво прост на первый взгляд. Кажется, что это лишь плоскость, покрытая красками. Но в этой кажущейся простоте кроется бездна, целая вселенная, готовая развернуться перед тем, кто умеет видеть. Множество образов на первый взгляд кажутся схожими, сливаются в единый поток, но присмотритесь внимательнее – и вы увидите, что каждый из них уникален, каждый несет в себе свою собственную судьбу, свою историю, свою неповторимую эмоцию. Каждый из них дышит своей жизнью, переданной проницательным искусством кисти, вдохновленной высокой идеей, одухотворенной чем-то большим, чем просто желание изобразить образы. Их шествие – это не просто парад, не просто демонстрация силы и мощи. Это паломничество, священное путешествие, где целью является не конечная точка, не достижение какого-то определенного места, а сам путь, одухотворенный общей мыслью, общим стремлением к чему-то высшему, непостижимому. – Манэ сделала широкий жест рукой, обводя взглядом всю картину. – И под этой видимой легкостью, под этой кажущейся непринужденностью скрываются глубинные слои, титанический труд художника, его бессонные ночи, полные сомнений и мучительных поисков, его бесконечные этюды, его неустанное стремление к совершенству. Каждый мазок кисти – это вздох, вырвавшийся из глубины души, каждый цвет – это эмоция, запечатленная на холсте навечно. Именно эти невидимые, но ощутимые слои, словно незримые нити, пронизывают все произведение, наполняют холст жизнью, воздухом, прозрачностью, глубиной, пробуждая в нас иррациональные чувства, те, что лежат за пределами разума, в самых потаенных уголках нашей души, те, что заставляют нас замирать в благоговении перед чудом искусства.
Короткое молчание повисло в воздухе, прежде чем Жанна не сдержала восхищенного возгласа: – Почему ты так долго скрывал от нас это сокровище?
– Сокровище – это, пожалуй, подходящее слово. Художница. Ее зовут Манэ, и имя это, словно кисть, сама судьба вручила ей. И хотя я не видел ни одной ее работы, меня не покидает предчувствие, что Манэ – истинный художник, – с уверенностью произнес я.
– Почему ты так решил? – с легкой усмешкой поинтересовалась Манэ.
– Не могу объяснить, но уверен, – уклончиво ответил я, не желая раскрывать тайну своей интуиции.
– Я сгораю от нетерпения увидеть твои работы, – с живостью обратилась Жанна к Манэ.
– Не сомневайтесь, вы их непременно увидите, – сдержанно ответила Манэ, сохраняя интригу.
Наше пребывание у Жанны оказалось недолгим. Выйдя на улицу, я почувствовал, как груз напряжения, незримо давивший в нагретом помещении, мгновенно спадает. Свежий воздух, ворвавшийся после духоты, стал настоящим спасением. Я жадно вдохнул полной грудью, словно заново родился.
И в этой новой атмосфере, когда тело расслабилось, а чувства обострились, меня внезапно накрыла волна голода. Не просто легкого желания перекусить, а мучительного, изматывающего чувства пустоты в желудке.
– Я голоден, как волк. Не желаешь ли разделить со мной трапезу? – спросил я, надеясь на ее согласие.
– Только если счет пополам, иначе обижусь, – протянула она и игриво подмигнула, лукаво улыбаясь.
– Оставь свои московские изыски, – мягко упрекнул я ее. – Это меня просто обижает. Ну что, идем?
– Идем, – легко согласилась она, и в ее голосе прозвучало предвкушение.
Дом художницы Жанны, словно маяк творческой богемы, возвышался на одной из самых оживленных улиц города. Здесь, в этом пульсирующем сердце гастрономической жизни, рестораны теснились бок о бок, будто яркие бусины на нитке праздника. Уже уставшие от суеты дня и предвкушая ужин, мы, не раздумывая, заглянули в первый попавшийся ресторанчик. И фортуна, казалось, благосклонно улыбнулась нам – среди гула голосов и звона посуды официант кивком пригласил нас к свободному столику на двоих. Это оказалось настоящее счастливое стечение обстоятельств, ведь столик располагался в уютном уголке у самого окна, напротив танцплощадки, недалеко от оркестра, будто приглашая насладиться атмосферой вечера. В воздухе витало ощущение легкости и непринужденного веселья.
Вечер, словно густая, бархатная портьера, опускался, окутывая пеленой прохлады, неся с собой обещание ужина и ускользающего дня, когда мы, в ожидании тихой радости, сделали заказ – бефстроганов, салат из простых овощей и бутылку полусухого шампанского, дабы искры света заиграли в этом вечере. Предвкушение ужина, этого маленького островка благополучия в океане будней, разливалось теплым, почти физически ощутимым волнением, и мы позволили себе неспешно оглядеться вокруг, погружаясь в атмосферу этого места, полного гомона голосов и звона посуды. За столом, просторным, словно палуба корабля, расположились туристы из Германии, и их голоса, приглушенные и мелодичные, звучали тихой симфонией, контрастируя с более громкими нотами, доносившимися из другого конца зала, где, составив столы в единое целое, развернулась компания, которую в народе, не мудрствуя лукаво, окрестили бы «крутыми парнями», и смех их, резкий, звенящий, как битое стекло, тосты, произносимые с избыточной громкостью, сама атмосфера непринужденного, почти разнузданного веселья, накрывала их стол волной, расплескиваясь на все вокруг. Но взгляд мой, привороженный, зацепился за одинокую фигуру, выделявшуюся на фоне общего оживления: в центре зала, там, где, по замыслу, должно было пульсировать сердце танца, кружился в своем собственном мире кудрявый мужчина, и он танцевал один, одержимый невидимым ритмом, словно музыка звучала лишь для него и не имела ничего общего с мелодиями, доносившимися от оркестра. Его пляска была странной, даже комичной, движения резкие, угловатые, неуклюжие, похожие скорее на неловкую утреннюю гимнастику, чем на грациозное скольжение по паркету, он выбрасывал руки, словно пытаясь поймать невидимую птицу, подпрыгивал, путался в собственных конечностях, но продолжал свое действо с неистовым упорством, и в этих нескладных па чувствовалась отчаянная потребность выплеснуть эмоции, возможно, копившиеся днями или даже годами, ибо в каждом резком движении проскальзывал порыв души, неуклюжая, но искренняя попытка выразить нечто важное, что слова передать бессильны. И вот, музыка затихла, последние аккорды растворились в воздухе, но его пляска не прервалась, словно заведенный механизм, он бросился к оркестру, стремительно перескакивая через пустые столы, и жестикулируя горячо, заказывал новую мелодию, и музыканты, удивленные и заинтригованные его пылом, кивали и вновь начинали играть, а он возвращался в центр зала, снова один, снова погружаясь в свой неповторимый, личный танец. Зрелище было необычным, даже причудливым. В нем таилась неподдельная искренность. В его неловких па читалась не попытка продемонстрировать мастерство, но скорее зов души, не понимание ритма, а интуитивное следование какому-то внутреннему импульсу, и хотя его танцы не отличались ни грацией, ни пластикой, в них пульсировала жизнь, страсть, та неуловимая энергия, что порой ценнее отточенной техники.
Мы переглянулись с Манэ, обменявшись легкими улыбками, ибо в этом странном танцоре было нечто трогательное и забавное одновременно, и в тот миг пришло понимание – пусть пляшет, пусть выражает себя так, как умеет, в конце концов, он не мешал никому, а его неуклюжая, но искренняя попытка слиться с музыкой была по-своему прекрасна, бог с ним, пусть танцует сколько душе угодно, лишь бы не мешал другим, и в этом заключалась вся суть вечера, полного разных людей, разных настроений, где каждый имел право на свое проявление в этом шумном и радостном ресторане, вечер продолжался, шампанское искрилось в бокалах, а кудрявый танцор продолжал свой неутомимый танец, словно символ неиссякаемой жизненной силы, бьющей ключом даже в самых неожиданных обличьях.
– Вы давно знакомы с Жанной? – поинтересовалась Манэ, отпивая глоток шампанского.
– Да, еще с тех времен, когда над ней нависла тень двести девятой статьи, – с легкой горечью в голосе ответил я. – «Тунеядство»...
– Что это за дикость? – удивилась она, приподняв брови.
– Преследовали всех, кто не желал трудиться «на благо социалистической родины» более четырех месяцев. Исключение делали лишь для матерей, занятых воспитанием малолетних детей.
– И чем же это грозило?
– В случае суда и признания вины – ссылка. От двух до пяти лет казенного дома, плюс конфискация имущества, как состояние, нажитое «нечестным путем».
– Цирк да и только, – промолвила она с негодованием. – А художественный труд за работу не считался?
– Увы, нет, поскольку Жанна не имела академического образования и не состояла в союзе художников.
– И как же удалось ее вызволить из этой переделки? – с тревогой спросила Манэ.
– Чудом, – я усмехнулся, вспоминая те дни. – Чистая удача. Один из коллекционеров, в чьей гостиной красовались полотна Жанны, оказался человеком, обремененным связями.
– Слава Богу, – Манэ выдохнула с облегчением, будто с плеч свалился груз.
Неожиданно быстро, словно угадав наше нетерпение, заказ был подан. Официант, порхая вокруг столика, сервировал приборы, расставил аппетитные блюда, с легким движением откупорил шампанское, разлил искрящийся напиток по бокалам и, пожелав нам приятного вечера с профессиональной учтивостью, исчез.
Едва мы успели насладиться первыми вкусами, как к нам подошел одиноко танцующий кудрявый мужчина.
– Я сегодня преисполнен радости! – воскликнул он, задыхаясь от избытка чувств. – Позвольте разделить с вами мою радость!
– Это каким образом? – сдержанно осведомился я.
– Пусть дама закажет любую песню, какую только пожелает! – махнул он рукой. – Музыкантам заплачу, деньги не вопрос!
– Благодарю, но у меня нет желания заказывать музыку, – вежливо, но твердо отказала Манэ. – Ресторанные мотивы не для моего настроения.
– Ответ вы услышали, – подтвердил я, бросив на назойливого незнакомца неодобрительный взгляд.
– Да, – пробормотал он и отступил, но лишь для того, чтобы, нарезав круг по танцполу, словно заведенный, и снова возник перед нами.
– Ну что вам стоит? – снова заговорил он, с мольбой в голосе. – Разделите мою радость, прошу вас! Любую песню, музыку… – он полез в карман, выудил пачку банкнот и потряс ею в воздухе. – Вот, видите, деньги – не проблема!
– Послушайте, – я постарался сохранить спокойствие, хотя раздражение уже начинало закипать. – Ваше счастье – это прекрасно, наслаждайтесь им. Но не за счет нарушения чужого личного пространства. Думаю, вы меня поняли.
– Конечно, понял, – пролепетал он и, наконец, отступил окончательно.
– Как думаешь, понял? – с сомнением спросил я Манэ.
– Навряд ли, – отозвалась она, качая головой.
И точно в подтверждение ее слов, кудрявый мужчина направился к столику, где восседала компания «крутых парней», и принялся донимать уже их, не менее настойчиво и бестактно.
Предчувствие змеей скользнуло по сердцу, еще не облекаясь в слова, но уже отравляя воздух тревожным шепотом. «Это плохо кончится», – слова сорвались с губ почти беззвучно, словно запоздалое предостережение самому себе, да и только. Но стоило им прозвучать, как воплощение зловещего пророчества ворвалось в благопристойную атмосферу ресторана грубым, неуправляемым ураганом. «Крутые парни» – ирония судьбы, не иначе – взметнулись со своих мест, как пружины, освобожденные от сдерживающего механизма. В их резком подъеме читалось нечто животное, первобытное, словно цивилизованная маска внезапно спала, обнажив темную, необузданную сущность. Стулья, еще мгновение назад чинно стоявшие вокруг столов, полетели назад, как щепки от удара топора, опрокидываясь с грохотом и треском. Скатерти, еще хранившие следы недавнего ужина, смялись и съехали, открывая блеск полированного дерева. Вся идиллия вечера, с его приглушенным светом свечей и утонченными звуками оркестра, рассыпалась в прах, осколками разлетаясь по залу. Они набросились на кудрявого с неистовой жестокостью, словно голодные волки, рвущие слабую добычу. Один из нападавших, с лицом, искаженным злобой, схватил со стола бутылку вина. Полную, тяжелую, она блеснула в свете ламп последним отблеском праздничного веселья, прежде чем стать орудием насилия. В кино такие сцены казались чем-то неестественным, преувеличенным, эффектным трюком для зрителя. Но реальность, как всегда, оказалась грубее и страшнее. Бутылка обрушилась на голову кудрявого с глухим ударом, который эхом раскатился по затихшему залу. И вопреки ожиданиям кинематографического эффекта, она не просто треснула – она разлетелась вдребезги, с треском и звоном, будто взрыв маленькой стеклянной бомбы. Тысячи осколков, острых, как лезвия бритвы, полетели во все стороны, осыпая ближайшие столики, застревая в скатертях, рикошетом отскакивая от стен. Одновременно с треском стекла из разбитой бутылки хлынула густая, рубиновая жидкость, мгновенно окрасившая волосы кудрявого в зловещий багряный цвет. Вино ручьями стекало по лицу, смешиваясь с кровью, которая, несомненно, уже проступила из-под раны. Кудрявый закачался, как подрубленное дерево, и медленно осел на пол, словно теряя опору в самой реальности. К счастью, инстинкт самосохранения сработал мгновенно. Мозг, не успев даже осознать происходящее, послал сигнал тревоги, и руки автоматически взметнулись к голове, пытаясь закрыть ее от новых ударов. И они последовали незамедлительно. Град ударов ногами обрушился на его тело, как каменный дождь. Каждый удар отдавался глухим стуком, разрывающим тишину зала. Они били безжалостно, с какой-то холодной, расчетливой жестокостью, словно не человека избивали, а мешок с песком, вымещая на нем всю свою накопившуюся злобу и агрессию. Наблюдать за этим зрелищем становилось невыносимо. Ком подкатил к горлу, дыхание сперло. В груди поднялась волна праведного гнева и отвращения. Нельзя было больше стоять в стороне, бессильным зрителем этой бессмысленной жестокости. В одно мгновение я вскочил с места, словно выброшенный катапультой. Кровь застучала в висках, сердце заколотилось как пойманная птица. «Эй вы!» – крик вырвался из груди неожиданно мощным, раскатистым голосом, который, казалось, вибрировал самим воздухом в зале. Звук был настолько неожиданным и резким, что не только группа громил замерла в своем неистовстве, словно по команде «стоп», но и оркестр, до этого момента еще пытавшийся держаться за остатки вечера, тут же прекратил играть, будто струны их инструментов оборвались одновременно. Воцарилась мертвая тишина, густая, звенящая, словно наполненная напряжением сжатой пружины. Все без исключения, от официантов, застывших с подносами в руках, до пар, еще недавно шептавшихся за соседними столиками, устремили на меня свои выжидательные взгляды. В этих взглядах читалось не только любопытство, но и какое-то болезненное любопытство, предвкушение чего-то необыкновенного, будто они ждали продолжения шоу, новой сцены в этом внезапно развернувшемся драматическом спектакле. В воздухе висело напряжение, как перед грозой, и все замерли в ожидании, не зная, что последует дальше.
– Что это вы творите? – мой голос, несмотря на внутреннее волнение, прозвучал достаточно громко и четко, прорезая царящий хаос. – Вы же как волки, стаей накинулись на одного! И с какой жестокостью, будто перед вами не человек, а… неживое существо!
Я сделал паузу, чтобы мой гнев, облеченный в слова, достиг их ожесточенных сердец. В их глазах мелькнуло что-то похожее на недоумение, словно они впервые задумались о своих действиях.
– Да, возможно, – продолжил я, понизив голос, но не теряя твердости, – его поступок и был ошибкой. Возможно, даже непростительной. Но разве это оправдывает ваше… варварство? Где же ваше мужское достоинство, о котором вы так любите говорить? Вы же не дикари из леса, и он не скотина, которую можно безнаказанно пинать!
Мой голос набирал силу, каждое слово звенело негодованием.
– В отличие от животных, мы наделены разумом! Интеллектом! Речью! Мы способны благодаря сложным, выверенным словам наносить удары гораздо более болезненные, чем грубая сила. Но что выбираете вы? Пинок ногой? Удар кулаком? Неужели это все, на что вы способны?
Я обвел взглядом зал, заметив краем глаза, как за соседними столиками замерли иностранцы, смешав недоумение и испуг в своих взглядах. Они, не понимая языка, тем не менее, прекрасно чувствовали накал страстей, видели эту дикую сцену.
– И что они подумают о нас? Что мы руководствуемся стадными инстинктами? Что мы до сих пор сидим на деревьях, и наши длинные хвосты все еще неотъемлемая часть нашего образа? Что нами движут одни лишь животные порывы, и мы вовсе не собираемся слезать с этих самых деревьев, предпочитая решать конфликты пинками, а не разумом и словом?
Я чувствовал, как с каждым моим словом, с каждым обличительным взглядом, в них все сильнее зрел нескрываемое желание ответить, открыть так называемый «второй фронт», направить свой гнев уже на меня. В воздухе повисло напряжение, готовое взорваться в любую секунду.
– Я один, – спокойно, но твердо произнес я, смотря прямо в глаза самому крупному из них, – можете напасть и на меня. Может быть, вам удастся и меня свалить, пополнить свою коллекцию поверженных. Но, если в вас хоть немного мужского достоинства, хоть капля чести осталось, позвольте мне выйти. Я всего лишь на пятнадцать минут, мне нужно… кое-что уладить. Я обязательно вернусь, и не один. Тогда… тогда посмотрим, кто кого.
Мои слова, казалось, оказали неожиданное действие. На лицах мужчин промелькнуло смятение. Они переглянулись, словно ища поддержки друг у друга. Наконец, тяжелый взгляд одного из них, того, что казался заводилой, остановился на мне.
– Никто никуда не пойдет, – спокойно, даже устало произнес он, и в его голосе уже не было прежней ярости. – Ты прав. Мы… немного погорячились. Извини.
Неожиданно, словно по мановению волшебной палочки, волна агрессии схлынула. Они, с некоторой неловкостью, позвали официантов и начали помогать им собирать перевернутые стулья, разбросанные вещи. В их движениях чувствовалась какая-то растерянность и… стыд? Собрав все обратно за стол, они снова уселись, словно ничего и не произошло, продолжая свое застолье в более приглушенной, подавленной манере. Кудрявого, бледного как полотно и дрожащего всем телом, официанты увели от греха подальше.
Вечер опускался на город, как тяжелый бархатный занавес, приглушая краски и звуки. Выходя из ресторана, где еще звучали приглушенные голоса и легкий звон посуды, официант, проводивший нас к двери, вдруг замедлил шаг, и его обычно отстраненное лицо, скользившее взглядом по лицам посетителей, оживилось каким-то странным, почти испуганным выражением. Он склонился ко мне, словно собираясь поведать нечто сокровенное, и его шепот прозвучал как предостережение, смешанное с невольным восхищением.
– Вы даже не представляете… – начал он приглушенно, голос его дрожал от внутреннего напряжения, – с каким огнем вы сейчас играли. – Он сделал паузу, оглядываясь по сторонам, будто боясь быть услышанным стенами. – Вы хоть понимаете, кто они? – В его глазах, обычно пустых и равнодушных, сейчас плясал какой-то лихорадочный огонек. Он смотрел на меня с непониманием, словно не мог поверить в мою беспечность.
Я пожал плечами, стараясь сохранить на лице невозмутимое выражение, хотя внутри, признаюсь, пробежала легкая тень тревоги. Что-то в тоне официанта, в его взволнованном взгляде заставило меня насторожиться. Но я не хотел показывать ни страха, ни любопытства.
– Нет, – ответил я. – А это имеет какое-то значение?
Официант усмехнулся, невесело и как-то обреченно. В его взгляде мелькнула тень понимания, видимо он разглядел за моей внешней бравадой нарочитую маску равнодушия, за которой, возможно, скрывалось нечто иное. Он покачал головой, сожалея о моей наивности или, наоборот, о моей дерзости.
– Смелый вы человек, – проговорил он, провожая нас взглядом, полным смешанных чувств. В его голосе звучало не только удивление, но и какая-то печаль, словно он предвидел для меня неприятности за проявленное «геройство». Он протянул руку, принимая чаевые, и его пальцы на мгновение коснулись моей ладони, как бы в благодарность, но это прикосновение было каким-то отстраненным, будто он хотел передать нечто большее, чем просто вежливость. – Молодец, ваша правда. Охрана… те струсили, как зайцы, и носа не высунули, – он презрительно скривился, – а вы… вы одним словом остановили эту… эту бойню, – одним словом! – повторил он с нажимом, пытаясь донести до меня всю значимость произошедшего, будто подчеркивая невероятность того, что простое слово могло остановить разгорающийся пожар насилия. В его голосе звучало не только восхищение, но и нескрываемый страх, словно он понимал, какие последствия могут наступить за нарушение неписаных правил этого города.
Мы вышли на улицу, где нас окутал нежный покров летнего вечера. Некоторое время тишина витала между нами, как незримый спутник, пока Манэ не вложила свою ладонь в мою, ее пальцы робко переплелись с моими. Она прильнула ко мне, и я почувствовал, как ее голова покоится на моем плече. В свете уличных фонарей я заметил, как влага блестит на ее ресницах.
– Что случилось, Манэ? – мой голос прозвучал с тревогой, нарушая вечернюю тишину.
– Я… я так боюсь за тебя, – прошептала она, ее голос дрожал, словно осенний лист на ветру. – Такие, как ты, долго не живут в этом мире, – с этими словами она прижалась ко мне еще крепче, ища защиты в моих объятиях.
– Перестань, – мягко сказал я, пытаясь успокоить ее. – Мы еще увидим, как рухнет эта империя зла и теней, хотя… кто знает, не окажемся ли мы тогда в объятиях еще более мрачного чудовища.
– Знаешь, – она вдруг улыбнулась сквозь слезы, ее улыбка была хрупкой, как первый луч солнца после бури, – мне кажется, будто мы знакомы целую вечность.
– Не только тебе, Манэ, – отозвался я, вторя ее чувствам.
– Целую вечность знакомы… и ни разу не поцеловались, – с легкой грустью констатировала она, опуская взгляд.
Я нежно поцеловал ее губы, ощущая прикосновение неземной красоты и вечности. Поцелуй был легким, как дыхание ветра, но в нем было обещание чего-то большего.
– Как-то неловко получилось, – пробормотала она, легкий румянец тронул ее щеки. – Словно я выпросила этот поцелуй.
– Выпрашивают, когда встречают сопротивление, Манэ, – я улыбнулся ей, – но ты видишь во мне хоть тень сопротивления?
– Я… я в смятении, – призналась она, ее голос был тише шепота. – Через неделю мне нужно уехать в Москву, а сердце противится этой поездке.
– Но ехать необходимо, Манэ. Безусловно, необходимо, – сказал я, хотя и тень сомнения мелькнула в моей душе.
– Да, я понимаю, что необходимо, и меня тревожит мысль, что я могу больше тебя не увидеть.
– Глупости, Манэ, – я постарался придать своему голосу уверенность. – Конечно, увидишь.
– Волей-неволей, долгое расставание оставляет свой отпечаток, распространяет холодность в чувствах, – продолжала она с грустью.
– Или, напротив, разжигает пламя еще сильнее, – возразил я.
– Прости, но я не могу не спросить, – она неожиданно сменила тему, ее глаза наполнились теперь другим, тревожным светом. – А если бы те парни тогда позволили тебе выйти… что было бы тогда?
– Ты полагаешь, я блефовал? – мой вопрос прозвучал с легкой иронией.
– Я ничего не полагаю, просто хочу понять… что произошло бы, если бы обстоятельства сложились иначе.
– История, как известно, не терпит сослагательного наклонения, – философски заметил я.
– Это не ответ, – настояла она, нахмурив брови.
– Учитывая реалии места, где нам довелось родиться, ответ, пожалуй, очевиден. После смерти отца улица стала для меня университетом жизни, где нужно было рассчитывать только на себя и отстаивать свое достоинство. Важно было не поддаться соблазну совершить непоправимое, и в то же время не прослыть робким юнцом в глазах сверстников, романтизирующих криминальный мир и видящих в тюрьме способ подняться по иерархии. Со временем, мои товарищи, оценив мой ум и стремления, стали оберегать меня от роковых ошибок. Многие из них сейчас за решеткой, но большинство на свободе, и они – моя надежная опора. Поверь, обидеть меня – дорогое удовольствие для многих, – в моем голосе прозвучали нотки твердости и уверенности.
– Все у тебя так переплетено, так сложно, – она вздохнула, слегка покачав головой.
– Это лишь первое впечатление, Манэ. На самом деле, все довольно просто и предсказуемо, если знать, куда смотреть, – я улыбнулся ей, понимая, что за этой простотой скрывается целый мир, понятный лишь посвященным.
Вечерний воздух дышал прохладой, окутывая город в полупрозрачную дымку сумерек. Мы шли неторопливо, стремясь продлить ускользающие мгновения, наши шаги звучали приглушенно на мостовой, вторя ритму бьющихся сердец. Дом Манэ располагался в самом сердце города, но спрятанный от его суеты, на одной из тех умиротворенных улочек, где время замедляло свой бег. Здесь, вдали от гула проспектов, царила тишина, нарушаемая лишь шепотом ветра в кронах старых деревьев и далеким перезвоном колоколов. Ее семья занимала этаж в величественном особняке, построенном в конце прошлого века. Он хранил отпечаток былого величия в своих сумрачных сводах и каменных кружевах фасадов. Манэ с легкой грустью рассказала, что после революции от родового гнезда осталась лишь эта скромная часть, как осколок разбитого зеркала, отражающий призраки прошлого. У подъезда я остановился, не решаясь отпустить ее. В тишине вечера наш прощальный поцелуй прозвучал нежно, словно прикосновение крыла бабочки. Она исчезла в полумраке подъезда, а я, оставшись один наедине с вечерней прохладой, направился к ближайшей остановке с робкой надеждой, что в этом сумраке позднего часа еще бродят усталые огни автобусов.
***
Продолжение: http://proza.ru/2025/10/05/1052
Свидетельство о публикации №225100401047