Пропажа
— Мам, у них скидка на рейнджеров. На тех самых. Которые по телевизору. Где они прыгают и разрывают плохих на цветные искры.
А потом хлопнул в ладоши. Бдыщ. Резкий, сухой, как выстрел. Ещё раз. Бдыщ. И ещё. Звук ударял прямо по нервам, рвал пространство, оставлял дрожь в воздухе. Я слышала его во всём теле.
Эти рейнджеры маячили из всех новостей, из всех баннеров, с каждой плазмы в автобусах и поликлиниках. Они висели как фотографии пропавших детей, как предупреждение, которое невозможно игнорировать. Они смотрели на меня, и я понимала: они знают.
Кто вообще придумал показывать детям рекламу каждые шесть минут? Ответ приходит сам собой. Те, кто этими детьми потом и занимается. Те, кто продаёт их на органы, в секс-рабство, на всё то, о чём вслух не говорят. Те, кто знает цену каждой почки, каждой косточки, каждого испуганного взгляда. Те, кто знает, куда потянутся маленькие руки, и кто приготовил всё, чтобы они потянулись именно туда, куда нужно.
Мы входим в магазин. Двери шипят и захлопываются за нами. Бдыщ. Пасть чудовища. Проглотило. Сын держит меня за руку слишком легко, будто не понимает, что вокруг — не люди, а витрины с ногами. Они ходят, улыбаются, смотрят, оценивают, выбирают. Решают, кому сегодня повезёт остаться живым.
Я вижу это во всём: в расположении полок, в цвете ламп, в узорах плитки, в том, как кассиры отводят глаза. Каждый отдел сладостей, каждая арка, каждый лабиринт проходов — всё рассчитано для них. Для людей с чёрного рынка.
Я замечаю их в толпе, между тележками, в очередях, в пустых взглядах кассиров. Они тихие. Почти незаметные. Но они здесь. Всегда рядом.
Сын тянет меня дальше, к полке с игрушками. Коробки сверкают, улыбаются пластиковыми лицами, обещают «геройство», «дружбу», «радость». А я смотрю на них и понимаю только одно: мы уже внутри. Внутри пасти. И что бы я ни делала, обратной дороги нет.
Люди вокруг становятся фоном. Их лица размыты, как кадры на старых видеокассетах, где всё дрожит и смещается. Я вижу только руки — слишком длинные, неестественно гибкие, плечи, что наклоняются к детям, глаза, что сверкают за витринами, блестят и оценивают.
Я сжимаю руку сына сильнее, и он вздрагивает. Он ещё не знает, что знаю я. Знаю, что за каждым светлым ценником, за каждой яркой коробкой притаилось что-то, что наблюдает, считает, планирует. Они здесь. Они повсюду. И я не могу уйти от них, пока не выведу ребёнка в безопасное место, туда, где ни один человек с чёрного рынка не узнает о нём, куда их глаза не смогут заглянуть.
И вот — громкоговоритель. Голос с хрипом, как будто вырвался из самой вентиляции, изнутри стен, прямо под потолком, где пауки плетут свои сети, где камеры следят за каждым движением, за каждой мыслью.
«Внимание! Мальчик по имени Даниил, шесть лет, просьба подойти на кассу №3. Мальчик в синих джинсах и красной футболке. Ещё раз, Даниил, шесть лет, подойдите на кассу №3».
Каждое слово шепчет прямо мне в ухо. Как будто знает, что я здесь. Что я тоже мать. Что я тоже могу потерять.
Сын тянет меня вперёд. Каждое его движение похоже на рывок невидимой руки. Не его руки. А той, что уже нависла над ним, что скользит за нами по полу, что притаилась за углом, ждёт. Ждёт, когда мы расслабимся, когда я ослаблю хватку. Ждёт момента, чтобы сделать шаг, пока мы думаем, что безопасны.
И воздух вокруг начинает сжиматься. Лестничные светильники мерцают, как будто сам свет пытается меня предупредить. Полы скрипят, и каждый скрип — это сигнал, трещина, трепет, будто сам магазин дышит и наблюдает за нами. Я слышу дыхание сына в своей ладони, слышу своё собственное. Кажется, сердце стучит громче, чем музыка из колонок, громче, чем объявление о пропавшем ребёнке, об очередной жертве, фотографию которой мы скоро увидим на коробке из под молока.
Всё ускоряется. Время растягивается и сжимается одновременно. Витрины становятся стенами, люди — монстрами из отражений. И я понимаю, что мы идём в лабиринт, где каждая яркая вывеска — ловушка, каждая скидка — приманка. И если я ослаблю хватку, если хоть на мгновение позволю страху ослабеть, эта невидимая рука захватит сына.
Запах магазина бьёт в нос. Запах плесени под паллетами, сырого картона, сырого куриного мяса, дешёвого шампуня, который пахнет несбывшимися мечтами о блестящих волосах. Это их запах. Он проникает в лёгкие, в кровь, он заставляет всё тело напрягаться.
И рядом — запах страха, мой страх. Влажный, липкий, растекается под ногами, поднимается в воздух, впивается в ладони, сливается с запахом прохожих.
— Мам, пойдём, — говорит он. — Там, дальше.
Дальше — отдел сладостей.
Дальше — гробницы из шоколада, башни из конфет, ряд за рядом, сверкающий, яркий, заманчивый лабиринт.
Дальше — коридоры, выложенные так, чтобы ребёнок терял ориентацию, чтобы отставал, чтобы скользил между тележками, исчезал.
Все эти яркие коробки, упаковки, надписи — они как маяки для тех, кто смотрит, кто ждет, кто знает, что ребёнок всегда тянется к свету, к яркому цвету, к пластмассовой игрушке.
Я слышу голоса. Не из динамиков. Не из громкоговорителя. Сквозь кости, через череп, как вода, просачивающаяся через старый потолок.
Они шепчут:
«Ты зашла слишком далеко. Они ждут. Они смотрят. Они знают, что твой сын хочет игрушку. Они сделают всё, чтобы он отошёл хотя бы на шаг… один шаг… и тогда всё закончится.»
Сын отпускает мою руку, чтобы дотянуться до банки с леденцами, и я вижу, как его взгляд озаряется светом витрины. Внутри меня всё схлопывается, словно пустая пачка чипсов, и я понимаю: если я моргну, если ослаблю хватку хотя бы на мгновение, кто-то рядом, невидимый, уже приготовился забрать его.
Я сжимаю его за плечи. Он дрожит, но не от холода. Я слышу биение его сердца в собственной груди. Вся торговая галерея вокруг превращается в лабиринт теней и шёпотов, людей с пустыми глазами, которые ходят, наблюдают, оценивают, а я — единственная, кто это видит. И если потеряю его из виду хотя бы на секунду, этот магазин проглотит его целиком.
Я тянусь к нему, но движение вокруг словно замедляется и одновременно ускоряется. Люди в проходах — тени, расплывчатые, будто наложена ускоренная съёмка поверх замедленной. Сканеры на кассах мигают красными точками прицеливания, и каждая вспышка кажется попыткой прицелиться в моего сына.
Возле сыров стоит мужчина в капюшоне. Я точно видела его секунду назад возле рыбы… или у касс?
Он двигается тихо, слишком быстро, слишком незаметно, как человек, который знает эти схемы, знает заговоры. Все лица вокруг искажены усталостью и жадностью, будто каждый покупатель пришёл сюда за последним кусочком мира, готовый рвать зубами, хватать руками, чтобы отправить очередную маленькую жертву заниматься проституцией в Камбодже.
«Сейчас. Сейчас кто-то схватит его. Ты увидишь только рукав, мелькнувший за углом. Только ботинок, исчезающий за тележками. Только смех. Только крик. Только пустоту.»
Сын наклоняется к полке, выбирает что;то яркое, блестящее. Рейнджера. Конечно. И вдруг рядом появляется мальчик — тихо, как будто вырос из пола. Глаза — слишком светлые, слишком внимательные. Слишком взрослые для лица, которое ещё должно верить в зубную фею.
— Этот отстойный, — хмыкает он. — Самый слабый. Да ещё и самый дешёвый. Я в этом шарю. У меня дома целая коллекция.
И тут же во мне что;то щёлкает. Как будто кто;то внутри включил аварийное освещение. Я смотрю на него — на этого слишком правильного, слишком аккуратного ребёнка, с очками, в которых линзы толще стекла витрин, — и чувствую, как по позвоночнику бегут мурашки, острые, как иглы от шприцов.
Приманка.
Приманка.
Приманка.
Не просто ребёнок. Не просто «случайно подошёл». Они так работают. Я это знаю. Все знают, но предпочитают делать вид, что не знают, потому что иначе придётся признать, что мир — не место для детей, а склад живого товара.
Они выбирают самого безобидного на вид — тоненького, в свитере с оттянутыми рукавами, маленького мальчика, который может идти рядом хоть с доктором, хоть с маньяком, и никто ничего не заподозрит.
Они ставят таких в соседних отделах, возле игрушек, возле сладостей, где дети не сопротивляются. Они улыбаются, говорят знакомые слова, шутят про рейнджеров, про мультики, про школьные приколы, и ты думаешь: ну просто два ребёнка, какая милая сценка. А потом этот маленький вербовщик предлагает посмотреть что;то «в другом отделе», «за углом», «на минутку». И всё. Всё.
Я слышала эти истории. Все слышали, но все закрывают глаза. Мол, это не у нас. Это не здесь. Это где;то далеко. Но нет. Это здесь. В обычных супермаркетах с акциями 1+1 и скидками на стиральный порошок.
Мелкий гаденыш. Приманка зазывает твоего ребёнка — чай, попкорн, комиксы — а потом бдыщ — и через три дня ты смотришь новости, где ведут репортаж о «без вести пропавшем мальчике».
Так они и работают. Системно. Чётко. Как бизнес.
В их работе ошибки недопустимы.
Потому что люди, которые покупают детскую печень, не стыдятся ничего. Особенно, когда она продаётся «по сниженной цене».
У мальчика перед нами губы дергаются, будто он прячет улыбку. Он смотрит на моего сына слишком уверенно. Слишком оценивающе.
Я чувствую, как во мне что-то рвётся. Как будто меня ударили под дых. Сын тянет руку к рейнджеру, а я вижу, как рядом с ним стоит ходячий рычаг ловушки.
И я понимаю: если сейчас я позволю этому мальчику говорить дальше — игра закончится, даже если никто ещё не успел поставить фигуры на шахматную доску.
— Вовсе он не слабый! — вдруг выкрикивает мой сын. — Я тоже шарю! Он победил того мутанта-тиранозавра в серии, где он съел всех космических кроликов и превратил их в зелёные пузыри!
Мальчик приподнимает бровь, как будто проверяет, насколько мой сын серьёзно взялся за игру. А я чувствую, как под кожей у меня что-то зашевелилось, будто всё это — не игры, а ловушка. Я знаю, что это ловушка. Приманка. Маленькая улыбка за сладким прилавком — и в один миг всё может кончиться.
Я хватаю сына за руку. Слишком крепко, но не отпускаю. Он улыбается, размахивает руками, показывает мне рейнджера, а я слышу в голове внутренний голос: Уходим. Бежим. Не смотрим. Они следят. Они видят. Они знают, куда мы пойдем.
Мы вырываемся из отдела игрушек, проламываемся между тележками с овощами, за спинами — глаза, которые пытаются понять, что мы делаем, куда направляемся, чьи руки теперь на свободе. Я слышу шорох пакетов, звон пластика, щёлканье кассиров. Они знают, что я их раскрыла.
«Они направляют таких детей», — кричит внутренний голос, не давая дышать. — «Мальчишки-приманки. Они дружат, зовут в гости, пьют чай, едят попкорн. И через три дня тебя нет на фото, нет в списках — только в новостях. Без вести пропавший. Так они и работают. Всё грязь. Всё жестокость. Всё расчёт.»
Я бегу с сыном, огибаем полки с йогуртами, мимо витрин с мясом, где запах крови смешивается с отбеливателем. Каждое лицо — потенциальная ловушка. Каждое движение — угроза. Я ощущаю, как маленький мальчик-приманка, который оставался позади, тянет нас невидимыми нитями.
Мой малец расплакался. Мой сынок… Крохотные слёзы скатываются по щекам, смешиваются с жирным блеском от сладостей и света витрин. Он кричит:
— Мам, куда мы бежим?! Я же хотел этого рейнджера!
Я хватаю его за плечи. Он вздрагивает, весь мокрый, дрожащий, голова падает на моё плечо:
— Мааам…
Мир трясётся. Пол под ногами мягкий, как старый линолеум, под которым кто-то живёт, кто-то прячется, кто-то выслеживает. Холод от холодильников лезет под одежду, как ледяные руки тех, кто ищет детей, кто следит за каждым шагом, кто знает их слабости.
Я сжимаю его сильнее. Слишком сильно. Слышно, как хрустит ткань его толстовки, как будто она готова порваться. Я чувствую каждую кость его плеча под пальцами, его сердце, бешено колотящееся, а голоса в голове начинают аплодировать, хлопают и хохочут:
«Правильно. Забирай. Хватай. Не отпускай. Иначе они заберут его навсегда.»
И я почти кричу, хриплым, сорванным голосом:
— Я миллион раз объясняла тебе, почему нельзя разговаривать с незнакомцами!
Он мрачно смотрит на меня. Его глаза — как два тёмных стакана, в которых растворились все детские иллюзии. Мокрые. Испуганные.
— Потому что мои настоящие мама и папа могут меня найти, — отвечает он шепотом, с мокрыми от слёз глазами.
Свидетельство о публикации №225112101603
