Когда закончится война. Глава 6
Док.
Мозг, отравленный чадом Майдана, отказывался верить. Картинка дробилась, как в дурном кино. Ванька, с его вечной ухмылкой, вдруг лишился затылка, и вместо него возник внезапный, алый веер. Он рухнул на бетон, как мешок с костями, беззвучно и окончательно.
Левый, не успевший даже вскрикнуть, получил свою пулю — аккуратно, в сердце, словно ему ставили печать. Упал плашмя, с глухим стуком.
Анфиса… Она стояла, окаменев, глядя на Ваньку. Снайпер, тот самый с термосом, будто спохватился, что оставил работу недоделанной. Повернулся, прицелился не спеша. Выстрел пришелся ей в висок. Она сложилась, как подкошенный цветок, безмолвно и грациозно.
Их трое. Лежали рядышком. Уже не герои, не спасители, не враги — просто мясо, остывающее на февральском ветру.
— Вы что творите?! — взревел я. Голос сорвался в старческий фальцет.
Это был не вопрос. Это был последний вопль разума, тонущего в бессмысленной бойне. Ответом мне стал короткий, колкий удар в грудь. Не больно. Точнее, боль пришла позже — тупая, разрывающая. Я глотнул ледяного воздуха, но в легкие будто насыпали раскаленных углей. Ноги подкосились. Я осел рядом с Ванькой, глядя в затянутое дымом небо.
Потом — рывок. Не вверх, а в сторону. Внутрь. Темнота сомкнулась, как вода над утопающим.
* * *
Сознание вернулось не сразу. Сперва — ощущение. Тягучей, тёплой жидкости, обволакивающей тело. Плотной, как сироп. Я висел в ней, невесомый, как эмбрион в утробе. Перед глазами — мутное стекло, за ним — белый, матовый потолок.
Мыслей не было. Только животное, до мозга костей, чувство покоя. Вечного, бесконечного покоя.
И тут на стекле возникло лицо.
Лицо Ваньки.
Но не того, что лежал на крыше с пробитым пулей черепом. А нашего Ваньки — циника, бойца, товарища. Лицо было живым, в синяках и ссадинах, но в глазах — та самая, знакомая до тошноты, ухмылка. Он смотрел на меня, узнавал.
Его рука что-то дернула, постучала по стеклу. Раздался шипящий звук, и стеклянная крыша поползла вверх. Жидкость хлынула вниз, обнажая тело — старое, своё, в синих венах и морщинах.
Он впился мне в плечи, его руки, сильные и цепкие, выдернули меня из капсулы, швырнули на металлический пол. Воздух обжёг легкие, как кислота. Я закашлялся, захлёбываясь, выплёвывая остатки той жижи. Из горла вырвалась та самая трубка, скользкая и противная.
Лежал, трясясь в кашлевых конвульсиях, и ошарашено оглядывался. Ряды капсул, как гробы. Провода, щёлкающие реле. И Ванька, стоящий надомной, с торчащим изо рта шнуром от какого-то аппарата.
— Ну что, старик, — его голос был хриплым, но узнаваемым. — Вдосталь наскакался на Майдане?
Сознание возвращалось обрывками, как сквозь густой, наркотический туман. Первым пришло ощущение холода. Липкого, металлического, исходящего от пола, к которому я прилип голой спиной. Потом — тяжесть. Собственного тела, старого, немощного, того самого, что должно было давно истлеть в тоннеле у «Минской». Не того, опьянённого «чаем», что скакал на Майдане, а настоящего. Скелета, обтянутого кожей.
Я попытался подняться на локтях. Мышцы дрожали мелкой, предательской дрожью. Глаза заволокло пеленой, но я заставил их сфокусироваться.
Я лежал в огромном зале. Царстве мёртвых, выстроенном по последнему слову техники. Ряды прозрачных саркофагов, похожих на гробы для массового захоронения, уходили в полумрак. Внутри них, в мутноватой жидкости, плавали люди. Голые, перемотанные белыми лентами и проводами, будто их готовили к бальзамированию или к отправке в космос. Их лица, подсвеченные мерцанием лампочек, корчились в немых гримасах ужаса, ярости, экстаза. Они проживали свои симуляции. Свои майданы.
От каждого саркофага тянулись жгуты проводов, сплетаясь в единый, пульсирующий кровоток, который сходился к центральному монолиту — огромному серверу, чья черная массивная громада была усыпана мириадами разноцветных огоньков. Они мигали в такт чьему-то дыханию, словно выкачивая из этих тел последние соки. Эмоциональный рудник. Фабрика грёз и кошмаров.
И тут движение слева. В соседнем саркофаге стекло уехало вверх, хлынула жидкость. Из неё, откашливаясь и давясь, поднялась фигура. Левый. Настоящий. Гигант, покрытый старыми шрамами и синяками. Он был так же гол, лишь в белой повязке на бёдрах, и его лицо было искажено не наигранной болью, а подлинным, животным ужасом пробуждения.
Он тут же, шатаясь, отбросил от себя какие-то провода и рванулся к следующему саркофагу. К Анфисе. Её лицо за стеклом было бледным и безжизненным. Левый что-то дернул, отстегнул, его мощные руки впились в её плечи, и он вытащил её, безвольную и мокрую, на холодный пол. Она рухнула, кашляя и сотрясаясь в конвульсиях.
Я пополз к ним. Мои старые кости скрипели, по телу бегали мурашки. Но я полз, потому что это было единственное, что имело смысл в этом новом, стерильном аду. Добраться до своих. Убедиться, что они настоящие.
Упырь.
Голый, мокрый и злой до потери пульса — вот моё нынешнее состояние. Только не подумай, что это про стыд или ещё какую хрень. Злость — она чистая, концентрированная, единственное, что не даёт мне снова рухнуть на этот ледяной, пробивающий до костей пол.
Очнулся я тут не как все, по щелчку. Меня, можно сказать, выбило. Один момент — тот усатый чёрт на крыше делает в моём черепе новую ненужную нихрена дырку. Следующий — я в этой жиже задыхаюсь, перед глазами мутное стекло, а в груди горит, будто я проглотил паяльную лампу.
Инстинкт. Только он. Ни мыслей, ни страха. Собрал все, что осталось от сил, в кулак. В один-единственный кулак. И со всей дури, с тем самым матом, что не вырвался тогда на крыше, долбанул по этому стеклу.
Боль — да, адская. Но она была настоящей. Живой. Не та цифровая херня, что нам впаривали. Стекло треснуло. Треснуло, сука! Я долбанул снова. И ещё. Кровь с костяшек текла розоватыми разводами в жидкости, а я орал, давился этой дрянью и бил, пока стекло не посыпалось осколками.
Вывалился наружу, как выпотрошенная рыба. Рванул с себя эти шланги, что торчали изо рта и жопы, брызги пошли. Кашлял, чуть лёгкие не вывернул.
И тут, ясное дело, подбегает один из «смотрителей зоопарка». В белом комбинезоне, маска на пол-лица, глаза круглые. Что-то лопочет на своем, на английском. Мол, немедленно вернитесь, всё такое.
Вернитесь. Ага, щас.
У меня даже мысли не было. Рука сама дёрнулась. Мой окровавленный кулак встретился с его аккуратно выбритой челюстью. Хруст, приятный такой, костяной. Он сложился, не издав ни звука.
С него и комбинезон снял. Натянул на мокрое тело — хоть какая-то защита от этого погребального холода. Теперь я был не просто хрен с горы, то есть из «Матрицы». Я был хрен в белом комбинезоне, со стволом, который снял с этого придурка. Не «Сайга», конечно, но лучше, чем голая жопа и кулаки.
И пошёл. Шаркаю по этому аду, смотрю в эти аквариумы. Лица чужие, искаженные. Ищу своих. Старика. Девку. Левого.
Мысли вихрем. Значит, смерть там — это выход отсюда. Значит, тот выстрел... он был билетом. Ирония, блин.
Где вы, черти? Где вы в этом кошмарном инкубаторе?
Левый.
Бывшая станция «Оболонь». Вернее, была когда-то её. Узнал я её по проступающим сквозь слои новой краски советским мозаикам, изображавшим нечто хлебобулочное и безмятежное. Теперь это был храм кошмара. Стерильные, ярко освещённые коридоры, пахнущие озоном и смертью. Наши шаги отдавались эхом по этому надгробному склепу.
Из-за угла показался техник. Белый комбинезон, планшет в руках, на лице — обычное служебное безразличие. Сердце ёкнуло. Информация. Источник. Надо его допросить!
Мысль не успела трансформироваться в возглас. Резкий, оглушительный хлопок. У Ваньки в руке дымился ствол. У техника на месте лица возникла алая дыра. Он рухнул, как подкошенный, планшет звякнул об пол.
— Левый, натягивай комбинезон, — Ванька ткнул стволом в труп. Его голос был ровным, будто он предложил переодеться из-за дождя. — Твой размер, вроде.
Я смотрел на кровь, растекающуюся по белому полиэстеру. На это… это месиво. Ещё несколько часов назад я убил человека лицом к лицу. Это было ужасно. Это было осознанно. А это… это было как раздавить таракана. Холодно. Без мысли. Просто устранение помехи.
Я бросил взгляд на Ваньку, мысленно спрашивая себя, в кого превратился этот лондонский мошенник из Авдеевки? Молча начал стаскивать комбинезон с ещё тёплого тела. Руки дрожали. От ярости? От отвращения? Или от того, что где-то в глубине я понимал его, Ванькину, правоту? Время для дискуссий кончилось у той стены с огнемётами.
Анфиса стояла, прикрытая лишь белыми лентами, впившимися в кожу. Она пыталась скрестить руки на груди, но это плохо помогало. Комбинезон был один, моего размера, бесполезно было отдавать его сестре. Стыд, злость и холод заставляли её дрожать мелкой дрожью. Её глаза, огромные на бледном лице, смотрели на Ваньку не с ужасом, а с каким-то новым, сложным пониманием. Он был монстром. Но монстром, который рубил узлы, когда все остальные лишь разглагольствовали.
Мы двинулись дальше, к двери с табличкой «Контроль». Ванька, не церемонясь, пнул её.
И мы застыли на пороге.
За стеклянной стеной, за которой на мониторах пульсировали кривые чьих-то страданий и восторгов, на широком столе, заваленном схемами и кофе, происходило своё действо. Двое. Мужчина, лет сорока пяти, с дорогой стрижкой и спортивной фигурой, и женщина, чуть моложе, с собранными в тугой пучок каштановыми волосами и холодной отточенностью движений. Они не просто целовались. Они сплетались в отчаянной, почти животной страсти, его белый халат был расстёгнут, её блузка сдвинута с плеча.
Они предавались этому с таким самозабвением, с такой наглой отрешённостью, будто за стеклом не корчились в агонии сотни людей, а шёл милый сериал. Абсолютное, законченное презрение палачей к своему скотному двору.
Ванька медленно поднял пистолет. Его лицо исказила не злоба, а нечто более страшное — ледяное, безразличное любопытство.
— Чего встали? — его голос прозвучал громко в гробовой тишине комнаты. — Мешаем?
Анфиса.
Они стояли у стола, подняв вверх руки. Мой взгляд упал на клочок бумаги, на котором находились обнажённые ягодицы женщины, когда мы ввалились в комнату. Я узнала контуры сразу. Это была карта Украины. И они… они занимались этим на ней. Словно моя страна была лишь ковриком для их утех.
Я не понимала ни слова из их быстрой, шипящей речи. Это был просто шум, фон к картине унижения. Но Ванька, стоявший над ними с лицом, высеченным из льда, нарушил их блаженство, начав задавать вопросы на английском языке.
Его голос прозвучал грубо, отсекая всякие сомнения в том, что это допрос.
Мужчина что-то пробормотал, бросая взгляд на пистолет в руке Левого. Мой брат перевел, его голос был напряженным проводником:
— Он говорит… Эдриан Кейн. ЦРУ.
Женщина, не двигаясь, добавила что-то высокомерное и короткое. Левый стиснул зубы.
— Шарлотта Росс. Тоже ЦРУ.
И тогда они начали свою песню. Эдриан заговорил быстрее, его тон стал заискивающим, сладким. Он размахивал руками, тыкал пальцами в мониторы, где пульсировали какие-то графики. Я смотрела на его губы, извергающие непонятные звуки, и чувствовала лишь растущую тошноту.
Левый переводил обрывки, и каждое слово было ложью, пахнущей серой:
— Говорит… это гуманитарный проект… помощь для граждан Украины… реабилитация травмы… посттравматического стрессового расстройства.
Ванька слушал, не двигаясь. Потом его рука с пистолетом медленно поднялась, и ствол уперся в висок Эдриана. Холодный металл прижался к его идеально выбритой коже. Весь пафос мгновенно испарился с его лица, сменившись животным страхом.
— Правду, — сказал Ванька по-английски. Всего одно слово, но я поняла его значение без перевода.
И тут заговорила Шарлотта. Её слова были прерывистыми, ядовитыми, она почти не смотрела на нас, её взгляд был обращен куда-то в пространство, как если бы она делала устный отчёт о неприятном инциденте. Левый начал переводить, и с каждым его словом что-то внутри меня умирало, обращаясь в пепел.
— Она говорит… вы — месторождение. Эмоциональный рудник.
Я смотрела на свои руки. Руки, которые только что перевязывали раны.
— Энергия… чистого фанатизма, отчаяния, ярости, надежды… — голос Левого становился всё тише, но от этого слова впивались в мозг острее, — это самый дорогой товар для их элиты.
«Товар». Наша боль. Наша вера.
— Им скучно, — переводил Левый, и его глаза были полны такой ненависти, что, казалось, сейчас выжгут все вокруг. — Их жизнь пресна. А ваш Майдан… это чистый, концентрированный адреналин для их вялых нервов.
Шарлотта замолчала, презрительно сжав губы. И последняя фраза, которую перевёл Левый, прозвучала как окончательный приговор, разрывающий последние связи с тем миром, что я знала:
— Вы — их наркотик.
И я поняла. Мы были не людьми. Мы были скотом. Особой породы, которого пасли и доили, выжимая из нас самые сильные, самые яркие эмоции, от восторга до ненависти, от любви до ужаса, чтобы потом, как изысканное вино, подавать их к столу сильных мира сего.
Левый.
— Это несправедливо! — вырвалось у меня, и голос прозвучал хрипло, чуждо. Я смотрел сквозь окно «комнаты контроля» на эти ряды капсул, на этих людей, которых использовали, как дойных коров. — Я обязан их разбудить. Мы не можем позволить этому продолжаться. Мы не можем оставить гнить здесь! Они же – люди!
Шарлотта что-то ядовито прошипела, но Эдриан, бледный и испуганный, молча кивнул и провел картой по сенсорной панели. Часть капсул издала шипящий звук, и стеклянные крыши саркофагов поползли вверх.
Я бросился к ближайшей, вытаскивая из мутной жидкости мужчину лет сорока. Он закашлялся, выплевывая трубку, его глаза, полные симуляционной ярости, метались в панике.
— Ты свободен! — крикнул я ему, тряся за плечи. — Это все ложь! Майдан, победа… это симуляция! Нас используют!
Он смотрел на меня, не понимая. Потом его взгляд упал на голое, дрожащее тело, на стерильный ужас этого зала, на Ваньку в окровавленном комбинезоне.
— Верните… верните меня обратно, — простонал он. — Там я герой… Там я борюсь… А здесь… здесь ничего нет.
Я оттолкнул его и рванулся к следующей капсуле. К женщине. Та же история. Она услышала правду — и заткнула уши.
— Не хочу! Не хочу этой правды! Там я молодая, там я красивая, там мы побеждаем!
К горлу подкатил ком. Я орал им, втолковывал, как сумасшедший проповедник на руинах:
— Вас обманывают! Ваши эмоции… они продают их как наркотик! Проснитесь!
Но они не хотели просыпаться. Они хотели своего «чая», своего сладкого дурмана. Они хотели скандировать лозунги и скакать, пока кто-то другой платил за это кровью.
Док, его голос дрожал от старости и бессилия, пытался вразумить их, говоря о сыне, навсегда потерянном в Германии, о внуках, говорящих на чужом языке. Они смотрели на него как на сумасшедшего старика. Они кричали, что ради того и вышли на Майдан, чтобы их дети и внуки имели право жить в свободной Европе.
Анфиса, срывающимся голосом, говорила о вере, которую запретили, о брате, которого у неё отняли, о доме, которого больше нет. Они требовали безвиза и ассоциации с Европой!
Ванька, не выдержав, рявкнул на одного особенно упертого:
— Моя семья живьём сгорела в Авдеевке! А дети с «Минской» жрут друг друга! И все потому, что такие идиоты, как вы, полезли свергать власть с битами и кастрюлями на голове, вместо того, чтобы подождать полтора года и тупо сходить на выборы и проголосовать.
В ответ — пустой, испуганный взгляд. Они не хотели знать. Не хотели принимать на себя ответственность. Им нравилось быть стадом ослов, бегущих за сладкой морковкой, подвешенной перед носом. Нравилось быть «героями» в удобной, нарисованной для них сказке, где не было ни расплаты, ни разрухи, ни страшной, бессмысленной смерти.
Я смотрел на эти испуганные, озлобленные лица, не желавшие правды, и чувствовал, как последние остатки веры в человека рушатся внутри. Мы пытались спасти их, а они обвиняли нас в том, что мы отняли у них их жалкий, виртуальный рай.
Ванька, наблюдая за этим цирком, сплюнул. Он повернулся ко мне, и в его глазах не было ни удивления, ни злости. Только привычная, усталая горечь.
— Ну что, коммунист? Убедился? Твои братья по классу предпочитают цепи и бутафорскую кровь. Настоящая свобода им не по карману.
Он был прав. И это было самое страшное.
Док.
Эта старая карга, запертая в своем аквариуме, выла так, будто её режут. А ведь по сути — так оно и было. Резали по живому, снимая с неё розовые очки, приросшие к коже.
— Верните нас обратно на Майдан! Там я — молода! Там я — популярна! Там я борюсь за справедливость!
Её крик был как визг тормозов перед катастрофой. Какая, к черту, справедливость? Справедливость — это когда за свои поступки отвечаешь. А эти… они хотели только прав без обязанностей. Как малые дети.
— А здесь что? Война? Я не хочу этой войны! Я не хочу отвечать за последствия скачек на Майдане, я хочу скакать и требовать у властей кружевные трусики и ЕС!
Я смотрел на это варево из испуганных, озлобленных лиц и чувствовал лишь одну усталую, старческую мысль: а может, они и правы? В своём роде. Смотреть в глаза такому… концу света, который они сами и устроили, — для этого нужна сила, которой у них нет. И не будет.
Я подошел к Левому. Он стоял, сжав кулаки, и смотрел на этих добровольных рабов с таким отвращением, будто видел не людей, а биомассу. Что, в общем-то, было близко к истине.
— Артём, — сказал я тихо. — Оставь их. Если человек идиот, то это надолго. На всю жизнь. Они не способны отвечать ни за свои поступки, ни за то, что своими криками и скачками похоронили свою же государственность. Зачем им бодрствовать? Сон для них — лучшее лекарство. Единственное.
Левый повернул ко мне лицо. В его глазах бушевала война. Война между идеалистом, верившим в народ, и тем, кто только что увидел этот народ в его самом жалком и неприкрытом виде. Война, которую он проигрывал.
Он молча кивнул. Капитуляция. Самая горькая в его жизни.
Эдриан, получив молчаливое согласие, тут же подскочил к панели, залопотал что-то, и «батарейки», как стадо послушных овец, потянулись обратно в свои саркофаги. С радостью. С облегчением. Они бежали от реальности, как от чумы.
Погрузив «стадо» в симуляцию, американец, уже оправившийся, сообщил нам вариант наших дальнейших действий. Мол, наверх, к солнцу, отсюда не выйти. Лифт открывают раз в неделю, когда привозят провизию, сменщиков и новые «батарейки». Он так и сказал: «батарейки». Открывают только сверху. Но есть ещё один путь — на юг, по тоннелю. До «Почайной». До ворот ЦУР.
Пока Левый и Анфиса переодевались в одежду из шкафов, я искал глазами Ваньку. Его белый комбинезон исчез в лабиринте стен бывшей станции «Оболонь». «За трофеями», — мрачно подумал я. Знал я его трофеи. Ничего хорошего это не сулило. Как не сулил ничего хорошего взгляд Упыря, каким он смотрел на возвращение «батареек» в симуляцию.
Но куда больше меня беспокоило другое. То самое ножевое ранение. В живот. Меня вроде бы подлатали, наложили шов. Но я чувствовал тупую, ноющую боль. Пахло воспалением. Гноем. Я попросил у Шарлотты антибиотики, Артём перевёл. Американка выдала мне целый пакет. Я взял его с собой – пригодится.
Анфиса.
Тишина в тоннеле была иной. Не живой, как на «Минской», где в каждом шорохе таилась угроза. Здесь она была мёртвой, гробовой. Лишь эхо наших шагов нарушало покой этого подземного царства, уходящего на юг, в неизвестность.
Мы оставили за спиной тот стерильный ад, этих добровольных пленников их собственных грёз. Набили рюкзаки американскими консервами, взяли воду. Эдриана и Шарлотту оставили связанных — пусть почувствуют, каково это, когда твою волю отнимают другие. По их словам, уже завтра откроется люк, и вниз спустятся сменщики. Потерпят, ничего страшного.
Артём шел впереди, его спина была напряжена, плечи подняты. Он не оглядывался, будто боялся, что одно лишь воспоминание о капсулах заставит его вернуться. Я понимала его. Во мне самой клокотала горечь — не столько к ним, сколько к той колоссальной, бессмысленной лжи, в которой мы все варились.
Но сейчас, глядя на мощный сноп света от американского фонаря, выхватывающий из тьмы ржавые рельсы и своды, я позволяла себе слабый росток надежды. «Почайна». ЦУР. Отец. Скоро я увижу его. Скоро всё это останется позади. Старый, добрый мир, пахнущий ладаном и воском, а не гарью и смертью.
И тут, как укол булавкой, — мысль о Ваньке. Его не было с нами. Пустота на том месте, где обычно маячила его угрюмая фигура, беспокоила сильнее, чем признаться себе в этом.
— Брат, — тихо окликнула я Левого, — а где… Ванька?
Артём не обернулся, только бросил через плечо:
— Упырь скоро догонит. Решил осмотреться.
«Осмотреться». Что могло означать это слово у Ивана? Я представила его одного в лабиринте той базы, с его холодным безумием в глазах, и мне стало не по себе. И в то же время… странное чувство облегчения, что он где-то рядом. Что он не бросил, что скоро нас догонит.
И будто в ответ на мою мысль, в черноте тоннеля позади нас, с севера, зародилась крошечная точка. Одинокий, упрямый огонек. Он приближался, покачиваясь в такт шагам, рос, превращаясь в знакомый контур.
Ванька.
Он шел своей пружинистой, усталой походкой, его белый комбинезон был теперь испачкан в каких-то тёмных подтеках. В руке он нёс не только свой фонарь, но и длинный, тяжёлый предмет, похожий на лом. Он не спешил, не кричал. Просто шел, как будто, так и было задумано — отстать, а потом догнать.
Мы остановились, подождали. Он поравнялся с нами, его глаза встретились с моими на секунду. В них не было ни объяснений, ни оправданий. Только всё та же усталая готовность ко всему. И почему-то именно это зрелище — его немое, грязное и вооруженное ломом возвращение — заставило меня почувствовать себя в большей безопасности, чем все американские фонари и обещания ЦУР вместе взятые.
Упырь.
Ребята ушли. Я ожидал от Левого большего. Какой из него к чертям собачьим коммунист? Где его хвалённая справедливость? В этой стерильной конторе остался только я, да эти двое красавчиков, прикрученных к батареям. Эдриан, мать его, и Шарлотта, мать её. Смотрели на меня глазами, полными такого дерьма, что аж тошнило. Они думали, я их резать буду. Мстить.
Идиоты!
Я подошел к главной панели. Экран светился, показывая схему. «Оболонь». Южные ворота, куда ушли свои. И северные. Те самые, из-за которых мы чуть не стали фаршем для Миколы и его упырей. А стали «батарейками» для американских толстосумов.
— Что, гнида, — тихо спросил я Эдриана по-русски, — много эмоций из меня выжали, пока я черепа «ментам» крушил в вашей симуляции?
Американец испуганно замычал. А ведь совсем рядом с ними жили десятки каннибалов, пожирающих друг друга, чтобы выжить.
Эти каннибалы… Дети. Те самые, за которых лили слезы по всем телекам. За которых судились, требовали, выпрашивали. А когда их вернули — что? Сделали из них людоедов. Заперли в тоннеле, как скот. И все эти «свидомые» патриоты в капсулах… они ведь наверняка знали, что и-за их скаканий будут страдать дети. Они слышали шепотки. Но им было похрен. Лишь бы их Майдан не трогали. Лишь бы скакать и орать про «зраду» и «перемогу».
И тут во мне что-то щёлкнуло. Не злость. Не месть. Хуже. Холодная, абсолютная ясность. Цинизм, который перегорел, выродился и стал чем-то другим. Чем-то страшным.
Они выбрали свой долбаный Майдан? Выбрали сладкую ложь? А отвечать за последствия — нет, это не для них? Ну что ж.
«Выбрали свой Майдан, суки? — мысленно сказал я, глядя на ряды капсул, где они опять наслаждались своим дерьмовым спектаклем. — А отвечать не хотите? Ну, значит, ваша «перемога» будет по-настоящему горькой. Получите и распишитесь!»
Мои пальцы заскользили по сенсорному экрану. Нашел систему безопасности. Огнеметы. Вырубил. Один щелчок.
Эдриан что-то завопил. Похрен!
Нашел механизм северных ворот. Дистанционное открытие. Второй щелчок.
Сначала — тишина. Потом из репродукторов донёсся далекий, нарастающий гул. Он быстро превратился в знакомый, животный рев. Рёв голодной орды. Каннибалы почуяли, что дверь в столовую открылась.
Шарлотта завизжала. Эдриан рванулся, но верёвки держали. Прочные, американские верёвки. Какого хрена ваши сенаторы выступали перед этими придурками на Майдане? Какого хрена Нулланд раздавала пирожки? Теперь отвечайте за поступки соотечественников, суки!
Они орали, умоляли, проклинали. Я повернулся и посмотрел им в глаза. Всего на секунду.
Потом третий щелчок. Дистанционная блокировка. Северные ворота с грохотом захлопнулись. С той стороны. Теперь они все — и каннибалы, и «батарейки» — заперты там вместе.
Я не стал дожидаться концерта. Развернулся и пошел. Быстро. В спину мне били их дикие вопли, крики ужаса из капсул, которые наконец-то прорвались сквозь симуляцию, чтобы встретить самую настоящую смерть. От самых настоящих монстров, которых они сами и породили.
Заблокировав южный ворота вручную, с внешней стороны, я бежал по тоннелю на юг, к своим. К Левому, Доку, Анфисе. Я бежал от воя и хруста, который оставался за спиной. И я знал одно: я перешёл черту. Из циника, который просто выживал, я превратился в того, кто вершит суд. В палача.
И этот поступок я унесу с собой в могилу. Никто. Никто не должен этого знать.
Продолжение читайте по ссылке http://proza.ru/2025/11/19/1987
Свидетельство о публикации №225111901899
