Когда закончится война. Глава 5

Настоятельно рекомендую читать книгу с самого начала по ссылке http://proza.ru/2025/11/13/122

    Воздух на Майдане был густой, как патока, и сварен из трёх составляющих: едкой щёлочи горящей резины, приторной надежды и кислого, до дрожи знакомого, перегара страха. Мужчина средних лет, слегка сутулый, но ещё крепкий, в очках. Его втиснуло в самую гущу, придавило к чужим спинам, заставило дышать этим варевом. На голове, словно шлем сумасшедшего рыцаря, гремела пустая кастрюля. Он не поверил, ощупал кастрюлю руками. Убедился, ахнул. Огляделся. Вокруг стояли такие же, как он люди с кастрюлями на головах.
    Впереди возвышалась сцена, залитая ослепительным светом, — алтарь этого нового безумия. На ней метался оратор, тощий, с перекошенным от крика лицом. Он держал микрофон, словно готовую к последнему броску кобру, и его голос, превращенный динамиками в металлический рёв, вбивал слова прямо в подкорку.
    — Наш президент-вор отказался подписать соглашение об ассоциации с Европой! — выл он, и слюна брызгала в микрофон и летела в толпу, замерзая на лету в ледяные шарики. — Це зрада!
    Толпа, как один организм, издала протяжный, трагический стон. Тысячи глоток прошил единый спазм отчаяния. Желто-синие полотнища взметнулись, укрывая якобы залитые слезами лица.
    И тут же, не переводя духа, оратор, будто сорвав с себя траурную маску, вновь впился в микрофон, и лицо его исказилось уже победной гримасой:
    — Но мы его заставим! Мы заставим его подписать! Перемога!
    Море людское тут же вскипело. Рыдания сменились диким ликованием. Те же самые люди, что секунду назад корчились от горя, теперь колотили друг друга по спинам, горланя что-то хриплое и торжествующее.
    Не успевал отзвучать этот вопль, как оратор, не давая толпе остыть, снова ввергал ее в пучину.
    — Сенатор из США! Наш брат, наш союзник! — голос его дрожал от несправедливости. — Его держат в аэропорту марионетки Банды! Не выпускают! Зрада!
    И снова — дружный, отрепетированный вой. Каждый чувствовал, как его собственная глотка непроизвольно сжимается, подчиняясь общему ритму.
    И снова, будто щелчок выключателя:
    — Наши люди уже там! Прорвались! Освобождают его! Скоро сенатор будет здесь, с нами! Перемога!
    Толпа взорвалась. Пляски стали яростнее, глаза у людей блестели уже не от слез, а от какого-то исступления. Мужчину качало на этой волне, как щепку. Он скакал, когда все скакали, под крик «Хто не скаче, той москаль!». Кастрюля гремела, очки сползали, а внутри булькала странная, липкая эйфория, знакомая по давним массовым мероприятиям, смешанная с едким, стыдливым осадком.
    Это был конвейер. Чудовищный эмоциональный конвейер, где «зраду» и «перемогу» штамповали с циклопической скоростью, не заботясь о смысле, нуждаясь лишь в чистой, бесперебойной энергии безумия, что поднималась от толпы густым, невидимым паром.
    Снова над площадью зазвучали слова оратора. Он изгибался, хватал себя за голову и выл в микрофон, и голос его, усиленный до немыслимой громкости, бил по ушам, как молотком.
    — Зрада! — выл он. — В аэропорту — самолеты из Москвы! Спецназ! Зараз нас усих порубают из пулеметов!
    Толпа ахнула — не так, как ахают при несчастном случае, а как ахают в театре, узнав, что героя отравили. Тысячи глоток дружно испустили трагический стон. Флаги взметнулись, чтобы укрыть полные горя лица. Желто-синее море колыхалось в судорогах показного горя.
    Не прошло и минуты, как оратор, отряхнувшись, как собака после купания, снова вцепился в микрофон.
    — Перемога! Наши побратимы в аэропорту их скрутили! Допрашивают! Перемога!
    И море тут же вскипело. Рыдания сменились плясками. Те же самые люди, что секунду назад заламывали руки, теперь колотили друг друга по спинам в припадке братания, горланя песни.
    Мужчину понесло этим приливом. Он чувствовал, как что-то в нем натягивается, как струна, вибрируя в унисон с общим гулом. Потом был новый виток: похищение лидера Автомайдана, отрезанное ухо, пытки. Толпа снова завыла, проживая чужую боль как свою. И тут же — освобождение, пришитое ухо, медицинское чудо! — и все снова плясали.
    Через некоторое время на сцену вскарабкался маленький лысый человечек в круглых очках, похожий на вспотевшего кролика из советского Винни-Пуха. Он запрыгал у микрофона, выкрикивая что-то на украинском. Фразы долбили, как гвозди: «Куля в лоб, так куля – в лоб! Банду – геть! Юле – волю!».
    Потом по толпе прокатился новый клич: «Хто не скаче, той москаль!»
    И он скакал. В груди булькал тот самый странный восторг, знакомый с детства по массовым зарядкам, смешанный с едкой стыдной неловкостью, как если бы тебя застали за рукоблудием.
    Потом его понесло к палаткам. Пахло бутербродами и чем-то, что с натяжкой можно было назвать пирожками. Веселые старушки с кастрюлями на головах, словно жрицы какого-то абсурдного культа, разливали чай. Он был терпкий, с химическим привкусом, бодрящий, как удар хлыста. После него снова хотелось скакать и кричать.
    Кто-то рядом раздавал доллары, цепи, биты. Молодежь хватала их с хищным азартом. И тут его взгляд упал на парня. Тощий, жилистый, лицо — сплошной шрам, будто его кто-то собрал из лоскутов. Парень ловко крутил в руках нунчаки, его движения были отточены и лишены всякого лишнего усилия.
    И эта картина — раздача оружия под бодрящий чай и песни — вдруг показалась до тошноты знакомой. Не из жизни, а из какого-то старого, дурного сна.
    — Что это? — хрипло спросил он, указывая на парня.
    — Восьмая сотня обороны Майдана, — бодро ответил сосед. — Готовятся к атаке «Беркута».
    Парень повернулся. Их взгляды встретились. Сквозь запотевшие стёкла очков, сквозь дым костров, сквозь этот общий морок, Док вгляделся в это изрезанное лицо. И его собственные губы, будто помимо воли, беззвучно сложились в одно-единственное слово, вырвавшееся шепотом, полным не веры, а узнавания:
    — Ванька?.. Ты?..
    Мир вокруг, такой яркий и до тошноты реальный, на секунду дрогнул и пошел трещинами, как плохая декорация.

*    *    *

    Воздух на Грушевского был иной — не патока, а едкий, колючий бульон из промозглого февральского холода, щёлочной гари от покрышек и густого, животного запаха страха, что исходил уже по обе стороны баррикад. Он висел неподвижно, этим страхом, не уносясь вверх, а прижимаясь к обледеневшему асфальту.
    За стеной из щитов, облепленных наледью, стояли они. Лейтенант, высокий, широкоплечий, чувствовал, как холод пробивается сквозь толстую зимнюю форму, добираясь до самого нутра. Он смотрел сквозь прозрачное забрало шлема. В свете костров и факелов, за полосой ничейной земли, копошилась жизнь. Девчонки, похожие на студенток, с сосредоточенными лицами разливали по бутылкам какую-то бензиновую бурду. Парни, совсем пацаны, получали из рук веселых старичков биты, арматуру, самодельные дубинки. Это была тихая, методичная подготовка к забою.
    — Лейтенант… — хриплый шёпот справа. Молодой сержант, с лицом, почерневшим от усталости и копоти. — Нас кинули? Мы тут все погибнем?
    Лейтенант повернулся к нему. Видел в его глазах не страх даже, а недоумение, как у ребёнка, которого зачем-то бросили в клетку к голодным зверям.
    — Ничего, — сказал лейтенант, и его собственный голос прозвучал глухо и фальшиво. — Помощь идёт. Сейчас подкрепление. Держись.
    Он видел, как сержант кивнул, стараясь поверить, и отвернулся, чтобы скрыть дрожь в руках. Помощь не шла. Где сейчас его президент, который был гарантом той Конституции, которую они клялись защищать? Этого никто не знал. Они прикрывали своими телами правительственный квартал. Он был тут не ради приказа, а ради защиты Родины.
    Лейтенант, видя, как в сотне метров от них, у тёплых «ауди» с затемнёнными стеклами, суетятся штабные, отошёл от строя, пробираясь по утоптанному снегу к одной из таких машин. Постучал в стекло. Оно опустилось, и оттуда, вместе со струёй тёплого, спёртого воздуха, пахнувшего кофе и дорогим табаком, на него глянуло сытое, благообразное лицо полковника.
    — Товарищ полковник, — начал лейтенант, сдерживаясь. — Раздай автоматы. Иначе не удержим. Они сейчас пойдут. У них зажигательная смесь!
    — Нельзя, — полковник брезгливо сморщился. — Приказ был сверху. Не стрелять. А то ВВС скажет, что мы палачи. Кровопийцы. Как потом в Париж с такой репутацией поедем?
    — Так дай мне одному! — голос лейтенанта сорвался. — Я выйду, стрельну в воздух, над ихними кастрюлями! Они же трусы! Разбегутся, как стая павианов!
    — Приказ — не стрелять! — отрезал майор, и в его глазах не было ни страха, ни сомнений, лишь плоская, казённая уверенность.
    — Командир! — лейтенант упёрся руками в рамку двери. — Закон о милиции! Мы обязаны применить огнестрел: угроза жизни сотруднику! Они нас живьём жечь будут!
    — Какой закон, лейтенант? — майор устало вздохнул, как взрослый, объясняющий ребёнку азы арифметики. — Забыл, что ты подчиняешься приказу? А приказ — не стрелять.
    — Командир, если милиция не исполняет законы, государство сгинет в пекле войны...
    Полковник бросил гневный взгляд на подчинённого. Лейтенант отступил от машины. Стекло поползло вверх, отсекая его от тепла и разума. Он стоял, глядя, как его отражение в тёмном стекле расплывается и исчезает. «Если милиция не исполняет законы, государство сгинет в пекле…» — мысль пульсировала под шлемом.
    Он вернулся к своим. Молча, с лицом, на котором не осталось ничего, кроме усталой решимости, стал раздавать дубинки. Резиновые, беспомощные палки против бутылок с горючей смесью и заточенной арматуры.
    — Вперёд! — крикнул он, и его голос прозвучал как скрежет по металлу. — Отбирайте бутылки! Смеси!
    Он первым шагнул из-за щитов, на эту полосу смерти. Его большая фигура была идеальной мишенью. За ним, с короткими, хриплыми криками, двинулись остальные.
    И началось. Не бой, не штурм — хаотичная, дикая свалка. Визг, крики, хруст, чавкающие удары по живому. Лейтенант отбивал дубинкой летящую в сержанта бутылку, она разбилась у его ног, бензиновая волна опалила брюки. Он видел перекошенные лица, безумие в глазах тех, кто ещё час назад изображал «мирных протестующих».
    Он не увидел кирпича. Тяжёлый, красно-коричневый, он прилетел откуда-то сбоку, из толпы, с размаху, с расчётом. Глухой, костяной щелчок. Яркая, ослепительная вспышка в голове. И тут же — густая, бархатная, беззвучная тьма.
    Он не упал сразу. Его тело, огромное и внезапно ставшее неуправляемым, качнулось, замерло на секунду, а потом медленно, как подкошенное дерево, осело на грязный, растоптанный снег. Последнее, что он почувствовал, — холодную влагу на щеке и далёкий, как сквозь вату, победный рёв. А ещё, что его куда-то тащат.

*    *    *

    Палатка была островком относительного порядка в этом жёлто-синем хаосе. Стоял густой, терпкий запах йода, перекиси и чего-то ещё, химического и сладковатого — возможно, самого страха, что впитывался в брезент. Она поправляла разложенные на столе инструменты. Не хирургические — информационные. Щупы, зажимы, провода с электродами, шприцы с прозрачными жидкостями, чье действие она знала досконально. Она была специалистом по боли. Её скальпелем был страх, её анестезией — отчаяние. Её задачей было вскрывать не тела, а волю, добывая из человеческого нутра нужные заказчику сведения.
    Дверь палатки распахнулась, впустив вихрь морозного воздуха, воя толпы и чадного духа костров. Двое втащили внутрь грузное, безвольное тело в рваной милицейской шинели. Бросили на походную койку.
    — Всем выйти вон! — её голос прозвучал резко, металлически, отработанным движением включив «режим». — Я буду работать!
    Помощники, парни с горящими от «чая» глазами, послушно вышли. Но двое — тощий брюнет в строительной каске, чьё бледное лицо было покрыто сеткой узких шрамов, и пожилой мужчина в очках и дурацкой кастрюле на голове — задержались.
    Она уже повернулась к своему «подопытному», к этому «менту», «псу режима», мысленно подбирая подход, оценивая его крепость. Сначала связать, затем привести в чувство, а после… После будет интересно. Но странный старик преградил ей путь. Его глаза за стёклами очков были не безумными, а ясными и острыми.
    — Анфиса, — тихо, но властно сказал он. — Взгляни на него. Смотри на его лицо!
    Он стащил шлем с «мента». Она брезгливо скользнула взглядом по грязному, окровавленному лицу. Бессознательное, обезличенное мясо. И вдруг… что-то дрогнуло. Линия подбородка. Разрез глаз. Что-то до боли знакомое, прорвавшееся сквозь синяки и ссадины.
    — Это же твой брат, — старик сделал ударение на каждом слове. — Артём.
    Мир не поплыл. Он рухнул. С грохотом, с треском, словно падали стены. Её профессиональная маска, этот ледяной панцирь, которым она так гордилась, рассыпалась в прах за одно мгновение. Перед ней был не «объект», не «мусор». Это был Артём. Её старший брат, который когда-то, в другой жизни, качал ее на коленях и смешил до слез. Который нашёл её спустя годы, на протяжении лет, когда они с отцом считали его мёртвым.
    Инструмент выпал из её ослабевших пальцев, звякнув о пол. Она отшатнулась, ударившись спиной о стол, и он затрещал, грозя опрокинуться. Из глаз, предательски, хлынули слезы — не тихие и горькие, а истерические, душащие. Она задохнулась в рыданиях, в этом внезапном, сокрушительном провале в прошлое, в память, в ту самую человечность, которую она здесь, в этой палатке, методично вытравливала из себя.
    Собрав волю в кулак, она, не говоря ни слова, достала нашатырь, и поднесла его к лицу Артёма.

    Упырь.

    Холодный пот стекал по спине. В носу стоял дух бензина, пота и этого долбанного «чая», от которого зубы сводило. А в голове — каша. Горячая, густая каша из двух жизней.
    Смотрел я на эту троицу — Дока в его дурацкой кастрюле вместо фетровой шляпы, Левого, который трясся как осиновый лист, лёжа на полу палатки, и Анфису, что только что собиралась разрезать «мусора» на части, и сразу же рыдала над братом. И думал: вот же поворот. Если б старик тогда у раздачи дубинок не окликнул меня — так бы я здесь и застрял навсегда, и лупил бы «ментов» за идею. А идея-то оказалась дерьмовой, подсказанной свыше каким-то долбанным программистом.
    Едва Левый, захрипев, очнулся, он смотрел на свои руки так, будто впервые увидел, что на них нет крови. А кровь-то была. Да ещё сколько! Мы с Доком его еле-еле обезвредили и скрутили на Грушевского. И Док, молодец, сразу и Анфиску нашёл у палатки, и Левого под «мусорским» шлемом узнал.
    — Что это? — хрипит Левый. — Где мы? Как это... возможно?
    Док, наш местный мудрец, очки протирает, пытаясь собрать мысли в кучу.
    — С возвращением памяти, Артём Андреевич! Как это возможно, попробуем разобраться. Я на Майдане-то никогда не был. Я в те дни в Польшу по обмену опыта ездил. Давайте уже, говорите, кто что помнит последнее? По-настоящему последнее?
    Анфиса, все еще дрожа, выдавила:
    — Тоннель... Мы бежали. От тех... от Миколы. Док, ты был ранен.
    Ну, а я что? Я помнил все. Как будто вчера было. Андрюха мёртв. Белый Тигр мёртв. Тарас, которого порезали как свинью. Эта стена в тоннеле. И тот последний выстрел «Вепря», что мне вручил Левый, когда закинул Дока на плечо. Эта воющая масса. Помнил я и огнемёты, этот запах жареной человечины... И она. Анфиса. Падала, гасла, как свеча. И я её поймал.
    — Анфиса, я помню, как ты упала там, в свете огнемётов, а я тебя успел поймать, — сказал я, и имя это вышло само собой, без привычной мне ругани, даже с какой-то дурацкой теплотой.
    Она вздрогнула и посмотрела на меня. Не так, как раньше — с опаской или брезгливостью. А как на своего. В этой дурной палатке, среди этого цирка, это выглядело дико.
    Но лучше всех память оказалась у Левого.
    — После огнеметов, — начал он, и голос его был ровным, безжизненным, будто он доклад читал. — Они откатились. К «Минской». Ворота открылись. И вышли оттуда... фигуры. В белом. Скафандры, комбинезоны... маски. Не знаю… Я пытался встать... а потом... потом просто повалился. В глазах потемнело. Как будто газ. Усыпляющий.
    Он посмотрел на нас, и в его взгляде читалась одна и та же мысль, что и у меня.
    Значит, всё так и было. Настоящий ад был там, в тоннеле. А этот... этот Майдан — просто красивая картинка для лохов. Аттракцион какой-то. И мы сидим здесь, выдернутые из одного кошмара и брошенные в другой, придуманный.
    — Это всё вокруг ненастоящее? — спросила Анфиса. — Как в фильме…
    — «Матрица»! — воскликнул я.
    — «Тринадцатый этаж» мне больше нравился, — возразил Док. — Ну, да не стоит. Если мы оказались в симуляции, нам нужно из неё выйти.
    — Разумно, Степаныч! — пробасил Левый. — Но как это сделать? Может, просто умереть?
    — В «Матрице», если тебя убивали в симуляции, ты вроде умирал и в реальности, — вставил я.
    — В «Тринадцатом этаже» тоже, ¬— кивнул Док. — Возможно, что здесь есть какой-то квест, который мы должны выполнить, чтобы выйти из этого симулякра.
    Мы замолчали. За стенами палатки выла толпа. Иногда доносился визг очередного оратора.
    Сидим мы в этой вонючей палатке, а в голове — одна и та же заезженная пластинка: как отсюда вывалиться? Левый, бледный как смерть, вдруг начинает нести околесицу про снайперов. Мол, исторически Майдан победил потому, что с крыши «Украины» стреляли по всем подряд. И по своим, и по нашим. Чтобы народ возненавидел Януковича окончательно.
    — Может, нам туда надо? — говорит он, и глаза у него горят этим знакомым фанатичным блеском. — На крышу отеля «Украина»! Узнать, кто они. Обезвредить. Остановить бойню.
    Док, ясное дело, хмыкает и бормочет что-то про «разумный риск». Разумный. В виртуальном мире, где всё такое настоящее, что реальный мир кажется бредом.
    Гляжу я на них и понимаю — других идей всё равно нет. Сидеть тут — значит сгнить в этой симуляционной палатке, став зомби для развлечения каких-то подонков.
    — Ладно, — рычу я. — Сыграем в этот квест. Левый, извини, брат, но мне придётся тебя связать.
    Беру веревку, что валялась в углу, и начинаю крутить руки Левому. Тот ухмыляется, мол, попробуй свяжи меня, если я буду возражать. Я бы и пробовать не стал.
    Вываливаемся из палатки. Сразу натыкаемся на пару охранников с дубьем.
    — Куда вы этого тащите? — один из них лезет ко мне, тычет пальцем в связанного Левого.
    Анфиса тут же вступает. Голос у нее — сталь. Тот самый, которым она командует в палатке боли. Я вздрагиваю от неожиданности.
    — Был приказ от старшего! — отрезает она, даже не глядя на них. — Пленного — в «Украину»! На допрос! Не мешайте!
    И что вы думаете? Сработало. Эти выкормыши с кастрюлями на головах расступились. Авторитет, блин. Даже в вымышленном мире он работает.
    Идём по этому аду. Крики, песни, дым. Док ковыляет рядом, кастрюля на нем позванивает. Снял бы давно, да не может – будет выделяться из толпы. Анфиса — прямая как струна. А я толкаю Левого перед собой. Толкаю, может, сильнее, чем нужно, но зато все верят, что я конвоирую пленного.
    Отель «Украина» возвышается на фоне неба, как чёрный утёс. Вход охраняется, но опять — властный тон Анфисы и вид «пленного мента» творят чудеса. Проходим. Лифт. Лестница, где я распускаю верёвку на запястьях Левого. Крыша. Вываливаемся на неё всем скопом. Без подготовки. А зря!
    Холодный ветер бьёт в лицо, сбивая духоту Майдана. И тут я их вижу. Несколько фигур в тёмном. Одна — с длинным стволом, прислонила его к парапету, прицеливается. Другая что-то пьёт из термоса. Они не похожи на фанатиков. Скорее, на рабочих, выполняющих грязную работу.
    Инстинкт сжал мне глотку. Что-то не так. Они слишком спокойны.
    — Стойте, суки! — кричу я, поднимая дубинку. Не знаю даже, зачем. От бессилия.
    Один из них, тот, что с термосом, оборачивается. Не спеша. Лица не разглядеть во мгле. Он смотрит на нас секунду, будто оценивая брак в работе. Потом его рука так же неспешно опускается к кобуре.
    Я не успеваю даже рта открыть. Ослепительная вспышка. Не грохот, а короткий, сухой хлопок.
    Что-то горячее и невыносимо твёрдое входит мне в лоб. Не больно. Просто мир вдруг резко дёргается, перекашивается. Я вижу асфальт крыши, стремительно несущийся мне навстречу. Успеваю подумать, что все это — и тоннель, и огнемёты, и Майдан — было чертовски реалистично.
    А потом — абсолютная, беспросветная тишина. И ни капли боли.

Продолжение читайте по ссылке: http://proza.ru/2025/11/19/1899


Рецензии