Атлантида Глава 22
Внезапно я ощутил, почувствовал. Холод бархата кресла под бёдрами. Давление собственного веса. Пульсацию в висках — не ровную, машинную, а хаотичную, дикую, живую. Пальцы ног, сведённые судорогой в тесных оксфордах. Язык, прилипший к нёбу. Воздух, который больше не был стерильным вакуумом, а вонял пылью, старым деревом и… страхом. Моим собственным страхом.
Я дёрнулся. Мышцами. Спина выгнулась, ноги оттолкнулись от пола. Я вскочил. И это было похоже на рождение — болезненное, неловкое, шокирующее.
В воздухе поник Кшиштоф Пендерецкий «Threnody to the Victims of Hiroshima». Начался с тихого, леденящего писка струн, который нарастал в панический, диссонирующий визг, заполняющий собой всё пространство черепа. Это не музыка. Это звуковая материализация паники.
Затем смех.
Он родился в стенах. Из тёмного дерева панелей, из штукатурки сводов, из самой ткани воздуха. Сначала — тихий, женский, сдержанный. Затем к нему присоединился второй голос, на тон ниже, с лёгкой хрипотцой. Ирис и Эрис.
Они звучали везде. Звук обтекал меня, ударялся от одной стены к другой, нарастая, множась, как эхо в сумасшедшем доме.
— Куда, вы бежите мистер? — прошептала Ирис прямо у меня за левым ухом, её голос был тёплым и влажным.
— От кого убегаете? — тут же отозвалась Эрис справа, её шёпот — холодным, как сталь. — От нас? Или от самого себя?
Я рванулся вперёд, в единственный видимый проход — узкий, тёмный разлом между бархатными занавесами. Смех покатился за мной, превратившись в гулкий, многослойный хохот, который уже не был привязан к голосам. Он стал свойством пространства.
Как гравитация.
Как страх.
Пендерецкий взвыл. Скрипки выли на пределе своих возможностей, металлический грохот ударных врезался в рёбра. Музыка не сопровождала бег. Она преследовала. Каждый диссонирующий аккорд совпадал с ударом сердца, сбивая его ритм, превращая бег в спотыкающуюся, паническую пляску.
Я выбежал в коридор. Атлантида играла со мной. И привычный мне ранее коридор изменился. Пространство изменилось, стало длиннее, выше.
Стены, обитые тёмно-синим шёлком с вытканными золотыми генеалогическими древами, уходили в перспективу, растворяющуюся в зеленоватом тумане. На стенах — портреты. Не картины. Гравюры. Резкие, чёрно-белые, изображающие аристократов с лицами, как у хищных птиц. Их глаза, выдолбленные иглой, следили за мной. Поворачивали вслед. На одной гравюре дама в кринолине медленно подносила к губам бокал, и из него сочилась чёрная, как чернила, жидкость.
— Осторожнее с наследством, мистер! — пропела Ирис из-за портрета бородатого графа. — Всё это фамильное серебро! Настоящая ценность!
Я свернул в арку и оказался в гостиной, которой не было секунду назад. Комнату, залитую холодным лунным светом из высоких окон.
Меня окружил фарфор. Белые, призрачные статуэтки пастушек и маркизов, расставленные на комодах из чёрного дерева. Их улыбки были идентичны. Их пустые глаза смотрели в одну точку. На каминной полке стояли часы под стеклянным колпаком — их маятник замер, стрелки показывали без пятнадцати три.
Вечность замерла на без пятнадцати три.
— Нравится интерьер? — спросила Эрис, и её голос донёсся из самой большой вазы — селадоновой, с драконами. — Папочка собирал их веками. Каждый предмет — история.
Я бежал дальше, сбивая с консоли хрупкую фигурку. Она разбилась с хрустальным звоном, который тут же поглотил всепоглощающий визг струн Пендерецкого.
Лабиринт менялся. Двери появлялись там, где их не было, и исчезали, стоило к ним приблизиться. Коридоры закручивались в спирали, ведущие в тупики, уставленные чучелами вымерших птиц с блестящими стеклянными глазами.
Запах стоял густой — воска, ладана и медленного тления дорогого дерева. Запах голубой крови, от которой уже давно ничего не осталось, кроме ритуала и скуки.
— Муравей бежит! — завопили они хором, и их голоса слились в один леденящий, пронзительный дуэт, разрезающий музыку. — Смотри, как он торопится! Куда, бежишь муравей? В свой уютный муравейник, где ты был так счастлив?!
Я не думал.
Я бежал.
Убегал от близняшек.
Убегал от Атлантиды.
Убегал от офисной жизни.
Убегал от себя.
Ноги подкашивались, лёгкие горели, но ощущение — ощущение плоти, костей, собственного пота на спине — было таким пьяняще реальным, что перекрывало ужас. Я был жив. Я был здесь. И это было единственным, что имело значение.
В одном из бесконечных будуаров, обтянутых выцветшим розовым шёлком, я увидел его. Он лежал на инкрустированном перламутром столике, как будто ждал. Нож. Не столовый. Не охотничий. Кинжал. Древний. Рукоять из пожелтевшей слоновой кости, обвитая потускневшим серебряным узором. Клинок — тёмный, будто воронёный, с едва заметными волнами дамасской стали. Реликвия. Экспонат. В Атлантиде, в мире, где нельзя было сломать даже вазу, он лежал, как самое настоящее, самое смертоносное обещание.
Я схватил его. Кость рукояти была тёплой, почти живой. Вес — идеальным, он словно превратился в моё продолжение руки. Я сжал его с такой силой, что суставы побелели. Облокотился спиной на шёлковую стену и съехал на пол. Музыка Пендерецкого, достигнув невыносимого какофонического пика, внезапно стихла. Остался только тихий, назойливый гул в ушах и далёкий, мерный топот.
Кто-то приближался. Прогулочным шагом. Лёгкие, уверенные шаги по паркету.
Из полумрака будуара вышла Ирис. На ней было белое платье. Простое, струящееся, до пола, с длинными рукавами. Оно делало её похожей на призрака, на ангела. Её лицо было спокойным, почти нежным. На нём не было ни следов грима, ни похабной ухмылки. Только лёгкая, печальная улыбка.
— Мистер, — сказала она, и её голос был тихим, убедительным, как голос лучшего друга. — Что вы делаете? Зачем вам всё это? Посмотрите на себя.
Она сделала шаг вперёд. Я прижался спиной к стене, подняв кинжал. Дрожь бежала по руке, заставляя лезвие подрагивать в луче лунного света.
— Отойди, убирайся — прохрипел я. Голос был чужим, разбитым.
— Мистер, рано или поздно вы все равно примете себя — покачала головой Ирис. Она стояла в двух шагах. От неё пахло жасмином и чистотой.
— Я пришла вернуть вас. Вернуть туда, где не бывает болезней и забот. В мир наполненный теплым воздухом, лишенный всей этой... грязи. Где вам никогда не нужно будет бежать.
Она протянула руку. Идеальную, с безупречным маникюром. Жест был полон такой искренней, такой человеческой жалости, что на миг я усомнился. Усомнился во всём. Может, это и правда сон? Кошмар, который можно прекратить, просто положив руку в её ладонь?
— Вы же не хотите обратно, правда? — прошептала она, и в её глазах, таких тёмных и глубоких, блеснули настоящие, искренние слёзы. — В безжизненный мир? Лишенным всяких радостей? Полным болезней, насилия, безразличия… Вы же лучше этого. Мы сделали вас лучше. Мы предоставили вам вечность. Красоту. Покой. Зачем от этого бежать?
Все это звучало, как диагноз. Как приговор той жизни, от которой я сбежал. И от ужаса этого приговора, от этой внезапной, пронзительной ясности, что меня жалеют, как последнее, жалкое существо, во мне что-то сорвалось.
Я не целился. Я не думал. Просто дернулся вперёд, в порыве слепого, животного отчаяния, чтобы оттолкнуть этот жалостливый взгляд, эту протянутую руку, эту правду.
Кинжал вошёл.
Никакого звука. Только лёгкое, податливое сопротивление, а потом — ощущение, будто лезвие прошло сквозь плотный, тёплый воск.
Ирис замерла. Её глаза расширились не от боли, а от удивления. Чистого, детского удивления. Она посмотрела вниз, на своё белое платье, в центре которого, чуть ниже груди, начало расползаться алое пятно. Оно росло с пугающей, невозможной скоростью, впитываясь в ткань, превращая её из белой в тёмно-рубиновую.
— Мистер… — тихо прошептала она с легкой улыбкой. И тело повалилось.
Не грациозно, как в спектакле. Тяжело. Её тело ударилось о паркет с глухим, живым стуком. Белое платье разлетелось вокруг, как лепестки огромного, окровавленного цветка.
Я стоял над ней, всё ещё сжимая окровавленную рукоять кинжала. Музыки не было. Смеха не было. Даже гула в ушах не было. Только тишина. Глухая, абсолютная, звонкая тишина.
Я смотрел на неё. На Ирис. На ту, что была сиделкой, соблазнительницей, муравьём, доктором, актрисой. На ту, что не могла умереть.
В Атлантиде, где песок не прилипал к ногам.
Где нельзя было разбить вазу.
Где не было смерти.
Она лежала на полу, и жизнь выходила из неё. Цвет уходил с её идеальных щёк, оставляя только фарфоровую бледность. Глаза, ещё секунду назад полные удивления, стекленели, тускнели. Из уголка её рта вытекла тонкая струйка крови, чёрной в лунном свете. Её грудь больше не поднималась.
Она была красивой. Невероятно, невозможной красивой. И абсолютно, окончательно мёртвой.
Тело начинало холодеть. Я чувствовал этот исходящий от него холодок, даже стоя в двух шагах. Это был не холод системы. Это был холод небытия. Холод пустой банки из-под дорогого вина, которое выпили до дна.
За окном, в раме из тёмного дерева, всё так же висела луна. Цифровая, фальшивая, выжигающая всё своим ярким светом. Она освещала эту сцену. Мёртвую актрису в центре. И живого зрителя с окровавленным ножом в руке.
Голос Эрис не звучал. Нигде. Тишина была настолько полной, что я слышал, как потрескивает воск в далёких свечах, как остывает тело на полу.
Я был один. Совершенно один. В самом сердце идеального рая, который только что доказал, что в нём есть одно, единственное, непоправимое правило.
Атлантида изменила законы своей игры.
Атлантида позволила мне забрать жизнь.
Свидетельство о публикации №226040401931