Не навсегда, но на Мгновение
Оригинальное название: Not Forever, But For Now
1
ОТТО ЗАСТАВЛЯЕТ НАС СМОТРЕТЬ фильм о природе.
В детской наверху он усаживает меня перед телевизором и включает документалку про Австралию. Про её диких животных.
— Австралия — отвратительная страна, — говорит он. — Мир вообще далеко не Винни-Пух.
Мы смотрим, как крошечный детёныш кенгуру выбирается из заднего прохода матери. И, как объясняет Ричард Аттенборо, его единственный шанс — карабкаться по её шерсти вверх. Бедный крошечный кенгурёнок, розовый, слепой, голый, цепляется мокрыми пальцами за мех.
Австралийская глушь тянется во все стороны — суровая, красная, беспощадная. Пыль и каторжники. Всё то, от чего Англия когда-то избавилась.
Маленький кенгурёнок ползёт по животу матери. Голос Аттенборо поясняет, что она не может ему помочь. Она просто кенгуру. Она даже не знает, что этот малыш висит у неё на брюхе. Передние лапы слишком короткие, как у тираннозавра. Даже если бы она и захотела — всё равно ничем бы не помогла. А где отец, говорит Аттенборо, никто не знает. Наверняка ошивается у паба, заигрывает то с валлаби, то с утконосом, думает только о себе.
Вокруг — только Австралия, бесконечная и обжигающая, и маленькому кенгурёнку остаётся рассчитывать только на себя.
Он едва ли больше, чем комочек, прилипший к маминой шерсти. Она даже не заметила бы потери. Этот дрожащий розовый комок должен сам себя спасти. Если он не доберётся до сумки, он погибнет. Там — молоко, тепло, всё, что ему нужно. А если сорвётся, говорит Аттенборо… ну, значит, сорвётся.
Наверное, вся эта обожжённая земля усыпана такими сорвавшимися малыми. Матери, ни о чём не думая, запрыгивают прямо на них; стаи киви выклёвывают их останки. В любом случае гибнут они быстро.
Отто берёт меня за руку, и мы сидим, держась пальцами, глядя, как эта липкая крошка карабкается между жизнью и смертью. Я говорю, что, если бы у кенгурёнка была хоть капля ума, он бы заполз в мамин зад обратно. Пусть это будет ей уроком.
— Не может, Сесил, — отвечает Отто. — В Австралии так не бывает.
И мы оба смотрим на эту крохотную бусинку в толстой шерсти. Мы чувствуем отвращение к его слабости, к его жалкой беспомощности и почти готовы принять его смерть. Розовый, нелепый, ослеплённый огромной Австралией вокруг. Мы держимся за руки и одновременно хотим, чтобы он выжил, и ненавидим Ричарда Аттенборо с его безразличным шёпотом о жестокости природы и Большом Барьерном рифе. Он мог бы просто взять и подложить малыша в сумку. Но не делает этого.
— Нет уж, наш Ричард Аттенборо помогать не станет, — говорит Отто. — Тот самый сэр Ричард, который стоит в стороне, пока львы преследуют газеленка или пока гиены рвут худого визжащего жирафёнка. Он мог бы вмешаться: выстрелить в львов, например, или просто хлопнуть, чтобы разогнать гиен. Но сэр Ричард никогда не вмешивается. Он позволяет пингвинятам замерзнуть в Антарктике и спокойным голосом рассказывает, пока хищные птицы выедают яйца морских черепах на Галапагосах.
— И всё это он заставляет нас смотреть, — говорит Отто. — Старый волосатый мерзавец.
Я возражаю, что сэр Ричард хочет учить нас природе.
— Нет, — говорит Отто. — Ричард Аттенборо просто наблюдает, как умирают маленькие существа. Возвращается в Англию и получает за это гонорар. Он богаче твоей мамочки.
Почему Аттенборо всегда за кадром? По словам Отто, потому что, пока волки рвут дикдика, сэр Ричард стоит за камерой и тяжело дышит, занимаясь собой.
Кенгурёнок падает в пыль и лежит там, будто выброшенный комок влажных мамочкиных внутренностей. Глупое пыльное создание. Оно даже не знает, что такое Австралия. Оно не знает, что живёт — кроме этого мгновения, перед тем как его клюнет коршун или сглотнёт динго.
Отто говорит, что эта крошка лежит, набив рот красной пылью, а каторжники и преступники Австралии только и ждут, чтобы пнуть его, и сэр Ричард их подбадривает.
Шёпот Аттенборо говорит: «Вот стая стервятников». И тихо добавляет: «Давайте посмотрим».
Отто говорит, что Австралия — это огромная грязная машина, перемалывающая детёнышей кенгуру в еду для динго и ягнят — для нас.
Пока кенгурёнок не успевает добиться хоть чего-то, Отто выключает фильм. Делает голос тише и, передразнивая Аттенборо, говорит, что иногда малыш всё же добирается до сумки, находит там молоко и засыпает. Но потом мать засовывает лапу и вытаскивает его наружу.
— Нет, — говорит Отто, — жизнь у него совсем не как у Винни-Пуха.
Если у неё плохое настроение, продолжает Отто, она хватает малыша и бросает на землю. Или стряхивает, как мерзкую соплю. Смотрит, как он валяется в пыли, умирающий, а у неё — клуб, примерка платья, короче дела поважнее. Ребёнка она и не хотела, а если папаша сбежал, то почему она не может?
Теперь у неё большая светская жизнь. Её везде ждут.
А правда в том, говорит Отто, что она ненавидит его слабость. Его хрупкость, ущербность. Мать всегда чувствует, когда малыш не такой, как остальные, что из него выйдет недоделанный недосамец. И она знает, что виноватой сделают её: слишком рано отпустила, слишком много заботилась — вот что будут шептать другие кенгуру. И чтобы сохранить репутацию, ей проще избавиться от него.
— А потом всё становится хорошо, — говорит Отто и улыбается. — Потому что тогда он попадает в кенгурячий рай. Там малыши едят желе и пирожные. И это всё очень мило.
И тут лицо Отто меняется. В глазах вспыхивает огонь — словно в печи, ярче всего вокруг, будто весь свет детской собирается в нём одном. Такой огонь, что, вырвись он наружу, — сжёг бы нас всех.
2
НЯНЯ НАБЛЮДАЛА, как я спускаюсь по лестнице, и спрашивала:
— Сударь Сесил, вы не ушиблись?
Она всё приставала, выясняя, почему я прихрамываю, не вывихнул ли ногу. Любопытная старушонка, только и умеет, что задавать вопросы. Наверняка подслушивает под дверями, всё выведывает. Когда я попросил искупать меня пораньше, она махнула рукой:
— Мне ещё чайный сервиз чистить. Некогда возиться с ванной. Вы уже большой мальчик, сударь Сесил, пора бы и самим справляться.
Но когда я продолжил настаивать, она спросила:
— А что у вас там всё красное?
Бедная няня… Если верить Мамочке, старушка и ложку толком натереть не может. Мамочка часто говорила: если её уволить, никто и пальцем не пошевелит.
Тем не менее она набрала воду. Я снял штаны и джемпер, и она только провела по моей спине мокрой фланелью, как сразу воскликнула:
— Да вы же почти в кровь стёрты…
Я поморщился и пересказал ей ровно то, чему меня учил Отто. Рассказал, как в школе старшие ребята бывают очень злые. Когда мы выходили на упражнения, тихого, скромного мальчика подкарауливали старшеклассники. Они сдирали с него спортивные шорты — вместе со всеми резинками и защитными повязками, которые бедняге приходилось носить. И всё это происходило на виду у всех: смеялись и дети, и учителя, и рабочие, которые косили траву.
А вернуть всё на место — занятие долгое: резинки путались у щиколоток, их приходилось заново натягивать, поправлять, застёгивать… А порой какой-нибудь особенно подлый громила подходил и вытворял своё.
Я рассказывал няне всё это точно так, как Отто велел заучить.
По словам Отто, такие мерзавцы всегда чувствуют, кто самый робкий, самый нежный, с кем можно провернуть подобное. Он даже говорил, что Кристофер Робин с Винни-Пухом тоже этим занимаются. И с Пятачком, и с Иа-Иа. Каждый раз, когда выпадает возможность в их лесу. А Отто знает — он ведь учился в привилегированной школе.
Вот почему, сказал я няне, у меня всё сзади красное, раз уж ей так важно это знать.
И тут её лицо изменилось — точно так же, как у Мамочки, когда она велела нам не смотреть. Это было в тот день в поезде. Мрачное утро, которое мы бы давно забыли, если бы Мамочка не выглянула в окно и не сказала:
— Сесил, Отто, мальчики… только не смейте смотреть.
Разумеется, мы посмотрели. Там, среди камышей, какой-то одноглазый пьяница совокуплялся с трёхногой собакой. Мы трое — Мамочка, Отто и я — разинув рты, наблюдали, пока поезд снова не тронулся и кусты не скрыли дрожащие движения и высунутый язык собаки. Тогда Мамочка откинулась на сиденье, достала из сумки дневник и начала писать письмо начальству железной дороги:
— Господа, — шептала она, — вы обязаны предоставлять пассажирам более приличные виды, а не подвергать людей подобным сценам.
Перо скребло по бумаге сердито и сухо.
То же выражение появилось и на лице няни. Она встала с колен, отошла от ванны, вытерла руки о фартук.
Но я сказал, что она обязана вымыть меня целиком — спереди и сзади. Я смеялся, плескал в неё тёплой водой и грозился вылезти из ванны прямо сейчас и усесться голой задницей на Мамочкин диван в музыкальной комнате — и пусть потом весь день оттирает пятно зубной щёткой.
Няня всхлипнула:
— Сесил… мне не положено вас мыть. Вы с Отто уже выше меня ростом, руки и ноги у вас, как у взрослых…
Она утирала глаза подолом фартука.
Меня это не трогало. Кусок мыла качался между моими волосатыми коленями; я толкнул его пальцем, чтобы оно кружилось в воде. Пальцами перебирал волосы на груди. Моя волосатость — не её дело. Мамочка говорила, это у нас от валлийских предков.
Я велел няне собирать вещи и уходить, если работа ей так тяжела. Рекомендации пусть даже не ждёт. Мамочка никогда не подпишет ей рекомендательное письмо. Если от няни в доме ни пользы, ни красоты — пусть идёт на улицу и просит подаяние.
— Убирайся, — сказал я, — или бери мыло и продолжай. Люди и сами моются — и я смогу научиться. И молнию застегнуть, и стейк порезать — справлюсь.
И опять это испуганное выражение на её лице. Она шёпотом спросила:
— Сесил… тебя кто-то обижает?
Вода уже розовела от крови. Я брызнул в неё этой водой, сказал, что нет, и назвал её старой свиньёй.
Отто говорил, что у нас была няня, которая делала это ртом. Я этого не помнил. И, честно говоря, не захотел бы и сейчас. По крайней мере — не с этой. От неё пахло полировкой; этот химический запах въелся в морщины на лице и руках. Мамочка никогда не подошла бы к ней ближе вытянутой руки. Но вслух она бы такого не сказала.
Если бы Мамочка была здесь, она бы отчеканила меня за грубость. Но няня — всего лишь уборщица. Никто не станет по ней скучать. Никто её не возьмёт. И если я жесток — ей по заслугам за подглядывание. Да и легче будет, когда Отто решит, что её пора убирать.
3
ОТТО ГОВОРИТ:
— В аду никто не страдает сильнее, чем сам дьявол.
Он произносит это голосом Ричарда Аттенборо, ровно так, будто цитирует фильм.
День выдался мерзкий, промозглый — из тех, когда солнце садится ровно в тот момент, когда пытается взойти. И именно сегодня нам почему-то нужно хоронить дворника.
Видишь ли, Отто и садовый мальчишка когда-то были большими друзьями. Пока тому не перерезали горло, по словам Отто. На лице у него застыло самое жуткое выражение. Примерно такое же, как у Мамочки, когда она обнаружила ту няню — ту, что «делала это ртом» — лежащую внизу лестницы, скрученную комком у подножия.
— Позвоночник в клочья, — сказал Отто. — И голова вывернута. Как у курицы.
— Прямо чистый Хичкок, — добавил он. Мерзость, да и только.
Мамочка велит нам идти на похороны. Мальчишка-то был никем: обычным подёнщиком. Парнем, которому просто платили за работу в саду.
Мы выражаем соболезнования, как умеем. Его родня палит какой-то отвратительный ладан, а мы ведь не из «высокоцерковных». В подвале церкви накрыты длинные столы с едой, и Отто берёт меня под руку: сначала — еда. И еда ужасная. Фаршированные пирожки, крыжовенный трайфл, и Отто наворачивает всё это без остановки. Заварной крем, засыпанный сухой смородиной. Гадость. Телячьи железы, сваренные в молоке. Маринованные утиные яйца.
У гроба родня отходит в сторону. Деревенские люди ошеломлены тем, что мы, такие молодые господа, пришли почтить их мёртвого сына. Бездельника. Хмурого, грубого хама. Каким он, по сути, и являлся.
Отто почти не говорит — его распирает отрыжка. Крыжовник ему всегда был противопоказан. Мы стоим, держась за руки, и смотрим сверху на дворника. Вокруг тела напиханы полевые цветы — обычные сорняки, по сути. Руки скрещены на груди и стянуты чётками. Заботиться о нём его родня начала только теперь — хотя при жизни он был отпетым мерзавцем.
Мамочка дала им один из старых костюмов Отто. Тот, что он ни разу не надевал, но всё равно — костюм был его, и он не хотел, чтобы его закопали в церковной земле на каком-то мёртвом деревенщине. На гниющем мальчишке. Отто устроил из этого огромный скандал.
Видишь ли, этот мальчишка учил Отто играть в Винни-Пуха. У них даже был свой тайный клуб — на засаленной армейской койке в садовом сарае, среди секаторов и корзин для обрезков.
Однажды этот парень, наглый и необразованный, спросил, откуда у нас состояние. Нахал. Отто сказал ему, что динозавры вымерли, потому что Компания Гудзонова залива раздавала им одеяла, заражённые оспой. И тот поверил. Отто сказал, что полное имя Мамочки — Уретра, и тот тоже проглотил это. Хотя сам Отто таскался за ним хвостом в любую погоду. За таким вот грубым, невоспитанным типом, который ходил всё время в одних рукавах рубашки и мешковатых штанах. Важничал, курил трубку, будто был хозяином нашего сада.
Отто отвернулся от него лишь после того, как дворник заговорил со мной. Он спросил, не хочу ли я научиться играть в Винни-Пуха. Подмигнул Отто и сказал, что Отто невероятно хорош «в этом деле», и что он, дворник, сделал кучу снимков и разослал их всем подряд. И что Отто мог бы заработать большие деньги, если бы решил пойти «в профессию», позволяя чужим мужикам делать своё дело. Но Отто не воспринял это как комплимент.
Понимаешь, Отто хотел быть как Ричард Аттенборо — говорить шёпотом из-за камеры. А не быть пятнистым оленёнком, которого тащат из высокой травы, пока он визжит.
С того дня Отто и не смотрел на него.
И вскоре Отто нашёл его мёртвым.
— Парень был с будущим, — приговаривала Мамочка. — Гордость Империи. Голова — светлая и полная идей. И кто бы мог подумать, что его найдут с перерезанным горлом в нашем садовом сарае, а убийцу так и не вычислят. Следствие велось, формальности соблюдены, но результата ноль.
В гробу он выглядит почти красиво, в старом костюме Отто. У парня были густые брови, но кто-то пригладил их помадой. На губе — светлый, едва заметный пушок будущих усов.
Отто — печальный, насупленный — смотрит в гроб и говорит:
— Думаешь, когда-нибудь обычный человек сможет стать Периклом или Агамемноном… вот он уже точно нет.
Он смотрит на садового мальчишку, подбородок которого упирается в ворот, скрывая швы. Лицо — как у греческой статуи. А волосы на подушке завиваются, как венок из дубовых листьев.
Отто говорит, стоит людям влюбиться — они тут же начинают искать в друг друге поводы для ненависти.
Потому что каждый, кого ты любишь, всего лишь хрупкий розовый кенгурёнок. И его так или иначе сожрёт — будь то рак или волки. И как ни цепляйся — наступит день, когда тебе предстоит глядеть на его труп.
И единственным утешением в тот миг будет корявая мысль: «Хотя бы теперь мне не придётся вдыхать вонь твоих подмышек».
Или: «Наконец-то мне удалось избавиться от этих уродливых ног».
Костюм был дешёвый, безвкусный, ужасно сидел. Но Мамочке и в голову не пришло, что не стоит отдавать его какому-то мертвецу, который в своё время обрезал наши древовидные пионы так, что они больше никогда не зацвели.
Отто сказал мне:
— Когда тебе кажется, что это любовь…
Он сделал паузу.
— Зачастую тебе просто хочется переспать с их модными очками. Или с их вычурной стрижкой.
Произносил он это шёпотом, голосом Дэвида Аттенборо в его документальных фильмах.
И тут — вот оно.
Одна прозрачная слеза скатилась из глаза Отто. Упала и оставила тёмное пятно на белоснежной рубашке мертвеца. И, заметив это, Отто извергает всё наружу. Сначала чуть-чуть. Потом целым потоком — рвота, желудочный сок, не переваренные комья — всё это хлещет прямо на тело мальчишки. Словно птица, кормящая птенцов.
Отто выплёвывает эту смесь крыжовника и сливок прямиком в открытый гроб: на цветы, на лицо дворника, на всё — фарш, требуха. Целыми вёдрами. Пока гроб почти не наполнился доверху.
Вонь стояла невыносимая.
Свидетельство о публикации №226021700984