Когда закончится война. Глава 13

Настоятельно рекомендую читать книгу с самого начала по ссылке http://proza.ru/2025/11/13/122

    Док.

    Ночь была тихая, сырая, киевская. Такая, когда кажется, будто сам воздух пропитан старой пылью и железом. Мы стояли на Шулявском валу – так теперь звали этот заваленный троллейбусами путепровод. Баррикада наша, ржавая и помятая, пахла остывшим металлом и страхом. Три десятка нас, не больше. Разномастных. Я в своем пропитанном карболкой халате, бескозырка съехала на затылок. Рядом Артем, высокий, плечистый, смотрел в темноту горящими глазами фанатика.
    – Не больше двух бригад, – хрипло сказал Андрей Орешник, майор-дезертир. Он стоял, опираясь на колено, и его лицо, как и у брата, Ваньки, исполосованное шрамами, было похоже на карту былых боёв. – Механизированных. С танками. Но город – не степь. Здесь они развернуться не смогут.
    – А як же я? – затараторил на своём суржике Крысоед. – Я ж тiльки гонорею вилiкував! Жити не встиг! Мене ж вб'ють!
    Я вздохнул, достал из кармана затертую фляжку, глотнул. Жжёная водка с мёдом, что удалось раздобыть в госпитале. «Спокойствие, – сказал я сам себе. – Только спокойствие».
    – Не ной, Крыс, – буркнул я. – Умрёшь – так с музыкой. Как в «Стадионе»: «Мы умирали под звуки фанфар, мы умирали под гром оркестра…» Помнишь?
    Крысоед посмотрел на меня с тупым ужасом. Левый же обернулся. Глаза его светились в полумраке.
    – Док, не надо пессимизма. Коммунизм – это научно. Мы на правильной стороне истории. Они – обречённый класс, последние судороги империализма. Их танки – это железный ветер истории, но он дует в нашу сторону! Пока ещё дует. Но это ненадолго.
    Я посмотрел на этого идеалиста, десять лет прожившего в лондонской норке и вернувшегося, чтобы ловить людей для мясорубки. Парадокс. Но здесь, среди развалин, он нашёл наконец свою веру. Нашёл свою стезю. Нашёл своё я.
    – Левый, Левый, – покачал я головой. – История, она, брат, слепая старуха. Может и не в ту сторону подуть. Как товарищ Сухов говорил: «Восток – дело тонкое». А тут и вовсе Киев. Дело тёмное.
    – Воронин прав, – твёрдо сказал Артем, называя Людоеда по фамилии. – Пока мы не победим капитализм, войны не кончатся. Эта битва может стать последней, после которой наступит мир.
    – Она может стать последней для нас, – мрачно проворчал Андрей. – Для них – очередной рейд за пушечным мясом, каких ещё предстоит не одна сотня.
    – Это если мы не победим сегодня, – возразил Артем.
    – Если не победим, – кивнул бывший майор.
    Мы замолчали. Тишина была звенящей. Вдруг Крысоед вздрогнул и поднял голову.
    – А це що? Чуєте?
    Сначала это был далёкий, низкий гул, похожий на раскат грома за горизонтом. Потом гул нарастал, превращался в рокот, в лязг, в скрежет. Земля под ногами начала мелко вибрировать.
    И тогда из темноты проспекта Победы, из-за развороченных зданий, в свет наших прожекторов вползли они. Танки. Длинные стволы орудий, как пальцы смерти, тыкались в ночное небо. За ними – тёмные силуэты бронетранспортёров.
    Мой оптимизм, подпитанный жжёнкой и бравадой, куда-то испарился. Словно воздух из проколотой шины. Вместо него в груди застучал холодный, тяжёлый молоток.
    – Чорт… – прошептал Крысоед, и его лицо стало землистым. – Як же багато…
    Левый сначала не верил. Он смотрел, широко раскрыв глаза, будто видел воплощение своих теоретических выкладок.
    – Но… это же не по Марксу… – пробормотал он. – Концентрация силы… для подавления…
    – По Марксу, не по Марксу, – перебил его Андрей, и в его голосе впервые зазвучала усталость. – А вот сейчас будет по-нашему. Кто кого, того и тапки.
    Рёв моторов становился всё оглушительнее. Первый танк, монстр с ободранной башней, медленно, неотвратимо пополз в нашу сторону. Он был так близко, что я различал сварные швы на его броне. Казалось, он дышит, этот железный зверь, и дыхание его пахнет соляркой и смертью.
    Левый стоял, сжав кулаки. Его вера в светлое будущее трещала по швам под давлением этой железной поступи. Андрей уже снял с плеча автомат, его лицо окаменело. Крысоед тихо плакал, присев у колеса перевёрнутого троллейбуса.
    А я смотрел на эту армаду и думал о словах, которые вдруг всплыли в памяти с пугающей ясностью: «И никто не знал, на чьей он стороне, и не мог понять, за что он умрёт».
    Вот оно. Началось. Сейчас будет жарко. А я давал слово Упырю. Спасти Анфису. Интересно, она там, в подземке, на станции «Политехническая», помогает женщинам, детям? И не знает, что завтракать, возможно, будем уже в аду.
    Танк остановился в сотне метров. Башня повернулась. Ствол нацелился прямо на нашу баррикаду.
    – Всем стоять! – прокричал Артём. – Ни шагу назад!

    Левый.

    Голос из громкоговорителя был жирным, сытым, пропитанным той уверенностью, что даётся сидя в теплой башне за тридцать километров от передовой. Каждое слово – плевок в душу.
    – Киевляне! Нам нужны солдаты для войны с нашим общим врагом. Солдат мы можем взять только здесь. Больше в Киеве никого не осталось. Поэтому мы предлагаем вам в течение одного часа спустить эту красную тряпку, поднять над стенами государственный жёлто-синий флаг, открыть ворота и выдать нам двести мужчин возрастом от двенадцати до семидесяти лет. Эти солдаты приблизят нашу общую победу, пускай даже в первую неделю службы умрут во имя великой украинской нации!
«…умрут во имя великой украинской нации…»
    Великой. Нации. Эти слова повисли в воздухе. В ушах зазвенело. Не от взрыва, а от бешенства. Довели. Довели страну до ручки, до того, что в двенадцать лет уже солдат, а в семьдесят – пушечное мясо. Миллионы жизней положили на алтарь чего? Нации? Мовы? Виры? Призраков, выдуманных, чтобы одни могли гнобить других. При Союзе такого бы не было. При Союзе строили, а не разрушали. При Союзе человек был важен, а не вот это вот – «нам нужны солдаты», как дрова.
    В наушнике затрещал Воронин. Голос был спокоен, холоден, как сталь. Никаких переговоров. «Подольские» вот-вот ударят беспилотниками. Всем готовиться к бою.
Сердце ёкнуло, не от страха, а от предвкушения. Вот он, ответ истории. Не трусливая сдача, а удар. Научный, выверенный, пролетарский гнев.
    Я обернулся к своим, к этим испитым, испуганным, но дрогнувшим бойцам.
    – Занимайте позиции! Огонь по пехоте, как только первый дрон «подольских» пересечёт периметр баррикад! Патроны экономить! И не высовываться!
    Пехота противника, серая, безликая, уже расползалась по развалинам, как тараканы. Они были инструментом, эти мальчики, таким же, как и те, кого они пришли забрать. И мы должны были их уничтожить. Во имя будущего, где не будет ни тараканов, ни тех, кто их отправляет на тёмные дела.
    И тут началось. Сначала – нарастающий гул, будто рой гигантских шершней. Он прорезал рёв танков, спорил с ним, обозначая своё господство в воздухе. Я поднял голову.
    Рассвет только-только заливал небо грязновато-розовой краской, и на этом фоне, словно стая стальных ласточек, неслись БЛА «подольских». Быстрые, угловатые, смертоносные. Но на каждом дроне уже в этот предрассветный час можно было заметить красные звёздочки.
    С противоположной стороны им навстречу взмыли дроны-перехватчики. Наши открыли огонь по пехоте противника. Воздух мгновенно превратился в ад. Треск пулеметов, сухой хлопки разрывов, огненные вспышки, в которых клубками разрывало дроны. Это было одновременно страшно и красиво. Как диалектика – тезис и антитезис, сталкивающиеся в небе с грохотом синтеза.
    Один из наших, юркий, словно злой дух, прошил дымную пелену и врезался в башню головного танка. Раздался глухой удар, огненный гриб рванул вверх, и над баррикадами, над этим крошечным клочком Советской Украины, прокатилось хриплое, вырванное из десятков глоток «Ура!».
    Это был миг торжества. Миг, когда казалось, что мы, горстка верующих, можем всё.
    Эйфория длилась секунды.
    Оставшиеся танки, будто разъяренные звери, дрогнули и пришли в движение. Их стволы, как пальцы, разжались, плюясь огнем. Мир сузился до оглушительного рёва, свиста и грохота.
    Земля под ногами вздыбилась. Меня швырнуло, как щепку, удар пришелся по рёбрам, вышиб воздух. Я полетел вниз, за баррикаду, в сторону врага. Голова ударилась о что-то твердое, в висках плясали красные искры.
    Последнее, что я увидел, прежде чем сознание поплыло в черную муть – бегущие в мою сторону сапоги. Крупные, в грязи, с характерным рисунком подошвы. Штурмовики.
    И мысль, обрывок, уже без гнева, почти безэмоциональный: «Вот и всё. На этот раз действительно всё…»

    Анфиса.

    Толчок был не звуком, а чем-то физическим, плотным, что прокатилось по сводам станции «Политехническая», осыпав мелкой пылью с закопченных балок. Воздух, густой от запаха тел, варёной свёклы и карболки, дрогнул, словно от удара.
    Я стояла у импровизированной кухни – двух электрических котлов, – и разливала пустые щи по мискам. Вокруг, на разостланных одеялах и матрасах, сидели женщины, дети, старики. Наш «тыл». Наша Советская Украина в миниатюре, спрятанная под землей от безумия, творящегося наверху. Тусклый свет аварийных лампочек выхватывал из полумрака испуганные лица, заёрзанные одеяла, иконы, прислоненные к стене рядом с портретом Ленина.
    Сначала – приглушенный гул, будто где-то далеко перегружали вагоны с углём. Потом – сухой, дробный треск, словно ломали гигантские сучья. Автоматные очереди. В метро повисла звенящая тишина. Даже дети замолчали, инстинктивно прижимаясь к матерям.
    – Началось, – прошептала седая женщина, крепче обняв внука.
    Взрывы посыпались чаще, нарастая, как грохот приближающегося поезда. Земля содрогалась. С потолка посыпалась штукатурка. Кто-то вскрикнул.
    Я бросила половник в котел. Жидкие щи брызнули на пол.
    – Куда ты? – схватила меня за руку пожилая санитарка, тетя Катя, её лицо было серым от усталости.
    – Там мой брат, – вырвала руку. Слова прозвучали не как просьба, а как приговор. Брат. Последний оплот. Последнее, что связывало с тем миром, где был дом, папа в рясе, читающий Евангелие, мама, пахнущая дрожжевым тестом, и Ванька…
Я побежала к аварийному выходу, к тому, что вёл к Шулявскому валу. Сердце колотилось, отдаваясь в висках.
    На поверхности солнце только что поднялось на востоке. Его косые, еще холодные лучи били мне прямо в спину, растягивая впереди длинную, уродливо искаженную тень. Я бежала на запад, навстречу адскому светопреставлению. Каждый новый взрыв впереди заставлял вздрагивать всё существо. Воздух был густым, едким, пах гарью, расплавленным пластиком и чем-то сладковато-приторным – так пахнет горелое мясо.
    Развалины, знакомые до боли, теперь казались декорациями к чужому кошмару. Дым стлался по земле, цепляясь за подол моего платья. И сквозь этот дым я увидела их.
    Трое. Двое несли третьего. Док, его некогда белый халат был в грязи и черных подпалинах, бескозырка съехала набок. Крысоед, его жалкая, юркая фигура сгибалась под ношей, лицо перекошено от страха и усилия. И Андрей. Его могучая стать была сломлена, нога перемотана окровавленными тряпками, голова беспомощно откинута.
    – Док! – крикнула я, подбегая, голос сорвался на визг. – Андрей! Что?..
    – Оклемается, – хрипло бросил Док, не останавливаясь. – Осколок. Кость цела. Бежим в центр, тут сейчас…
    – Где Артём? – перебила я, хватая его за рукав халата. – Где мой брат?
    Док остановился, вытирая тыльной стороной ладони запотевшие очки. Его лицо, обычно невозмутимое, сейчас было серым, землистым. Он не смотрел на меня.
    – Артём… – он кашлянул. – Погиб, Анфиса. Прямое попадание снаряда в баррикаду. Взрывной волной… Его швырнуло на ту сторону. За периметр. Мы упали внутрь…
    Он махнул головой в сторону, где за дымной завесой стояли танки.
    – Если выжил, – добавил он с ледяной, хирургической прямотой, – добьют. Там уже их штурмовики. Беги с нами. Баррикада прорвана.
    Слово «погиб» прозвучало не как констатация, а как гильотина. Оно отсекло последнюю надежду. Мама, которая перед смертью прокляла сына за левые убеждения… Папа, застреленный Гидрой только за то, что решил защитить своих детей… Ванька… Его покрытое шрамами лицо, его грубость и его надёжность. И его последний взгляд, полный ужаса и мольбы, обращенный к Доку: «Спаси ей жизнь». Теперь – Артем. Мой брат. Мой мятежный, идеалистичный брат, бежавший от одного ужаса и нашедший другой.
    Ком подкатил к горлу. Мир поплыл, глаза застилала пелена – не от едкого дыма, нет. От этой чёрной, всепоглощающей пустоты, что разверзалась внутри. Я не могла. Я не могла остаться одна. Совсем одна. Без памяти. Без любви. Без смысла.
    – Не может быть… – прошептала я, глядя на Дока. – Ты же обещал… Ванька…
    – Я обещал тебя спасти! – рявкнул он вдруг, и в его глазах, обычно скрытых стеклами, мелькнула яростная, отчаянная боль. – А его я не могу! Его уже нет! Понимаешь? Нет!
    Я посмотрела на его усталое, пропахшее смертью лицо, на перекошенную пропахшую самогоном рожу Крысоеда, на бесчувственного Андрея. И оттолкнула Дока. Толчок был слабым, но полным такого отчаяния, что он отшатнулся.
    – Анфиса! Куда?! – закричал он мне вслед, но его голос утонул в оглушительном рёве очередного разрыва, где-то совсем рядом.
    Я развернулась и побежала. Вперёд. Навстречу смерти. Мимо обломков, мимо вывернутых наизнанку троллейбусов, мимо людей, которые ползли, кричали, умирали. Я бежала не за идеей, не за Ворониным, не за Советской Украиной. Я бежала за своим братом. За последним осколком своего разбитого мира. Если он там, за периметром, в аду, то и моё место было там.
    Солнце, поднимаясь выше, слепило мне глаза, отражаясь в разлитой воде из лопнувшей трубы, но я уже не видела ничего, кроме дымной пелены впереди и кровавых кругов перед глазами. Я бежала, чувствуя, как по щекам текут слезы, смешиваясь с пылью и пороховой гарью. Это была не молитва. Бог умер здесь давно. Это было прощание со всем. Или, может, наоборот – последняя, отчаянная попытка вырвать у этой беспощадной реальности хоть что-то, что еще осталось живым.

    Док.

    Тьма. А потом – красное. Глаз выедало. Не свет, а именно красное. Кровавая пелена. Сперва под веками – от вспышки, что бросила Артёма, как щенка, на ту сторону. Потом – на руках, впитанная в халат, липкая, уже чернеющая на тряпье. Кровь Андрея. Его нога... Осколок, гадина, прошёлся по мясу, кость задела. Хруст стоял в ушах, когда волокли его сюда, в этот каменный мешок, что мы зовём госпиталем.
    Госпиталь... Смех один. Подземка. Станция «Петровка» или «Почайна», нет теперь снова «Петровка».  Пахнет мочой, смертью и ржавчиной. Раненые на голом бетоне, на гнилых матрасах. Стоны – фон, как шум поезда в туннеле. А у меня – вместо наркоза водка. Чёрная, жгучая, как совесть. Лью в глотку им, лью в раны. Кричат. Бьются. Один парнишка, с кишками наружу, звал маму. Я ему – стакан водки. Он захлебнулся и уснул. Может, навсегда. А я к следующему.
    Андрея притащили, белого как мел, положили на стол. Дышал хрипло. Я ему ногу жгутом перетянул, выше раны. Тряпка старая, пропитанная всякой дрянью. Водкой пролил – шипит. Он застонал, очнулся. Глаза мутные, а в них – знание. Знание того, что мы – конченые.
    И тут он пришёл. Воронин. Рыжая глыба в кожанке. Людоед, который оказался красным комиссаром. От него пахло порохом и властью. Встал над Андреем, как монумент. А я – как старый пёс у ног. Вытираю руки, а они всё липкие. От крови. От этой проклятой липкости не отмыться.
    – Что делать, майор? – голос у Воронина – бас, подземный гул. – Твои бывшие идут. Дом за домом берут. Уже недалеко отсюда. Есть мысли?
    Андрей кашлянул, сгусток крови на губе.
    – Ничего, товарищ Воронин... Это... мясники. Мотивированные. Они будут стрелять, пока не кончатся патроны или не кончимся мы.
    Воронин достал из кармана карту, развернул и начал сыпать вариантами. Поджечь дома. Усилить эти блокпосты, отвести бойцов назад. Контратака. Андрей лишь мотал головой, слабой, беспомощной. Я слушал и чувствовал, как эта красная пелена перед глазами сгущается. Безнадёга. Она здесь, в воздухе. Ею дышишь.
    И тут Андрей сам это произнёс. Словно кость из горла выковыривая.
    – Каннибалы... В северном туннеле... На «Оболони»... Только они, командир.
    Тишина повисла. Только где-то капля воды стучала по рельсам. Ритм нашему концу.
    Воронин вдруг ожил. Глаза зажглись тем самым огнём, от которого мне, старому чёрту, стало холодно.
    – Выпустить их? – сказал он, и в голосе его была нечеловеческая догадка. – На поверхность? Пусть... поохотятся.
    Меня будто обухом по темени. Выпустить тех... тварей. Что живут в ржавых вагонах, питаются крысами... и тем, кто забредёт к ним. Оборотней в лохмотьях. Выпустить их, как свору голодных псов, на этих мальчишек в камуфляже...
    И Воронину это понравилось. Понравилось! Он уже повернулся, кожанка взметнулась.
    – Я сам. Открою ворота на Петровской.
    И тут во мне что-то оборвалось. Всё. Вся усталость, вся грязь, вся эта многолетняя бойня. Вспомнил я Анфису. Девчонку. Блондинистую, как её брат Артём. Глаза чистые, пока не увидела всё это. Она где-то там сейчас, в этой мясорубке, ищет брата. Сгинет. Пропадёт моя санитарка. Пропадёт девка. И ради чего? Чтобы мы, спасая свою шкуру, уподобились тем, кого хуже смерти боимся?
    Я встал. Колени хрустели, спина горела. Но я встал между ним и выходом. Перегородил собой этот туннель, ведущий в ад.
    – Стой, товарищ командир.
    Он обернулся. Удивление. Раздражение. «Старый хрыч, не мешай».
    – Кирилл Петрович, – выдохнул я, и голос мой был сиплым, как будто я не пил три дня. – Мы с тобой... мы ж оба служили. Ты – сухопутный, я – моряк. Чёрное море, бескозырка... Помнишь, за что присягу давали? Не за скотобойню.
    Я смотрел ему в глаза, искал в них того офицера, что когда-то сбежал от бесчестья. А видел только сталь. Решимость.
    – Каннибалы, говоришь? – я почти зашипел. – А кто они? Не монстры. Они – такие же, как мы. Только с них всё содрали. Совесть, человеческий облик. Осталось одно пустое брюхо. И ты их хочешь... использовать? Как патроны? Выпустишь – и они пойдут жрать. Жрать таких же, как они. Рабочих. Крестьян. Кому наверху олигархи мозги запудрили!
    Я шагнул ближе. От меня пахло водкой, йодом и смертью.
    – Победа... – проскрипел я. – Какая победа? Та, что куплена жизнями простых пролетариев? Мы после этого кто? Надсмотрщики в человеческой бойне? Мы станем хуже капиталистов! Они стравливают пролетариев в бессмысленной бойне ради барышей – мы будем стравливать людей друг с другом, преследуя собственную выгоду! Какая между нами разница? Разница только в цене! А цена, товарищ Воронин, категория относительная, договорная.
    Я снова вспомнил «Стадион». Эти строки, что въелись в мозг: «Мы выбирали не из двух зол...». А здесь – два зла. И оба – смерть. Смерть души.
    – Ты их выпустишь, – продолжал я, уже почти шёпотом, но меня было слышно даже сквозь грохот. – Они порвут десяток-другой солдат, сотню. А что потом? Выживших мы сами будем расстреливать из пулемётов? Как бешеных собак? И что мы за люди после этого останемся? Падальщики. Гробовщики. Всё, за что мы здесь, в этой дыре, держимся – солидарность, братство – всё это смоется этой кровью. Чужой и... своей.
    Воронин молчал. Сжал кулаки. Взрыв где-то рядом, совсем близко. Сыпется штукатурка. Время кончилось.
    – Есть другой путь, – выдавил я. Горло пересохло. – Не жестокость. Хитрость. Выбросим белый флаг. Их жовто-блакитный. Сделаем вид, что сдаёмся. Они остановятся. Решат, что победили. Расслабятся. А там... Или поговорим с ними. По-человечески. Солдатня устала, они не железные. Вон Андрюха с четырнадцатого года воюет. Или... если не выйдет... Тогда ближний бой. Врукопашную. В переулках. У них техника, а у нас – ножи, обрезки, кирпичи. Улицы наши. Шанс есть. Честный шанс. А не эта... скотобойня.
    Я замолчал. Стоял, опираясь о бетонную колонну. Ждал. Ждал, что он прикажет меня расстрелять. Или плюнет и пойдёт открывать ворота в преисподнюю.
    Всё висело на волоске. И Анфиса. И Артём. И все мы. Решалась не битва. Решалась наша душа. Есть ли ей ещё место в этом аду. Или останется только красное. В глазах. И на руках.

    Анфиса.

    Тьма была моим саваном. Я в неё завернулась, как тогда, в детстве, в мамину шаль. Только шаль пахла ладаном, а эта тьма – гарью и страхом. Я ползла. Животом по стеклу, по кирпичной крошке, по чьей-то остывшей крови. Ползла, потому что стоять – значит умереть.
    Они были везде. Солдаты. Не призраки, а плотские, грубые. Смеялись. Громко, по-хозяйски. И говорили. Говорили по-нашему, по-киевски, с междометиями, которые я слышала с пелёнок. Но теперь эта речь резала слух. Они были оккупантами на своей же земле.
    «На, примерь, шмотки зачётные!» – кто-то тряс над головой женское платье. Мародёр. Грабил разбитую квартиру. Другой, упираясь сапогом в грудь старика, выдирал у него из рук чёрный, потрёпанный чемодан. «Отдай, дед, тебе уже не носить!»
    Я видела их лица. Молодые, обветренные, с пустыми глазами. Не фанатики. Скорее – опустошённые. Отчаяние и вседозволенность – вот их вера. И я, дочь священника, знала – это самая стойкая вера.
    И тогда я увидела его.
    Артём!
    Его вели пятеро. Он шатался. Вся спина – один сплошной кровавый подтёк. Руки за спиной. Голова, та самая белая, почти львиная грива моего брата, была опущена. Но он шёл. Ноги волочил, но шёл. Живой.
    Меня пронзило. Током. Жарким, живительным. Он жив! Степан Степанович утверждал, что брат погиб. Ошибся! А я знала! Я бы почувствовала, если бы он…
    Они вели его к церкви. К той самой, где когда-то наш отец, в золотых ризах, возносил руки к куполу, а я, маленькая, в платочке, смотрела на него снизу-вверх, веря, что он говорит с Самим Господом.
    Теперь дверь в церковь была выбита. На паперти валялись осколки стекла от киотов. Они завели его внутрь. В храм Божий.
    Мой разум, холодный и острый, как обломок кирпича, тут же начертил карту. Чёрный ход. Через ризницу. Там, где хранились облачения отца. Я пролезала туда ребёнком, прячась от всенощной.
    Пахло не ладаном. Пахло пылью, мышами и чужим потом. Я скользнула внутрь, как тень. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Прижалась к грубой штукатурке стены. Голоса. Их голоса.
    Их было несколько. Артём сидел на полу, прислонясь к стене. Лицо в ссадинах, один глаз заплыл. Но второй... он был живым. Уставшим до смерти, но живым.
    Я нашла щель. Просвет между досками старого иконостаса, который когда-то реставрировали. Я видела его. Видела, как один из них, коренастый, с обветренным лицом, сунул ему в лицо флягу. «Пей, левый ублюдок».
    Артём мотал головой. Тогда другой, помоложе, ударил его прикладом по плечу. Артём просто крякнул, втянул голову в плечи.
    Я должна была дать ему знак. Я просунула палец в щель. Помахала. Потом показала на себя, на него, на выход. Глазами умоляла: Бежим. Сейчас. Пока они тут.
    Он поднял голову. Его единственный открытый глаз нашёл меня в темноте. Узнал. В его взгляде я прочла всё – и боль, и усталость, и даже какую-то долю облегчения, что я жива.
    И потом... он медленно, очень медленно, покрутил головой. Нет.
    У меня похолодело внутри. Почему? Они же его убьют! Здесь, в этом осквернённом храме, его и прикончат, как собаку!
    Может, он не верит, что мы выберемся? Может, он боится за меня? Или... Или он сломался? Нет. Не Артём. Не мой брат, который прошёл через симуляцию ЦРУ, через «Минскую», через Польскую зону оккупации, не сломался, а бежать не хочет... почему? Сдался? Нет, там что-то другое.
    И тут мой взгляд упал на то, что они делали. Они не просто его допрашивали. Они рылись в ящиках. Выкидывали оттуда старые богослужебные книги, какие-то бумаги. Один из них держал в руках отцов потир – ту самую золотую чашу, из которой он причащался.
    И я поняла. Они не просто его стерегут. Они что-то ищут. Здесь. И Артём... он знает что-то. Или они думают, что знает. И он не бежит, потому что... потому что его побег всё испортит. Какую-то его игру. Его миссию.
    Боже мой... Я всегда в Тебя верила. И в трудную минуту моя вера в Тебя поблекла.
    Но сейчас... сейчас мне не нужна Твоя помощь. Подай мне знак! Научи, что делать!
    Вера... Она ушла, как вода в песок. Осталась только я. Анфиса. И мой брат, который, как дурак, возможно, спасает нас всех, сидя в луже собственной крови в костёле, где Бога больше нет.
    Осталось только ждать. И смотреть. И быть готовой. Не к молитве. К делу.

    Артём.

    Взрыв – это не звук. Это удар по душе. Тебя вырывают из мира и вминают обратно, но уже криво, с перекосившейся душой. Меня подбросило, перевернуло и шваркнуло о плиты. Асфальт пах пылью и смертью. В ушах – звон, во рту – медь.
    Первый, кто подошёл, ткнул меня стволом в ребро. Второй – в живот. Подняли. Руки вывернули, скрутили проволокой. Боль – острая, знакомая. Я уже почти привык.
Их командир. Генерал. Пузатый, в новой форме. Лицо – заплывшее салом. Подошёл, поизучал меня, как тушу на базаре. И вдруг – раз! Жёсткой перчаткой по зубам. Я только голову отвёл. Кровь на губе. Раз! Ещё. Ради забавы. Как ковырять палкой гнилушку. Я молчал. Смотрел ему в глаза. Пустые, как два проржавевших патрона. В них не было ненависти. Была скука. Вселенская, офицерская скука.
    – Заберіть цього комуняцького свинота до церкви, – буркнул он по-украински, – і там його розташтуйте. Надійно.
    Меня толкнули в спину. Пять конвоиров. Все возрастные. Южной внешности, с горбатыми длинными носами. Тонкие переносицы. Все в камуфляже, увешанные всяким хламом. И на всех – нашивки, татуировки. Скандинавские. Руны. Молот Тора. Дерево Иггдрасиль.
    Повели. Я хромал. Нога горела. А они, мои «викинги», заспорили.
    – А шо таке «розташтуйте»? – спросил тот, что был похож на горбоносого цыгана, только белого. Весь в чёрных волосах, курчавый.
    – Хз, – отозвался другой, его клон, но пониже. – Типа, пристрелить?
    – Не, «розташтуйте» – це ж не «розстріляйте», – вступил третий, щуплая шпана с узким, как лезвие, лицом. – Може, типа, «пристроїти»?
    – Яку нахрен «пристроїти»? – возмутился первый. – Його ж Один в Вальгаллу звати!
    Я фыркнул. Не сдержался. Все пятеро насторожились.
    – Ты чо, коммуняка, ржёшь? – цыганоподобный викинг ткнул меня автоматом.
    – Да так, – хрипло ответил я. – Один... У него, говорят, один глаз был. Как у меня скоро будет. А вы... вы все на южан похожи. На османов, прости Господи. Какие вы викинги?
    Они зашумели, загалдели. Про то, что дух важнее крови. Про то, что Тор не смотрит на внешность. Но запал уже сбит. Их мифология дала трещину. А треснувшую скорлупу легко раздавить.
    Мы подошли к церкви. К той самой. Белые стены, позеленевший купол. Здесь мой отец, высокий и строгий, в золотых ризах, служил литургии. Я, маленький, в новом костюмчике, стоял с мамой на паперти, держа в руках горящую свечу. Пасха. Торжественный звон. «Христос воскресе!» – и толпа гудела в ответ: «Воистину воскресе!» А потом – Крестный ход. Отец нёс икону, а я шёл за ним, гордый, важный, и верил, что Бог где-то тут, совсем рядом, просто за толпой...
    Потом я вырос. Узнал, что Бога нет. Что религия – опиум, как говаривал старина Маркс. Ложь, чтобы держать быдло в узде. Но сейчас, глядя на эти стены, я почувствовал не раздражение, а... тоску. По той наивной, тёплой лжи. По тому времени, когда мир был простым, а зло – где-то далеко, в книжках.
    Дверь в церковь была выбита. Внутри пахло плесенью и чужими сапогами. Меня толкнули, и я сел на холодный каменный пол, прислонившись к стене. Один глаз уже совсем не видел, распух от удара. Но вторым...
    Вторым я увидел её. Анфису. В щели старого иконостаса. Её бледное лицо. Глаза, полные ужаса и решимости. Она показала пальцем на себя, на меня, на дверь. Бежим.
    Сердце ёкнуло. Сестра. Жива. И она здесь, рискует всем.
    Но я медленно, почти незаметно, покрутил головой. Нет.
    Я видел, как потух её взгляд. Непонимание. Боль.
    А план у меня был. Простой, как мычание. Эти «викинги»... они устали. Они не фанатики. Они – мясо, которое уже протухло в этой мясорубке. Нужно было только найти слабое место.
    – Слушайте, – хрипло начал я. – Вы же не животные.
    – Заткнись, коммунист! – рявкнул цыган-викинг.
    – Майора Орешника знаете? Андрея? – не унимался я.
    Тишина. Они переглянулись.
    – Пан майор погиб! – крикнул один из них, но уже без прежней уверенности. – Геройской смертью! Под Черниговом!
    – Врёшь, – спокойно сказал я. – Ты же не видел трупа! А он жив. И он не с вами. Он с нами. На баррикаде стоял. Рядом со мной. Когда тот снаряд разорвался.
    Я потрогал рану и скривился от боли. В их глазах шевельнулось сомнение. Как треснул их хлипкий мирок. Их герой... дезертир? Перебежчик?
    – Он сделал выбор, – давил я, чувствуя, как кровь сочится из разбитой губы. – Он устал убивать. А вы? Вам не надоело? Вам Один за это что, мёду в Вальгалле нальёт? Или вас самих, как скот, пустят на фарш, когда перестанете быть полезными?
    Они молчали, переглядываясь друг на друга. А я сидел на холодном полу осквернённого храма, глядя одним глазом на сестру, и думал о том, что Бог мёртв, но люди... люди всё ещё могут выбирать. И я свой выбор сделал. Не бежать. А перевернуть их хлипкий мирок с ног на голову. Заставить их усомниться. Это была моя миссия. Мой последний бой. Не оружием, а словом.

    Анфиса.

    Я смотрела сквозь щель, впиваясь в него глазами. В Артёма. Моего брата. Он был похож на избитого, окровавленного зверя. Но когда он начал подниматься, опираясь о шершавую стену, во всём его измождённом теле была такая сила, что у меня перехватило дыхание. Он поднимался медленно, с усилием, словно груз всех этих лет, всей этой бойни давил ему на плечи. Но он поднялся. Во весь свой высокий рост. И начал говорить.
    И голос его был не криком, не истерикой. Он был низким, прокопчённым дымом, простуженным в подвалах, но каждое слово било точно в цель, как пуля.
    «Братья... – начал он, и солдаты, эти «викинги» с южными лицами, насторожились. – Вы думаете, воюете за Украину? За нацию? Вы ошибаетесь. Вы воюете за них.»
    Он сделал паузу, давая словам просочиться в сознание.
    «За капиталистов. За тех, кто борется за прибыль. Сначала это – конкуренция. Чей товар дешевле, чей – красивее. Потом – чей пиар грязнее, кто заплатил судье большую взятку, чьи наёмники подожгли завод конкуренту ночью.»
    Я видела, как они слушают. Один почесал затылок. Другой перестал чистить ствол. Они смотрели на этого избитого человека, и в их глазах, пустых от усталости, загорались крошечные огоньки. Воспоминания? Сомнения?
    «А когда конкурируют не два лавочника, а две государственные корпорации, две империи капитала... – голос Артёма зазвенел, как натянутая струна, – тогда нас с вами, рабочих и крестьян, сгоняют в окопы и говорят: убей того, кто носит другую форму! А сами они, хозяева жизни, сидят в своих бункерах и на биржах, и заключают пари на наши жизни!»
    Он шагнул вперёд, хромая. Его окровавленное лицо исказила гримаса боли и гнева.
    «Нас стравливают друг с другом, как псов! Заставляют рвать глотки за их, чужие, интересы! А знаете, сколько уже сейчас еды производят в мире? Её хватит, чтобы накормить всех! Совсем чуть-чуть, один шаг – и мы научимся делить всё поровну! Наступит Золотой век! Государство всеобщего благоденствия!»
    В его словах была та самая вера, которой мне так не хватало. Не в Бога, а в человека. В его разум. В его справедливость.
    «И самым последним, самым жалким идиотом окажется тот, – Артём почти кричал теперь, его голос сорвался на сип, – кто не доживёт до этого Золотого века каких-то три года! Потому что позволил себя обмануть! Потому что пошёл и лег костьми на поле боя в чужой войне, в войне между олигархами, между корпорациями, между капиталами!»
    Он выдохнул, обессилено прислонившись к стене. Последние слова он произнёс уже тихо, но они прозвучали громче любого крика.
    «Остановитесь. Остановите это безумие. Присоединяйтесь к нам. К Советской Украине. Давайте сохраним наши жизни. Наши. Единственные. И будем вместе строить. Строить то будущее, где не будет войн. Где не будет голодных. Где не будет палачей и рабов. Будущее для всех. Для всего человечества.»
    Тишина в церкви повисла густая, звенящая. Даже снаружи, где шёл бой, на мгновение будто стихло. Пять пар глаз смотрели на моего брата. И в этих глазах уже не было злобы. Было замешательство. Раздумье. Усталость, которая, наконец, нашла слова.
    А я смотрела на него и плакала. Тихо. Беззвучно. По мне текли слёзы, смывая пыль и копоть. Я плакала не от страха. Я плакала от гордости. За своего брата-идеалиста, который, истекая кровью в осквернённом храме, пытался достучаться до человеческого в этих запутавшихся мужиках.
    И впервые за долгое время мне показалось, что молитва... не нужна. Потому что чудо уже происходит здесь. На моих глазах. И творит его не Бог, а человек. Мой брат.

    Левый.

    И вот оно – тишина. Не мёртвая, а живая, налитая смыслом. Автоматы, эти чёрные плети, опустились. Стволы смотрят в грязный пол, в плиты, на которых мой отец служил службы своему Богу. Не в меня.
    И пошло.
    Первый, тот, что похудее, с лицом, исцарапанным жизнью круче, чем осколками, заговорил, смотря в пустоту:
    – Меня... три года назад. На улице. Возле ларька с чебуреками. Двое – в балаклавах. В машину. Учебка – три дня. И пошёл, сука, в пехоту, в штурмы. Чудом выжил. А семья... в Днепре... бомба в маршрутку...
    Второй, пошире в плечах, с глазами, в которых застыл чужой снег, хрипло:
    – А я... в Германии. Жена, два ребёнка. Немцы – раз!  Айн, цвай, полицай. И экстрадиция. Сюда. В пекло. А они... они там сейчас по съёмным углам, хлебцы доширачные жрут...
    Третий, молчавший до этого, просто плюнул:
    – Я это всё... ненавижу.
    Четвёртый и пятый, как эхо, хором:
    – Да. Прав мужик. Нахрена нам его расстреливать? Нам его слушать надо!
    И тут во мне что-то ёкнуло. Не триумф. Нет. Горечь. Щемящая, как боль в сломанном ребре.
    – «Минск»... – выдохнул я. – «Минск-два»... «Нормандия»... «Стамбул»... Подпиши они любое из этих соглашений тогда – сотни тысяч были бы живы сегодня. Миллионы не стали бы калеками. Но им не это было нужно. Им – деньги. Кровь – в деньги. Чем больше нашего брата, рабочего, гибнет – тем больше бабок они отстёгивают европейским чинушам. Откаты. Бабки. При капитализме чиновник никогда не перестанет брать. Даже если из-за его взяток горы трупов. Такая система, товарищи. Если мы не консолидируемся, не объединимся – нас сожрут, перемелют на новые лимузины, яхты, виллы и белые дорожки…
    Тот, что первый начал, посмотрел на меня прямо. В его взгляде была уже не злоба. Пустота. Безнадёга.
    – А что нам теперь делать? – спросил он, и в его голосе был вопрос всего его поколения, всего этого сломанного мира.
    И я сказал. Просто сказал, что просилось из самой глубины:
    – Идите к своим. К товарищам. Расскажите. Что поняли. Что услышали. Если мы остановим этот штурм – мы тысячи жизней спасём. Наших жизней. Не тех, что наверху, не вашего заплывшего жиром генерала. Наших.
    Они помолчали. Потом первый кивнул. Медленно. Повернулся и пошёл к выходу. За ним – второй. Третий. Все. Не оглядываясь.
    И только когда дверь захлопнулась, я позволил себе обмякнуть. Спина ударилась о стену. Всё тело заныло единой, огненной болью.
    И тут она. Анфиса. Выскользнула из-за иконостаса, как тень. Подбежала, упала передо мной на колени. Руки её, дрожащие, побелевшие от напряжения, потянулись к моим ранам. Появился бинт, перекись.
    Она не говорила ничего. Только пальцы её, тёплые и живые, перевязывали мою разорванную плоть. А я обнял её свободной рукой, притянул к себе, чувствуя, как бьётся её маленькое, испуганное сердце.
    И мы сидели так. В опустевшей церкви. Среди осколков и чужого похабства. Двое выживших. А снаружи уже слышались не выстрелы, а крики. Не злые. Растерянные. И голоса. Много голосов. Спорящих.

Эпилог читайте по ссылке: http://proza.ru/2025/11/27/1878


Рецензии