Там, гл. 5
О чем я, однако, до сих пор жалею, так это о том, что не сумел на самом пороге юности разделить со сверстниками пламенный, духозахватывающий восторг и непомерную гордость от события под названием «наш человек в космосе». Такой день нельзя переживать в одиночку. Но моей вины тут нет: лежал на больничной койке после удаления аппендицита. А ведь я в ту пору буквально бредил Космосом и фантастикой! Помню мой самодельный телескоп и себя, завороженного величественным видом Луны, испещренной оспинами близких кратеров. Знаешь, Сергуня, чем плоха помимо прочего старость? Тем, что перестаешь удивляться. Мои дни теперь следуют унылой чередой и каждый похож на предыдущий. Я почти физически ощущаю невозвратимое течение времени, которое проходит сквозь меня, чтобы в следующий миг стать историей. Старею, одним словом. Но когда меня называют дедом, мне и грустно, и смешно. Осваивая оставшееся мне пространство-время, я спрашиваю себя, был ли я хоть в чем-нибудь компетентен. Увы, жизнелюбивые французы о таких, как я говорят: хорош во всем – не годен ни к чему. Еще они говорят: «Chaque age a ses plaisirs (каждому возрасту – свои удовольствия)». Если душевные терзания считать удовольствиями, то это сомнительные удовольствия. Вот почему милее яви мне сны, где я грежу другой жизнью, а проснувшись, чувствую то, что кто-то когда-то назвал щемящей грустью. Утешает, что по общему мнению я пока не похож на пожилого человека с расплывшейся фигурой и такими же мозгами. И еще: не знаю, как другие, а я долгое время страдал легковерностью. Многие истины мне открылись с возрастом. Даже не открылись – приоткрылись: впереди скудный свет, а дальше прежняя тьма. Тем не менее, сегодня для меня люди делятся на тех, кто верит сказкам и на тех, кто перестал им верить. Себя отношу ко вторым. Те же французы утверждают: a chaque age son raison (каждому возрасту – свой резон). В данном случае я бы трактовал обрусевшее слово «резон» как предназначение. Я понимаю его как необходимость поделиться с тобой своим жизненным скарбом, ибо недалек день, когда я сойду, а скрипучая телега цивилизации потащит свою поклажу дальше.
Я видел своими глазами Хрущева, Де Голля, Горбачева, Примакова, стоял за билетами в кино в одной очереди с олимпийским чемпионом Александром Беловым. Стоял достаточно, чтобы убедиться в его исключительной скромности – он с терпеливой улыбкой отклонил, как его ни упрашивали, все уговоры взять билеты без очереди. Я фотографировался в компании комсомольских делегатов с Григорием Романовым и космонавтом Шаталовым. После съемки подобрался к Шаталову, обратился к нему по имени-отчеству (Владимир Александрович) и сообщил, что я из его родного города и учился в той же школе, что и он. Шаталов приятно удивился, пожал мне руку и пожелал удачи. Знавал я деятелей меньшего ранга. Был хорошо знаком с Александром Колпашниковым – авторитетным питерским джазменом, через которого чуть было не связал свою судьбу с джазом. Здравый смысл, однако, победил. И слава богу, ибо изнанка жизни бродячих музыкантов совсем не киношная. К чему это я. А к тому, что созерцать – не значит стать умнее. Как отвечал Ленину Сталин по поводу якобы оскорбленной им Крупской: «Спать с Лениным еще не значит разбираться в ленинизме». С великими надо общаться, а для этого существуют книги.
Кстати, о книгах. Есть минимум две причины их читать. Во-первых, чтобы не быть дураком, для чего попытаться учиться на чужих ошибках (что, увы, случается крайне редко), или говоря словами все того же малоизвестного писателя из нынешних: «Для меня одиозны те, кому собственный опыт с прискорбием открывает то, что было известно тысячи лет назад, и о чем они могли бы прочитать в неглупых книжках раньше. Им невдомек, что всё, что с ними происходит уже описано и предписано, и им остается лишь выбрать, кем быть: хорошим или плохим, глупым или умным, счастливым или обездоленным». Это, так сказать, экзистенциальная причина. Другая же - чтобы попытаться испытать эстетический восторг (не путать со щенячьей радостью простодушных, которым для этого хватает залихватского сюжета). К слову сказать: на свете полно людей, которые не испытывают боли бытия. Если они и способны на чувствоизъявления, то только негативные, среди которых на первом месте злорадство. Разумеется, о чуткости, которая требуется для прикосновения к струнам высоких строк, в их случае говорить не приходится. Их удел – чтиво. При этом изрядная доля читателей по-прежнему ищет в книгах жизненную правду. А зря: ведь литература – это мир взрослых сказок. Неплохо бы им вникнуть в суть сентенции: «Мысль изреченная есть ложь». Если же вникать не получается, в подмогу им подсказка уже известного тебе писателя: «Фокус в том, что наше косноязычие проистекает из суверенного и беспардонного права человеческих слов вещать от имени вещей и своим тощим телом заслонять их многогранную полноту. Иначе говоря, слова по самой своей узурпаторской природе вводят нас в заблуждение относительно истинной сути вещей. Здесь тот же казус, что с депутатами: присваивая себе право высказываться от нашего имени, они говорят совсем не то, что мы хотим». Другими словами: если составляющие компоненты целого полностью или частично несъедобны, то несъедобна и их сумма. От себя добавлю: слова подобны хамелеонам - способны менять окраску в зависимости от контекста. Отсюда аксиома: литература, какой бы степени художественности она ни была, есть ложь. При этом художественная литература отличается от нехудожественной, как художественная ложь от нехудожественной или как фигурное катание от нефигурного. Но при всех отличиях последнего это всего лишь катание и ничего больше. Фигуристы, какие бы вензеля они ни выписывали, говорят на языке тела. То же в балете. Но при всем своем диапазоне (от скабрезного фавна до умирающего лебедя) язык тела неоднозначен. За языком литературы стоят смыслы. Для литературы язык не роскошь, а возможность сделать банальное уникальным. Давно известно: мы судим о других по себе. Даже писатели. Даже Толстой, а уж тем более Достоевский. Про Набокова и говорить нечего. Но не Чехов. Чем дальше писатель от своих героев, тем его вымысел правдоподобнее. Действо, подчиненное воле автора, лишено закваски случайностью, а потому предсказуемо. Взять хотя бы «Темные аллеи» Бунина: насквозь пропитанные фатализмом, они не предполагают другого исхода, кроме безрадостного. Как бы и кого бы ни превозносили, будь то прозаик или поэт, в какие бы гении ни записывали, какие бы сверхидеи ему ни приписывали, он всегда ограничен и не может выйти за рамки человеческого разумения, а потому друг от друга сочинители отличаются только стилем. Что касается нынешнего времени, то назвать сегодняшних сочинителей писателями в высоком и содержательном смысле прошлого и позапрошлого веков язык не поворачивается. Все они продукты бессовестной, если не сказать бесовской коммерциализации литературы. Доказано: люди не любят напрягать мозг. Это вызывает у них негативные эмоции, чем пользуются нынешние штукари от литературы, чтобы гнать свои неприхотливые поделки, по которым их ушлые киноподельники умудряются снимать фильмы. В результате плохая выдумка подменяет читателю жизнь. И тут самое время спросить: что заставляет человека писать? По моему разумению на то существуют три причины. Есть люди, которым этот род занятий назначен с рождения, и здесь ничего не поделаешь: им остается следовать своему призванию, ибо они не способны ни на что другое («коль родился я поэтом, то целуюсь, как поэт»). По сути, писательство – их крест. Есть те, которые совмещают это занятие с основным ремеслом – журналисты, например. И есть те, которые пишут ради тщеславия. Имя им - графоманы. Лет тридцать назад я был знаком с настоящим писателем, и когда мы разговаривали, всегда удивлялся правильности его гладкой речи. Однажды я спросил его, как ему это удается, и он ответил, что для этого всего-то надо написать восемь романов и с полсотни рассказов. При этом он, имея в виду издержки публичности, неоднократно мне повторял: «Путь пишущего усеян терниями, гвоздями и крапивой». Скажу тебе так: если ты с годами обнаружишь в себе тягу к писательству (что случается довольно часто), беги от нее, как черт от ладана!
По мне в основе мировой литературы лежит книга Экклезиаста. Именно Экклезиаст – первый стенограф жизни. Последующие сочинители лишь развивали его тезисы. Те же из них, кому милее фантастика, забыли, наверное, что настоящая фантастика – это разумная жизнь. Она неисчерпаема и подобна Общей теории относительности, над уравнениями которой физики бьются до сих пор. Кстати говоря, всякий сочинитель примеряет на себя роль Творца, и что примечательно, творит свои персонажи «по образу и подобию своему». Остается понять, почему писателей на земле много меньше, чем читателей. Один из ответов всё у того же малоизвестного писателя из нынешних: «Творчество - это синтез спинномозговых импульсов, и не у каждого эти импульсы выстраиваются в осмысленный и убедительный ряд. Для того чтобы слова отдавались биением читательского сердца, нужна особая способность добраться до художественного пласта души, где залегают негромкие мелодии сострадания и хрустальный перезвон отзывчивости». Ты спросишь, почему я так часто и упорно ссылаюсь на него. Во-первых, потому что мне близок ход его мыслей, а во-вторых, он умеет формулировать то, что не сформулировать мне самому. Вот как он отвечает на вопрос, имеет ли земная культура космическое значение: «Культура не нужна никому, кроме самого человечества. Ведь не думаете же вы, что представители чужих цивилизаций замрут перед шедеврами земного искусства, которое есть не более чем сублимация наших, к чему скрывать, диких инстинктов! Быть может, только музыка, помимо формул, способна соединить несоединимое».
Он не знает наших искусствоведов, которые могут обратить в искусство даже унитаз! Уж не знаю, что они там ведают и чем заведуют, но мне искренне жаль этих людей, которым приходится профессионально лгать, что король не голый.
Свидетельство о публикации №225120101889