Пришельцы над Солхатом. Часть 2

НЕОЖИДАННАЯ ПРОСЬБА



В стане разбойников царило оживление и скупщик краденного уже нагло осматривал разные вещи, которые разбойники хотели одновременно и оставить себе, (потому что ещё некоторые из них даже не держали в руках), и сбыть, потому что две монеты в кармане – это не мешок с барахлом за потной спиной, а потенциальная радость от вечера, проведённого в местной таверне. Он говорил громко, небрежно их перекладывая и иногда даже бросая, выказывая непонимание такой полной бесполезности вещицы, и давая одну десятую от цены на базаре, поэтому торг шёл весёлый, жёсткий и быстрый. Баур знал, а если не знал, то догадывался, что точка, которую он так жаждал поставить в разговоре с этими потенциальными висельниками, на самом деле не точка, а лишь запятая в длинном списке человеческих прегрешений, ибо время не замирает по воле одного контрабандиста, мечтающего о Сугдее и солёных брызгах в порту, ведь когда море чернеет и становится похожим на остывшую смолу, разделяющую берега, шаланда превращается в крошечную щепку, несущую на себе груз не только запретных товаров, но и человеческих страхов, и хотя ночь кажется надёжным покрывалом, способным укутать судно от любопытных глаз, на самом деле нет ничего более зоркого, чем тишина прибрежного города, где каждый причал имеет уши, а каждая сплетня — крылья, способные обогнать самый быстрый парус, и баур, подгоняемый этим невидимым ветром чужих кривотолков, понимал, что путь на Корсунь — это не просто мили по воде, а попытка проскользнуть между ударами сердца судьбы, которая, как известно, не любит, когда ей пытаются завязать глаза темнотой, ведь в конечном итоге никакая ночь не бывает достаточно чёрной, чтобы утаить то, что люди называют своей тайной, а боги — своей забавой.

Рустем, хазар по крови и скупщик краденого по призванию, хотя и питал тайную склонность к вольной доле кочующего купца-радонита, на деле предпочитал мерить шагами узкую, точно лезвие бритвы, тропу, вьющуюся по самому хребту Незаконной горы, откуда ему было одинаково сподручно спускаться то в долину Правую, где жизнь текла по закону и чину, то в долину Левую, где сами понятия о правилах были столь размыты, что если кто о них и слыхивал, то разве что в виде досужих сказок, и в этом вечном балансировании между светом и тенью он обретал ту полноту бытия, коей лишены люди однозначных поступков.
Ибо в те былинные времена, когда христианам формально возбранялось давать серебро в рост, но церковь, проявляя похвальную гибкость ума, ничего не имела против возврата долга с доброхотным пожертвованием, значительную долю мелкого и среднего ссуживания на местах неизбежно брали на себя иудейские общины, здраво рассудив, что раз во Второзаконии наложено вето на лихву лишь для брата своего, то в отношении небрата рука дающего может быть сколь угодно твёрдой, и, не располагая притом всемирной сетью денежного обмена, подобной той, что сплели тамплиеры, они, благодаря своим многочисленным и спаянным кровью семьям, становились опорой и для простого горожанина, и для мелкого феодала.

В самом деле, рассуждал Рустем, для того чтобы обзавестись звонкой монетой на покупку трёх баранов, вовсе не обязательно было тащиться в Каффу и вязнуть в бумажной волоките генуэзских банков, где за каждой строчкой чудилась петля, гораздо проще и человечнее было заглянуть на базар в лавку к знакомому караиму, дабы получить заём под честное слово и в придачу, точно бонус к сделке, выслушать пару-тройку смешных историй из жизни, в коих караимы, признаться, были непревзойдёнными мастерами, умея скрасить тяжесть долга легкостью слова.
Данила кликнул подручного, велев тому проводить баура под сень своей палатки, и скупщик, до сей секунды пребывавший в некоем томительном полубытии от предчувствий грядущего перехода, мгновенно очнулся и, радостно отозвавшись на зов, поспешно сдал ворох накупленного добра своему охраннику, дабы налегке спуститься к предводителю.
— Шалом Шабат, православные! — пошутил Данила и взял двумя руками протянутую для приветствия правую руку баура, которую он сразу уважительно накрыл своей второй рукой. — Как торговля, Рустем?  Как тебе наша добыча? Что про баранов слышно?
— Такие дела Данилджан, трудно стало сбывать товар. Твои головорезы думают, что у меня куча родственников при генуэзском консуле.
— А это не так?! Хорош редьку тереть! Кого ты в этом лесу обвешиваешь? Денарий слезу любит, так что ли?! Эти уроды крови не боятся, а ты их на слезу разводишь. Послушай, какой у меня план появился на следующий месяц, — и Данила жестом пригласит гостя на топчан, словно само это приглашение было первым пунктом в списке тех неизбежных событий, что уже начали свой незримый отсчёт.

Когда баур покинул сумрак палатки, лицо его являло собой картину глубокой печали, и охранники, повинуясь его короткому и резкому знаку, принялись спешно заталкивать всю добычу в мешки, дабы навьючить её на мулов, после чего они без лишних слов оставили лагерь, словно само присутствие здесь стало для них внезапно невыносимым.
— Ногай! Сходи к Ованесу и узнай насчет охраны каравана на следующей неделе. Раз уж ты так мечтал побывать на море! И передай ему это.
Данила протянул завёрнутую в пергамент и перевязанную золотой бечевой книгу. Ногай поправил саблю, поклонился и взял передачу двумя руками.
— Что-нибудь ещё, Данила-мырза?
— Мёду у него возьми. Что-то знобит меня. Ступай с Богом! — он посмотрел вослед удаляющемуся скупщику и перевёл взгляд на замешкавшегося Ногая. — Иди, иди, что замер? На сегодня распоряжений больше не будет!
Ногай, чья голова была до краёв полна тревожных догадок, пустился в путь к монастырю, избирая для этого лишь одному ему ведомые тропы, те самые, что неизменно пролегают повсюду, однако же открываются далеко не всякому взору, словно сама земля решает, кому явить свои тайные складки, а кого оставить блуждать в неведении по проторенным дорогам.

А скупщик-баур шёл по изрезанной канавами после недавнего дождя дороге на Сугдею, и в голове его, словно тяжёлые аметисты в коктебельском прибое, перекатывались мысли о том, как зыбки человеческие планы. Ведь он, человек, чьё слово в степи ценилось выше ханской печати и чья мудрость, казалось, могла предугадать направление ветра ещё до того, как тот зародится в далёких горах, рассчитывал на совсем иной исход этой такой обыденной закупки. Он видел себя уже на полпути к прохладным подвалам Сугдеи, а вместо этого получил просьбу, которая в этих краях звучит как приказ, не терпящий возражений, и это внезапное крушение надежд отозвалось в его душе такой горечью, какую не заглушить ни вином, ни золотом, потому что даже самый уважаемый человек остаётся лишь заложником чужой воли, когда на кону стоят интересы тех, чьи имена произносят шёпотом. Он и без зеркала увидел выражение своего лица, когда выходил из палатки, и оно было не просто печальным, оно было похоже на треснувшую маску старого актёра, осознавшего, что пьеса идёт не по сценарию, но долг и привычка исполнять свою роль взяли верх, и вот уже охранники, не смея задавать вопросы, по одному лишь движению его бровей понимали, что всезнание — это лишь ещё одна форма рабства, заставляющая нас покорно следовать по пути, о котором кто только не грезил. Теперь само завтра становилось таким же призрачным видением, как и сама справедливость в этом мире, где за каждым поворотом караванного пути скрывается новая западня.


КРЫМ – ЭТО СУРБ-ХАЧ



... Вардапет Тер-Ованес знал Данилу уже давно и частенько предлагал ему ту работу, от которой другие воротили нос, ибо имел Ованес свой тайный интерес и не желал, чтобы влияние монастыря, хоть ещё и не приобретшего величественных храмов и крепостных стен, но уже ставшего по сути главным сейфом Каффы, ставилось кем-то под сомнение. И хотя само поселение армянских монахов в ту пору едва ли походило на святую обитель, Дух Святой уже парил над этими отрогами, а караваны, замиравшие у верхнего фонтана ради глотка воды, разносили по базарам Сугдеи слухи о лесных пришельцах, возводящих камень на камень в урочище, где прежде лишь орехи собирали да охотились, и это растущее присутствие «банковской крепости» пугало генуэзцев своей неявной силой.
Пока землянки заменялись дубовыми срубами, а недавно посаженные черешни давали первый урожай, кочевники-ногайцы, выгрызающие всё зелёное на своем пути, привыкали к новому имени — Сурб-Хач, которое для их уха сливалось с именем самого Солхата, города-оврага, Кырыма, поражавшего путника не столько высотой, сколько внезапным падением в зелёную бездну. В ту пору воды в Солхате было в избытке, а густой кизилятник обещал такое надёжное укрытие, сквозь которое не продрался бы ни один всадник на своей малорослой лошади, и потому вопрос о том куда прятать накопленные тяжким трудом монеты и драгоценные камни находил свой ответ в этих лесах, где монастырь поднимался стражем не только Небесного Слова Божьего, но и земного чеканного тщеславия.

В этом круговороте дней, где греки и рабы их от зари до зари гнули спины на огородах вдоль Чурук-Су, рождавших капусту и баклажаны, армяне стучали молотками в лавках, а караимы, народ книги, вершили счётные дела и монопольно возили в Каффу дрова, ибо солхатский лес ценился на вес золота и требовал особого чутья, доступного лишь тем, кто в нём вырос. Весь этот мир, уставший от яростных ветров завоеваний, наконец почувствовал под ногами твёрдую почву, придя к выводу, что звон монеты мелодичнее лязга стали, и монгольский порядок принёс в Крым тишину столь абсолютную, что побережье украсилось ожерельем микрогосударств, подобных бусинам на нитке, где Каффа, устроившись на великом перегоне между Корчевом и призрачным Херсонесом, рассудила, что своё богатство безопаснее держать в удалённом монастыре-сейфе, нежели на открытом берегу.
Солхат, этот оазис свободы на пересечении путей, нравился всем своей практичностью: он был достаточно далёк от моря, чтобы не опасаться внезапных набегов, и достаточно богат пастбищами Агармыша, чтобы наместник Орды, подобно пауку в центре паутины, мог управлять всем полуостровом, дёргая за тончайшие нити сплетен и слухов. Здесь не спрашивали сначала о Боге, как на рынках Константинополя, а спрашивали о товаре, и эта возможность выгодно торговать и возвращаться домой без опаски за кошелёк делала город малым и великим одновременно. И пока древний Солхат заявлял права на звание столицы, питаемый лесной прохладой и родниками, хан уже бросал тоскливый взгляд на запад, к будущему Бахчисараю, понимая, что вскоре само время развернёт паруса истории и великие артерии причерноморских рек потекут в его руки не просто водой, а самой властью.

Армяне же, утомлённые постоянно нарастающим давлением католических генуэзцев и осознав, наконец, что само открытое поселение в долине не сулит им должного спасения, обратили взоры к горам, где в суровом уединении уже пребывал монастырь Степанос, однако тот служил лишь прибежищем чистого Слова Божьего, не имевшего ни веса в делах мирских, ни воли к защите земного добра, тогда как Сурб-Хач замышлялся с иною, куда более суровой целью, он должен был стать величайшей армянской крепостью Крыма, нужной любому грядущему завоевателю уже тем, что, обладая мощью, он парадоксальным образом не претендовал на власть. Пока Неаполь Скифский лишь грезил о своем далёком возрождении в качестве будущего перекрестка полуострова, в основании Сурб-Хача оказались кровно заинтересованы не только гонимые общины, но и те караваны, что не желали или не могли платить пошлины Каффе, предпочитая идти горными тропами в Сугдею, и хотя генуэзцы поначалу высокомерно полагали, что мелкой шавке не под силу укусить слона, конфликт уже созревал в тени монгольского присутствия, ведь новый нойон своим резким гортанным окриком мог в мгновение ока переменить участь портовой цитадели. Пока это касалось лишь звонкой монеты и сроков выплаты дани, но язычники со своими Небесными Духами уже готовы были склониться перед молодой, всезахватывающей силой востока, в то время как византийские ортодоксы терпели поражение за поражением, зажатые между степью и легионами крестоносцев, и в этом халате из противоречий возникла острая нужда в поселении, равноудалённом от всех бурь, месте, откуда за один дневной переход можно было достичь любого торгового центра, и таким средоточием покоя и выгоды суждено было стать Сурб-Хачу или, в местном произношении, Сургату.

... Солнце над Крымскими горами стояло в зените, раскаляя серый камень строящейся апсиды Сурб-Хача так, что к нему было страшно прикоснуться голой ладонью, и Ованес, чей затылок давно приобрёл цвет и фактуру дублёной кожи, медленно обходил кладку, проверяя ровность швов тонкой лучиной, когда внезапный вскрик и глухой звук удара заставили его обернуться, и он увидел, как молодой подмастерье, присланный из долины, застыл над опрокинутым кувшином, из которого белая, густая масса овечьего молока, предназначенного для обеденного подкрепления артели, медленно и неумолимо впитывалась в свежезамешанный раствор, приготовленный для заливки основания алтаря.
— Айр Сурб, не губите, я сейчас, я быстро соберу, — вскрикнул парень, кидаясь к чану и пытаясь вычерпать молоко горстью вместе с известью. — Сказывали в деревне, мол, бабка моя в обмазку печи всегда сливки добавляла, чтоб стояла крепче скалы, не губите, Отец.
Ованес остановился, и тень от его широкополой шляпы, сплетённой из грубой соломы, накрыла перепуганное лицо юноши, и голос его, когда он заговорил, был тихим, как шорох песка в песочных часах.
— Твоя бабка, светлая ей память, пекла хлеб, сынок, а мы здесь строим ковчег для Бога, — и чартарапет, он же настоятель, указал на белёсое пятно, которое уже начало сворачиваться под палящим солнцем. — В печи огонь ласкает глину, и жир там сгорает, оставляя лишь дух, но здесь, в чреве камня, твоё молоко станет ядом, оно не даст извести обнять песок, но проложит между ними невидимую стену из гнили, пройдёт зима, камень вдохнёт влагу, и там, где ты пролил свой обед, родится пустота, сначала тонкая, как волос, а через сто лет такая, что свод рухнет на головы молящихся.

— Так неужто всё вон, Айр Сурб Ованес, там же столько труда? — робко спросил подмастерье, глядя на тяжёлую серую массу.
— Выбрасывай всё, до последней песчинки, — ответил мастер, и в глазах его отразилась та неумолимая правда, которая ведома лишь тем, кто привык мерить время веками, — Камень не прощает сытости, он любит только чистую воду и яростный пот, а бабкины сказки оставь для посиделок у костра, так как там, где нужна крепость на века, молоко годится лишь для того, чтобы поить потомство, а не кормить основание. Иди, очисти чан до блеска, чтобы даже запаха жизни в нем не осталось, прежде чем мы положим новую порцию смерти, из которой родится вечность.
Не выказав ни тени удивления перед лицом суетного мира, настоятель удалился в свою келью, где зимой его неизменно встречало вкрадчивое потрескивание дров, летом — спасительная каменная прохлада, а в любой час и пору — бесконечная череда дел, возникавших из ниоткуда, точно сорняки на заброшенном поле, и если над материальной вселенной он ещё сохранял подобие власти, направляя её своей волей, то состояние духа в этих коварных предгорьях едва ли удерживалось не то что в его руках, но даже в самом поле его зрения, которое и без того простиралось почти сверхъестественно над разноязыким людским муравейником Солхата, где в последнее время всё чаще и настойчивее, подобно нарастающему гулу перед бурей, шелестело имя разбойника Данилы, человека, чьи черты были настоятелю ведомы куда лучше, чем он был готов признать перед зеркалом собственной совести, и близость эта была столь глубокой, что даже самая зоркая подозрительность не смогла бы разглядеть в их негласном союзе ничего, кроме пустоты.

История, запечатлённая в известняке Солхата и суровом граните Сурб-Хача была для Ованеса лишь застывшим эхом, тогда как подлинная жизнь в этих пределах пульсировала в такт шагам человека, чьё имя поизносили с разной мерой страха в торговых рядах Каффы, в степных ставках нойонов и в туманных донжонах Мангупа, и Данила для генуэзцев был неуловимым призраком, крадущим их прибыль, для монголов — дерзким нарушителем Ясы, а для готов — неоплаченным долгом, который весил больше, чем всё их фамильное золото. И именно этот человек, способный в один вечер проклинать судьбу на латыни, торговаться на тюркском и молиться на греческом, вёл сегодня караван к стоянке у монастырских стен, всё значение которой сводилось к будничному двоесловию «напоить мулов», но в краткости этой таилась необъяснимая притягательность, ведь стоит лишь произнести эти слова вслух, как тотчас заплетается бесконечная беседа, в которой за праздным вопросом о том, что везли в тюках, не дожидаясь ответа, неизменно следует шепот о тайном подземном ходе, словно люди ищут в недрах земли то спасение, которого не находят на её поверхности.


Рецензии