Когда закончится война. Глава 10
Анфиса.
Гроза налетела стремительно. Без каких-либо предзнаменований. Спустя какие-то десять минут дождь уже хлестал по ржавым балкам, стекал с обрывков рекламных баннеров, превращая развалины в скользкую ловушку. Каждая тень шевелилась. Каждый шорох за спиной был похож на крадущиеся шаги.
Я жалась к Артёму, как раненый зверёк к единственному сородичу. Рука его, лежащая на моем плече, была единственной твердой точкой в этом рушащемся мире. В голове стучало одно: «Только брат. Только он. Нет ни Бога, ни ангелов, ни справедливости». Западные ценности, права человека, гуманизм — все это оказалось тонкой позолотой на гнилом дереве, которое рассыпалось в труху при первом же серьёзном ударе. А Гидра… Мысль о его холодных глазах за стеклами пенсне, о его безразличном голосе, заставляла меня сжиматься в комок. Он был воплощением той самой системы, что перемалывала людей в фарш, прикрываясь лозунгами.
Артём же, наоборот, весь был напряжен, его взгляд метался, выискивая не призраков из ЦУР, а другую угрозу. «Людоед, — прошептал он, и слово повисло в воздухе, тяжёлое и мокрое. — Он здесь правит. Его боятся в Киеве все. Думаю, даже «детки» Миколы не готовы встретится с ним лицом к лицу».
И тут мы услышали их. Сначала — далёкий, но четкий цокот копыт по асфальту, который донёсся до нас сквозь завесу ливня. Потом — ближе. Они не кричали, не переговаривались. Просто ехали. Охотники. Я представила их — высоких, в тёмных плащах, с лицами, скрытыми тенями, и в руках… в руках то, чем они разделывают свою добычу. Человечину. Слово вызвало в горле спазм тошноты.
— Бежим, — Артём дернул меня за руку, и мы рванули в сторону чёрного провала в стене разрушенной многоэтажки — подъезда, больше похожего на пасть.
Внутри пахло мочой, смертью и сыростью. Мы спускались в подвал, спотыкаясь о хлам, прижимаясь к липким от плесени стенам. Сверху, с улицы, донесся возглас: «Здесь! Следы!». Ледяная игла страха прошла по спине.
Артём затянул меня в какой-то чулан, заваленный сгнившими тряпками. Мы замерли, стараясь не дышать. Шаги раздались прямо над нами, на лестнице. Грубый смех. Звяканье оружия. Они были так близко, что я слышала, как фыркают их лошади у входа в подъезд.
— Обшарят подвал — нам конец, — выдохнул Артём, и в его голосе впервые зазвучало отчаяние.
Он высунулся, огляделся и снова рванул, таща меня вглубь подземелья. Мы пролезли через дыру в стене, упали в какую-то лужу, поднялись и побежали дальше, по бесконечному, тёмному коридору.
И тут я увидела свет. Не яркий, а тусклый, дрожащий. Отблеск огня. Он падал из-за угла. Артем притормозил, прижал меня к стене.
— Тише, — его шёпот был еле слышен.
Мы стали подкрадываться, как мыши к сыру. Я уже почти разглядела фигуру у небольшого костра, сложенного из обломков мебели. Силуэт был мужским, сильным, неподвижным.
И вдруг этот силуэт повернул голову в нашу сторону. Мы замерли. Он не вскочил, не схватился за оружие. Он просто сидел.
— Зачем крадетесь, если вы честные люди? — раздался спокойный, хрипловатый голос. — Выходите.
И этот голос… Он был как удар током. Грубый, знакомый до боли, до слез, до исступления. Голос, который я слышала в тоннелях, в криках, в последнем шепоте. Голос, к которому я так привыкла и которого мне так не хватало.
Во мне что-то оборвалось. Все страхи, вся осторожность, вся реальность — все смешалось в один безумный, дикий крик. Я вырвалась из рук брата и бросилась к свету, к этому силуэту.
— ВАНЬКА! — закричала я, и голос сорвался в истерический визг. — ТЫ ЖИВ?!
Я упала перед ним на колени, хватая его за руку, вглядываясь в лицо, освещенное огнем. Да, это были его черты. Но старше. Жёстче. И глаза… в них не было ни циничной усмешки, ни той странной теплоты, что я помнила. Только усталая, гранитная твердость.
Человек с лицом Ваньки смотрел на меня с нескрываемым удивлением.
— Ванька. Так зовут моего младшего брата, — произнес он. — Я — Андрей.
Левый.
Пламя костра пожирало щепки, отбрасывая пляшущие тени на бетонные стены подвала, похожего на склеп. Этот человек, Андрей, с лицом постаревшего Ваньки, но глазами побитой собаки, молча протянул нам по куску какого-то вяленого мяса. Я взял, не глядя. Анфиса, всё еще трясясь, сжала свой кусок в белых пальцах, не в силах есть.
Тишина стала невыносимой. Её надо было заполнить. Разговором. Рассказами о Ваньке. Но сделать это так, чтобы наш новый знакомый не прострелил нам головы. А прострелить он мог – на бедре Андрея висела внушительных размеров кобура.
— Андрей, мы с твоим братом… — начал я, и голос мой прозвучал неестественно громко, — познакомились больше полугода назад, в Англии, в Вулвиче. В этих проклятых Королвеских казармах. Он… он часто говорил о тебе.
Я видел, как напрягся Андрей. Его пальцы сжали сухарь так, что тот хрустнул.
— Говорил, что ты — герой. Настоящий. Что ты с четырнадцатого года воевал. Что он гордится. — Я вымучивал слова, выстраивая красивый, фальшивый памятник человеку, которого не стало. — Он мечтал… мечтал найти тебя. Сражаться с тобой плечом к плечу. Говорил: «С братом мы вдвоём как стена. Никто нас не сломит. Всех победим, всех одолеем, как собак сутулых».
Из темноты на меня уставилась Анфиса. Широким, недоуменным взглядом. Она открыла рот, чтобы сказать правду. Ту самую, которую шептал нам Ванька в пьяные вечера: что мечтал не о сражениях, а о тёплой должности писаря в штабе, куда его бы пристроил влиятельный брат-майор. Чтобы спрятаться. Чтобы выжить в ситуации, когда весь мир летит к чертям. И как Ванька хотел найти брата. Он же мне тогда, ещё в карцере в Вулвиче, когда мы отметелили тех капралов, обещал, что Андрей и меня пристроит в штаб, что никого мне убивать не придётся. Обещал…
Я посмотрел на свои руки. Кровь, невидимая простому взору, но заливающая океаны памяти, моей памяти, от края до края, была на моих руках. Я помнил глаза всех, кого убил.
Я подмигнул Анфисе, надеясь, что она не сболтнёт ничего лишнего. Сестра аж вздрогнула и стихла, глотая воздух.
— А потом, чуть больше недели назад… — я сделал паузу, придавая голосу трагизм, — нам сказали, что тебя убили. На фронте. Иван… он словно сломался. С тех пор он стал другим. Жёстким. Как будто ему незачем больше беречь себя.
Я ждал. Ждал, что этот каменный человек дрогнет. Что в его глазах блеснет слеза. Что он скажет что-то вроде «бедный мальчик» или «напрасно».
Но Андрей лишь медленно поднял на меня свой усталый взгляд. В нем не было ни скорби, ни гнева. Лишь плоская, безразличная правда.
— Ошибался во мне Иван, — тихо сказал он. — Скажу больше — я сам в себе ошибался. Никакой я не герой. Я — дезертир. Я — убийца и палач, мародёр и насильник.
Он откинулся на свою котомку, и тень скрыла его лицо, оставив в свете только сжатые кулаки.
— Герои — они все там, в земле, — его голос стал монотонным, как заевшая пластинка. — Те, с кем я начинал. Столько лет прошло! От страны ничего не осталось! Нация стёрта с лица земли. А я… я просто устал. Устал от крови, которую мы лили зря. Сначала на Майдане… потом на Донбассе… Потом в этой долбанной войне…
Он замолчал, глотая воздух, будто вспоминая что-то невыносимое. Огонь костра потрескивал, выхватывая из мрака его лицо – высеченное из камня, но с живыми глазами, в которых стояла пустота выжженного поля.
— В шестнадцать лет мир умещается в два цвета – жовтый и блакитный. И в одну простую мысль: мы, украинцы – Богом избранная нация, которой предначертано править миром. Я сбежал из дома, с Авдеевки, на Евромайдан, нутром чуя, что должен быть там. Мы должны были стать частью Европы, чтобы нас стали уважать, чтобы с нами стали считаться. Родители плакали, умоляли, чтобы я никуда не ехал… А я, поэт в душе, видел себя казаком, который рубит головы ляхам, туркам и коцапам. — Андрей мрачной усмехнулся. — Первую жизнь я забрал в тесном переулке у улице Грушевского. «Беркутовец». Молодой, но мне был шестнадцать, и он мне показался стариком. Он что-то кричал, умолял… а я бил его арматурой по лицу, пока оно не перестало быть лицом. За это мне дали денег. Первый гонорар поэта-патриота.
Потом была засада на крымских «беркутовцев», когда они на автобусах из Киева домой поехали… Мы стреляли по машинам, по людям, которые просто хотели домой. Потом – Одесса. Дом Профсоюзов. Я стоял с битой у выхода и бил по рукам, по головам тех, кто выбирался из огня. Они кричали, а мы смеялись. Это была правда, понимаешь? Наша правда.
Потом был Донбасс. Там я стал настоящим хозяином. Входил в хаты к старикам, тыкал стволом в лицо, забирал всё – телевизоры, холодильники, даже детские игрушки. Потом грузил это в багажник и вёз отцу в Авдеевку. Он продавал через «Секонд-хэнд». Наш семья богатела. Я не говорил отцу, откуда всё это барахло. Он особо и не спрашивал. Просто продавал. На эти деньги мы отправили Ваньку в Лондон… а я пошел в военное училище. Стал офицером. Героем. Ха!
Я был трижды ранен. Но всегда возвращался к своим. Потом, в двадцать втором, на наш дом упала бомба. Родители, сестра… Я не сомневался ни секунды – это они. Враги. А мы… мы должны были захватить весь мир и править этими уродами, как рабами. Так я верил.
А потом… потом всё стало рассыпаться. Сначала я перестал верить в то, что мы – избранные. Потом – что мы вообще что-то вернём. Земли, территории, полуострова, гектары… Чем дольше мы сражались, тем меньше земли у нас оставалось, зато кладбища росли. С севера на юг, с востока на запад. Росли чёртовы кладбища. Потом я понял, что Запад нас просто использует, как расходники. Потом я увидел, что наши власти и генералы – воры, которые давно сдали бы нас всех, если бы знали, где спрятать чемоданы с деньгами.
И осталась одна месть. Чувство, которое заставляло меня стрелять в сторону врага, отправлять солдат на верную смерть. Месть! Сначала – за родителей и сестру. Потом – за побратимов, которых положили в первые годы. Потом – за новых побратимов, которые приехали мстить за побратимов, убитых раньше. Круг. Бесконечный, проклятый круг. И никто не мог посмотреть на это со стороны, осознать, что это всё одна сплошная чёртова рулетка, встать из-за которой невозможно.
А в части… в части уже не осталось никого из тех, с кем я начинал. Одни трупы. А ТЦК привозил новых, качество которых падало с каждым днём, – калек, стариков, дебилов… Я попробовал поговорить с комбригом. Сказал, что мы все тут сдохнем зря. Он посмотрел на меня и сказал: «Следующее такое слово – расстреляю, как предателя!». В ту же ночь я удрал. Ушёл в самоволку, в СОЧ.
Прорвался к этим воротам, в Польскую зону оккупации. Но поляки меня не пропустили. Союзники… – он горько усмехнулся. – Soiuszy. Soiuszy do chuja. Вот и остался я здесь. На краю Святошинского района. Встречаю иногда бродяг, таких же потерянных, которых поляки не пропустили. Дам поесть, посоветую, где можно пожить хотя бы до зимы… А сам сижу в этом подвале и жду. Не знаю, чего. Может, чтобы тот «беркутовец» с Майдана пришёл и застрелил меня, старого, циничного дезертира, за все мои грехи. А может… просто чтобы кто-то сказал, что есть хоть какой-то смысл во всей этой бойне. Но такого человека нет. И смысла – тоже.
Исповедь Андрея была окончена. Правда, голая и уродливая, висела в воздухе, затмевая мой красивый, фальшивый памятник. Мы сидели в подвале, в царстве Людоеда, а настоящим чудовищем оказался не мифический каннибал, а сидящий перед нами человек, разложившийся изнутри от бессмысленной бойни, в праведность которой он когда-то свято верил.
Анфиса.
Слова Андрея падали в тишину подвала, как камни в чёрную воду. Каждое – тяжёлое, шершавое, облепленное старым пеплом и свежей кровью. Я сидела, вжавшись в стену, и чувствовала, как внутри меня рвётся на части последний оплот – вера в то, что в мире есть хоть какая-то правота. Он был не монстром. Он был искренним. И в этой искренности было в тысячу раз страшнее, чем в расчетливом цинизме Гидры.
Он говорил о «небесных сотнях» Майдана, о сожжённых заживо пяти десятках в Одессе, о тысячах убитых на Донбассе, и я видела не хвастливого вояку, а изувеченную душу, которая сама себе выкручивала руки, пытаясь найти хоть какой-то смысл в том аду, что она творила. И когда он замолчал, сгорбившись над своим костром, во мне заговорил старый, отложенный в дальний угол навык – навык утешения. Я поймала себя на том, что губы сами шепчут забытые слова.
— «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас», — тихо, почти невольно, процитировала я. Голос прозвучал хрупко, как тонкий лед над пропастью.
Андрей поднял на меня взгляд. Не злой, пустой.
— Пришел, — хрипло сказал он. — И где этот твой «Я»? Я Его не вижу. Ни в огне, ни в крови, ни здесь.
И тут я поняла, что не могу оставить его с этой ложью. Ложью брата, пусть и сказанной из жалости.
— Андрей… — начала я, и голос мой дрогнул. — Артём… он приврал. Он не знал, как ты отнесёшься. Не хотел тебя ранить.
Он медленно перевел взгляд на Левого. Тот молча смотрел в пол, сжав кулаки.
— Иван… Ванька… Он не мечтал сражаться с тобой плечом к плечу, — выдохнула я, чувствуя, как предаю память того, кого любила, ради правды о том, кого почти не знала. — Он попался в Англии в руки полиции. Ему дали выбор: тюрьма или армия. Он выбрал армию. Курсы пилота…
— Ванька-то? И выбрал курсы пилота? — вдруг усмехнулся Андрей. — Он же всегда боялся высоты!
— Только, чтобы убить время, чтобы как можно дольше учиться, как и я, — уточнил Артём. — А в казармах… он говорил, что мечтает найти тебя. Чтобы ты спрятал его. Устроил писарем в штаб. Подальше от войны.
Я ждала взрыва. Оскорбления. Но Андрей лишь горько усмехнулся, и в этой усмешке было больше боли, чем в любом крике.
— В штаб? — он покачал головой. — Какой нахрен штаб? Наше подразделение всегда было на острие. По колено в крови. По пояс. А потом и с головой. Я бы его не спрятал. Я бы его туда же и потащил. И мы бы сгнили там вместе. Вы скажете мне, что с моим братом, с Ванькой, сейчас? Где он?
— Его убили, — ответила я, вспомнив, как Док перерезает Ивану горло. — В ЦУР!
— Кто?
— Один из людей Гидры, — ответил Артём, не уточняя. — ЦУР полностью под властью инженера-садиста. Мы с сестрой с трудом сбежали, чтобы спасти свои жизни. Но поляки не пропустили нас, вернули обратно, сообщив, что Европа прекращает поддержку нашей страны, а Польша прекращает торговые отношения с ЦУР. Президент мёртв, члены правительства в изгнании арестованы за коррупционные связи.
Воцарилась тягостная пауза. Я видела, как Андрей закрывает глаза, как его лицо искажается гримасой, в которой смешались стыд, горечь и облегчение. И снова, уже сознательно, я вернулась к единственному инструменту, который, как я вдруг поняла, все еще работал, даже если я сама в него не верила.
— «…Ибо не ведают, что творят», — прошептала я, глядя на него. — И «…милости хочу, а не жертвы». Все мы… все мы не ведали. И все мы приносили жертвы. И нам остается надеяться только на милость.
Я не верила в эти слова. Для меня Бог умер там, в тоннеле, когда я поняла, что правильно наложенная повязка спасает жизнь, а молитва – нет. Но я видела, как напряжённые плечи Андрея понемногу опускаются. Как тихий, заученный в детстве ритм этих фраз проникает в него глубже, чем любые разумные доводы. Это было как колыбельная для уснувшей совести. Она не меняла прошлого. Но давала призрачное разрешение хоть на минуту перестать быть палачом в своих глазах.
Он не сказал «спасибо». Он просто сидел, уставившись в огонь, и дышал чуть спокойнее. А я смотрела на него и думала, что, возможно, Бог и мёртв, но потребность человека в прощении – жива. И иногда, чтобы дать это прощение, достаточно просто прошептать старые, никому не нужные слова тому, кто в них, как в последнем прибежище, отчаянно хочет верить.
Продолжение читайте по ссылке http://proza.ru/2025/11/22/2008
Свидетельство о публикации №225112201817
