Критика рассказа Родные дети Татьяны Стригиной

«Родные дети» Татьяны Стригиной http://proza.ru/2023/10/22/1022

Перед нами текст, претендующий на жанр документально-художественного рассказа о блокадном Ленинграде. Замысел сам по себе сильный — тема вечная, священная, трагическая. Но именно такие темы требуют не жалости и не пафоса, а внутреннего достоинства и точности слова. Здесь же, увы, вместо художественной прозы мы имеем сценарий патетического этюда, где автор не доверяет читателю, не доверяет самому факту трагедии и, желая «пробить на слезу», всё время давит, разжёвывает и повторяет.

Первое, что бросается в глаза, — чрезмерный сентиментализм и штампованность выражений: «милые мои дети, родные кровинушки», «отдала бы всю себя», «наивно-доверчивые глаза». Эти обороты, может быть, уместны в дневнике или письме, но не в литературном тексте, особенно если он претендует на серьёзность. У Ахматовой, к которой автор обращается эпиграфом, трагедия звучит страшно именно потому, что сказано просто. Я процитирую Анну Ахматову:

Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землёй не дышится,
Боль сверлит висок,
Сквозь бомбёжку слышится
Детский голосок.

А в зарисовке всё переиграно, каждое слово тянет на себя одеяло, требуя внимания, будто кричит: «Посмотри, как я страдаю!»

Второе — избыточная описательность и отсутствие дыхания реальности. Слова вроде «опираясь руками о ветхую этажерку», «наспех вынимаю из них свои шерстяные носки», «беру с обшарпанной табуретки авоську» должны создавать ощущение быта, но они не работают, потому что механически расставлены — будто автор ставит галочки: «есть шкаф, есть табуретка, есть авоська — значит, эпоха». Не чувствуется запаха, холода, дрожи, звука шагов по пустому двору. Всё передано в стиле репортажа с заученным чувством, а не прожито.

Третье — голоса и интонации одинаковы. Радио, героиня, учителя, дети — все говорят одним языком автора. Нет различия возрастов, эмоциональных оттенков, индивидуальности речи. Это делает рассказ мёртвым: как бы ни кричали слова, в них нет живого дыхания.

Четвёртое — сюжетная слабость. Автор явно хочет, чтобы финал — сообщение о прибытии поезда — стало катарсисом. Но оно не работает, потому что не подготовлено внутренне. Мы не чувствуем, что героиня изменилась или прошла путь. Она плакала в начале и плачет в конце. Это не развитие, а замкнутый круг жалости к себе.

И наконец, главное — отсутствие авторской честности. В тексте ощущается желание написать «о святом», но без понимания, что святое требует молчания и меры. Настоящая боль не кричит, она дышит между строками. Здесь же она превращена в декорацию. Автор берёт тему блокады как готовый символ страдания и просто пользуется ей, не пытаясь войти в саму ткань человеческой души тех, кто действительно жил и умирал тогда. Это — литературный плакат, а не произведение.

И если уж говорить жёстко: этот рассказ не ранит, не заставляет задуматься, не заставляет замолчать. Он просто повторяет то, что мы слышали сотни раз. Это — не искусство, а эмоциональная реплика.

Чтобы текст зажил, нужно вычеркнуть 70% слов, убрать жалостливую риторику, оставить простоту — и найти одну, единственную живую деталь: звук дыхания ребёнка, холод ладоней, хлеб в руках. Тогда появится правда. А пока — это заготовка, в которой душа писателя спряталась за громкими словами, как героиня — за авоськой.

_______________________________________________________


Родные дети (отредактированное версия, наполненная также именами)

Радио вдруг ожило, зашипело, хрипло — и сквозь треск прорезался знакомый голос, сухой, официальный, без единой эмоции:
— Внимание! Внимание! Говорит Ленинград! Воздушная тревога! Немецко-фашистские полчища ведут обстрел северного сектора! Граждане! Немедленно покиньте жилые помещения! Всем — в бомбоубежища!
Нина Дмитриевна вздрогнула. Рука сама потянулась к виску, словно от этого звука заболела голова. Несколько секунд она сидела неподвижно, потом медленно встала. Комната была полутёмной, пахло холодной буржуйкой, сырым деревом и немного — мылом, оставшимся с прошлой недели. На стуле лежала рукавица мужа — с вытертой ладонью, пропахшая табаком и железом. Она взяла её, прижала к лицу, вдохнула, будто хотела вспомнить, каким был его голос.
— Опять... — шепнула она и посмотрела на потолок, будто оттуда должен был упасть ответ.
Пока складывала теплые вещи мужа и сына — носки, рубашки, свитер — радио уже перешло на сухое бормотание дежурного оператора. А в её голове звучал не этот голос, а другой — тихий, голос Алешеньки: "Мама, мы скоро вернёмся?"
Она кивнула в пустоту.

***

Нина Дмитриевна вышла на улицу. Воздух был густым, пах гарью и холодным металлом. Где-то вдали завывала сирена — сначала протяжно, потом с надрывом, словно не могла докричаться до тех, кто ещё спал. Двор был пуст. Только хлопали ставни, да качались от ветра тряпичные занавески в окнах — кто-то не успел закрыть.
Сбоку, у стены, стояла соседка — старуха с внуком. Мальчик держал в руках тряпичную куклу, глядел на небо.
— Смотри, — сказала старуха, — это не звёзды. Это огни.
Но мальчик не понял. Для него всё ещё было просто — звёзды, ночь, дом, бабушка. Война жила где-то за горизонтом, в радиоголосе.
Женщина прошла мимо них и шагнула на улицу. Где-то грохнуло — не гром, не взрыв, а глухое, в живот отдающее “ух”. Воздух дрогнул, посыпалась штукатурка. Люди, выскакивающие из подъездов, уже не кричали — только молча бежали к укрытиям, пригибаясь, будто от этого можно спастись.
Она свернула в подворотню, спустилась по скользким ступеням. В подвале было тесно, пахло керосином и сырыми валенками. На ящиках сидели люди — женщины, старики, дети. Кто-то молился, кто-то тихо плакал. Рядом мальчик лет десяти прижимал к груди котёнка. Котёнок дрожал, но не вырывался.
Черный репродуктор в углу снова ожил — тот же голос, всё такой же хриплый, но уже немного усталый:
— Отбой воздушной тревоги. Граждане, можно покинуть укрытия.
Люди не сразу двинулись. Словно не верили, что можно. Нина Дмитриевна  закрыла глаза. Ей хотелось не выходить. Пусть бы голос молчал, пусть бы всё остановилось. Но ребёнок рядом потянул её за рукав:
— Тётенька, а когда свет будет?
Она посмотрела на него — и впервые за долгое время улыбнулась.
— Скоро. Когда всё это закончится.
Она вышла наружу. Над городом стоял странный свет — серо-янтарный, как будто солнце устало и решило не подниматься. Вдали горел дом. Дым шёл ровно вверх, и в нём не было ни звука, ни крика. Только ветер, только пепел, только город, который всё ещё жил.
Она шла, и каждый шаг отзывался где-то глубоко — как будто сама земля тихо дышала под ногами, не сдаваясь.
И в том же духе….


___________________



А теперь я схематично покажу все действия главной героини, сюжет, композицию, из которой может вырасти хорошая повесть. Можно показать и пролог. С него родимого и начну. Вообще, я, как и Стивен Кинг, очень люблю прологи, а также, как Толстой или Булгаков — эпилог.
Предупреждаю, все представленное здесь — рабочая версия, которая будет постоянно видоизменяться, расширяться и углубляться.

Пролог. Тепло и Холод

Ленинград, весна 1941 года.
Солнце светило через занавески. Нина Дмитриевна стояла у окна. Лёша, ее восемнадцатилетний сын, смеялся во дворе, пытаясь починить старенький «Урал». Пётр Иванович, муж, крепкий и надёжный, стоял рядом с сыном и курил трубку, заволакивая густым дымом ясное утро. Его крепкая и надёжная рука лежала на плече сына.
— Смотри, Нина, — пробасил он жене. — Огонь в нашем Алеше. Добрый, но сильный. Будет человеком.
Нина Дмитриевна улыбнулась в ответ. Было тепло. Было мирно. Она верила в этот мир, в его законы, в порядок. Мир был прост и ясен: любить, воспитывать, учить. Её жизнь звучала тихой, семейной мелодией. Каждое движение, каждый смех — гармония.
И вдруг — взрыв. Первый день войны. Вокзал. Лёша рвётся в военкомат. Муж, затем сын — оба уходят. Нина Дмитриевна запечатывает личное горе, заменяя его твёрдой волей. Ветер врывается в комнату, колышет занавески, будто шепчет: «Теперь всё иначе».
Середина августа 1941 года. Ленинград сжимается в тисках войны. Слухи о прорывах, осадное положение, гул окрестностей — город дрожит.
И приходит казённый конверт на имя мужа. Бумага серая, как пепел, текст холодный: «Пал смертью храбрых». Она сжимает извещение, проглатывая удар. Тишина комнаты давит, но слёзы не приходят.
Середина сентября. Блокадное кольцо замкнулось. Приходит второе извещение — на Лёшу. Слова не называют его мёртвым: «Связь прервана. Числится не вышедшим из окружения». Страх, боль, неопределённость сжимают грудь. Право на слёзы отобрано. Право на надежду — под вопросом.
Комната темнеет. Тени удлиняются, пол скрипит под ногами. Ветер стучит в окно, принося запах холода и земли, разорванной войной. Конверты на столе — символы разрушенной жизни, каждое движение их — боль.
Она сжимает второе извещение. Руки дрожат. Слёзы не приходят. Её крест снят. Долг только начинается.
И в этой тишине, в этом холоде, среди теней, Нина Дмитриевна выбирает: дышать, бороться, жить. Против ветра, против смерти, против времени, которое сжимает город, как кулак. Против всего, что пыталось сломать её.
Она делает шаг. Ещё один. И ещё. Каждый — к действию, к долгу, к жизни, которую она обязана сохранить, несмотря ни на что.

Глава. Воздушная тревога

В темноте затрещал радиоприёмник. Сквозь помехи прорезался голос:
— Внимание! Внимание! Говорит Ленинград! Воздушная тревога! Немецко-фашистские войска ведут обстрел северного сектора! Всем немедленно покинуть жилые помещения! В бомбоубежища!
Комната замерла. Даже огонь лампы притих.
— Опять… гады… Когда же вы насытитесь нашей кровью? — шептала Нина Дмитриевна. Голод и холод вцепились в тело, как звери. Но внутри пробивался упрямый голос: «Нет. Я смогу. Я должна».
Она спешно собирает вещи — шерстяные носки, старые брюки мужа, рубахи сына — для тех, кто ещё жив. Каждая вещь, каждый свёрток — символ спасения. Ветер проникает сквозь окна, принося запах холода и земли, разорванной войной. И шаг за шагом Нина Дмитриевна идёт в ночь, сквозь ледяные улицы Ленинграда, как стальной человек, несущий свою миссию.

Глава. Дорога жизни

Две недели назад на перроне стоял холод и дым от паровоза. Нина прощалась с шестьюдесятью шестью детьми своего Детского дома.
— Мама Нина, вы с нами? — спрашивал Гриша, самый старший.
— Нет, — дрожащим голосом ответила она. — С вами будут тетя Света и дядя Коля. А мне нужно оставаться здесь.
Она смотрела на детей, на доверчивые глаза, понимая, что путь до Горького может стать их последним. И не имела права показывать страх. Она должна быть сталью.
Когда радио сообщило о безопасном прибытии детей, Нина опустилась на колени. Слёзы текли, но не от горя — от радости, от чудесного спасения, за которое она несла личную цену. Теперь её долг — продолжать борьбу, спасать оставшихся.

Глава. Битва за мыло

Нина Дмитриевна ведёт Надежду Николаевну пешком на Петроградскую фабрику за хозяйственным мылом. Суровая ночь, мороз пробирает до костей. Каждый шаг — маленькая победа над голодом, усталостью и страхом.
— Потерпи. Скоро придём. Нам его выдадут целым бруском. Большим, жёлтым, пахучим. — шептала Нина, поддерживая Надежду.
На фабрике им выдали брусок. Громоздкий, вонючий, тяжёлый — но дороже золота. В руках Нины Дмитриевны он стал символом её миссии: защиты детей, продолжения жизни, несокрушимой воли.


Глава. Возвращение

Ночь обрушилась на город тяжёлой чугунной плитой. Снег, перемешанный с золой, ложился на крыши и тротуары, хрустел под ногами, будто хрупкое стекло. Воздух был такой густой, что им можно было дышать лишь вполсилы — каждый вдох отдавался болью в груди. Надежда шла рядом, запинаясь. Её губы посинели, пальцы едва держали сумку.
— Держись, родная, — говорила Нина Дмитриевна. — Чуть-чуть осталось. Ещё квартал, и будет наш подвал. Там тихо. Там переждём.
Ветер подхватывал её слова и рвал на части, унося в темноту. Где-то вдалеке снова выла сирена. Люди, будто тени, метались между стен, пригибаясь, вжимаясь в подворотни. Нина сжала в руке брусок мыла. Он был тёплым — от её ладони. Как будто в нём действительно хранилась жизнь.
— Знаешь, Надя… ведь смешно, да? — прошептала она. — Раньше мыло — это просто мыло. А теперь... теперь целый мир на ладони.
Надежда не ответила. Она шла молча, только дыхание её становилось всё тяжелее. Когда добрались до двора, где стоял их дом, Надежда вдруг пошатнулась и опустилась на колени.
— Не могу... — прошептала она.
Нина присела рядом, обняла, подняла её лицо. Глаза Надежды были мутными, словно стекло, затянутое инеем.
— Потерпи. Потерпи, слышишь? Мы уже пришли. — Голос Нины звучал спокойно, но внутри всё оборвалось. Она знала этот взгляд — такой бывает у тех, кто уже смотрит туда, куда живым не нужно смотреть.
— Возьми... — Надежда с трудом разжала пальцы и протянула руку. На ладони лежал небольшой свёрток — её карточки на хлеб. — Детям... передай...
И она закрыла глаза.
Нина долго стояла, не двигаясь, чувствуя, как ветер выдувает из сердца всё тепло. Потом аккуратно взяла свёрток, положила поверх бруска мыла и пошла дальше — туда, где дети.

Глава. Родина-Мать

Наутро, когда над городом взошло бледное зимнее солнце, Нина Дмитриевна пришла в детский дом. В огромной комнате пахло керосином и чем-то сладковато-гнилым — так пахнет, когда долго топят сырые дрова. Дети спали, кто на полу, кто на старых койках. Смотрела на них, как на своих. Каждого знала по имени. Каждого — с рождения блокады.
— Родненькие, — шептала она, наклоняясь над самым младшим. — Держитесь. Ради вас живём. Ради вас свет зажигаем.
Она знала: сегодня надо идти за водой, потом достать немного крупы, потом обойти госпиталь — вдруг привезли раненых из Ладоги, там можно узнать хоть что-то о сыне. Жизнь сжалась до этих простых дел, до коротких фраз, до огрызков хлеба и крох надежды.
На стене висела карта Ленинграда. Красным карандашом были обведены районы, куда уже не ходили. А в углу стояла керосиновая лампа, тусклая, но упрямая — как она сама.
В тот день в городе снова объявили тревогу. И когда за окнами застонали снаряды, она прижала к себе самого младшего мальчика — Ванечку, с тонкой шеей и голубыми глазами, — и тихо сказала ему в ухо:
— Не бойся, малыш. Родина рядом.


Эпилог. Когда растаял лёд


Весна 1944-го пришла тихо. Без фанфар, без криков «ура». Просто однажды утром в городе стало пахнуть водой, сыростью и гарью одновременно. С крыш капала талая вода, а на Неве ломался лёд — не от солнца, а от гулкого треска, будто сама река хотела сбросить с себя память о страданиях.
Нина Дмитриевна стояла у окна детдома. На подоконнике лежала тонкая полоска света. Руки её дрожали — не от холода, а от того, что в пальцах она держала письмо. Настоящее, живое. С печатью и штампом военного госпиталя.
Письмо было коротким.
«Ваш сын, Алексей П. Смирнов, скончался от ран 2 января 1944 года. Перед смертью просил передать: «Мама, я живу, пока живёт Родина».»
Слова эти она перечитывала снова и снова. Не плакала. Слёзы давно выгорели. Но сердце билось неровно, будто искало в груди место, куда спрятаться от боли.
Она вышла во двор. Воздух был наполнен дымом, но впервые за много месяцев в небе не было сирены. На руках у неё спал Ванечка — тот самый мальчик, что во время обстрела зарывался в её пальто, как в спасительную землю. Теперь он называл её «мама Нина». И это слово заменяло всё: и мужа, и сына, и дом.
— Видишь, Ванюша, — сказала она, глядя на город, — теперь наш Ленинград жив. А значит, и мы живём.
Он сонно кивнул, уткнулся ей в шею.
— А папа тоже жив?
Она посмотрела на тонкий дым над домами, на разбитые стены, на весенний свет, пробивающийся сквозь копоть.
— Да, — тихо ответила. — Все, кто ушёл ради Родины, живут в нас.
Далеко, за Невой, раздавались раскаты — не взрывы, а салют. Первый за долгие три года. Люди выходили на улицы, держась друг за друга, словно боясь отпустить. Женщины плакали, но теперь — от облегчения.
И в этот миг Нина Дмитриевна поняла: «Родина-Мать» — это не символ. Это не бронзовая фигура на пьедестале. Это женщина, которая несёт в себе свет, даже когда мир погружается во мрак.
Она подняла голову к небу, где над дымом поднимались первые мирные звёзды, и прошептала:
— Слышишь, Лёша… Мы выстояли. Твой город выжил.
Ветер коснулся её лица, и ей показалось — сын улыбнулся где-то рядом.

Послесловие

История Нины Дмитриевны — не о войне. Война лишь фон, грубая декорация, на которой человеческое сердце проявляет себя до конца. Настоящая тема — это любовь, не знающая меры и границ. Любовь, которая не требует благодарности, не жаждет награды и не ищет покоя.
Когда рушатся дома и умирают города, только материнское сердце умеет удерживать небо. Не лозунгами, не героизмом, а простыми, каждодневными делами: достать воды, согреть ребёнка, поделить ломтик хлеба, дойти до фабрики за мылом. Каждая такая мелочь — спасённая жизнь, и каждая спасённая жизнь — спасённая Родина.
Родина — это не земля под ногами, не флаг и не гимн. Родина — это руки женщины, держащей ребёнка, когда вокруг рушится мир. Это взгляд, в котором есть свет, даже когда в небе больше нет солнца. Родина — это её молчаливое «потерпи», сказанное сквозь зубы, когда невозможно терпеть.
Нина Дмитриевна не вошла в учебники истории. Её имя не высечено в граните, но таких, как она, — тысячи. Именно они выстояли, когда казалось, что всё кончено. Они были настоящими Родинами-Матерями — живыми, уставшими, голодными, но непоколебимыми.
И пока на земле будет хоть одна женщина, способная любить сильнее, чем бояться, — Родина будет жить.


Рецензии