Часть 2. На переломе. 1. Революция
Я росла в тепличной обстановке семьи и школы. В Одессе, попав в водоворот новых условий, я во многих вопросах обнаружила свою беспомощность: не умела сосредоточиться, не умела самостоятельно работать над книгой и, самое главное, не умела управлять своим временем. Плыла, куда меня несло течением. Единственное, что я умела, - это жадно, как губка, впитывать в себя новые впечатления. Если бы в этом была надобность, я могла бы безостановочно говорить и о странном особняке с лесенками, подвалами, пристройками, круглыми комнатами, в которых помещались Высшие женские медицинские курсы, и об огромных, напоминающих греческие амфитеатры, аудиториях на Ольгиевской, где мы вместе со студентами слушали большинство лекций, и об остром запахе формалина, который встречал нас в анатомке, где мы изучали человеческие кости. Но больше всего я могла бы говорить о профессорах: я знала тембр голоса каждого из них, манеру начинать лекции.
Вот похожий на Чехова профессор Медведев снимает пенсне и тщательно его протирает, профессор Третьяков ещё в коридоре начинает говорить, изящный профессор Гриневецкий легко всходит на кафедру и несколько секунд молчит, ожидая, когда аудитория затихнет.
Мне казалось, что я всё время нахожусь в театре. Так же, как там, я шла по лесенке наверх, находила среди полукружных скамей своё место. Теперь можно сесть, удобно опершись на локти, и... смотреть, смотреть, не отрываясь.
В эту зиму последний раз в жизни читает свой курс анатомии профессор Батуев. Он смертельно болен, у него лейкемия - болезнь крови. Его красивое лицо, окаймлённое белой бородкой, жёлтое, как воск. В белом халате, тяжело опираясь на руки сына и дочери - студентов-медиков, он медленно входит в аудиторию. Она до отказа заполнена студентами всех курсов. Профессора любят, знают, что он живёт сейчас только тем творческим возбуждением, которое ему дают лекции. Батуев опирается на кафедру и неожиданно молодеет. Голос у него становится всё более звонким. Лёгкой походкой он подходит к доске, цветными мелками быстро, уверенно набрасывает контуры человеческого тела и увлечённо говорит о его строении. Речь его тоже необычна: он произносит «мышица», «катАстрофа».
На младших курсах мы изучали естественные науки: физиологию, анатомию, гистологию, физику, ботанику, три химии. Науки точные, здесь общими фразами не отделаешься, тут надо знать уйму латинских названий, сложные формулы. А всё это скользит мимо моей головы и в ней не застревает.
Надо дома учить, зубрить. Но на это не остаётся времени. Лекций много, каждый день 6–8 часов, потом практические занятия. Мы, перебегая улицы, мчимся то на Ольгиевскую, то в Валиховский переулок. Ежедневно я на два часа ухожу на Пушкинскую, там у меня урок. Я получаю за него 10 рублей. А живём мы с Липой далеко - на Воронцовке, в квартире родственницы, которая на несколько месяцев уехала к мужу. Учебников у нас нет, нужно ходить в читальный зал или одалживать у сокурсниц на несколько вечеров. А вечером мы усталые и сонные. Нас часто навещает Лёдя. Он скоро заканчивает артиллерийское училище, а дальше - фронт. Лёдя приносит нам кусок пирога или печенье, которое он припрятал от своего обеда. Из продажи исчез белый хлеб.
Лида тоже живёт в артиллерийском училище. Уже три года её муж работает там библиотекарем. У него хорошие условия работы и жизни: приличный оклад, наградные в размере месячного жалованья два раза в год - на Рождество и к Пасхе, бесплатное освещение и отопление, очень хорошая квартира на третьем этаже нового здания - две огромные комнаты с большими круглыми железными печами и колоссальными окнами, которые смотрят в сторону кладбища. В этом здании коридорная система: здесь живут вольнонаёмные - вахтёры, кучера, прачки. Это народ, который отделён от офицерских семей непроходимой стеной. И хотя нет никаких заборов, он называется «чёрным», и юнкерам запрещают там бывать. Им внушают, что они, будущие офицеры, должны беречь честь своего мундира, в театре брать билеты не дальше десятого ряда.
Лёдя рассказывает об этом с возмущением, говорит, что война внесла в офицерскую среду большую прослойку мещан, «голубая кровь» и «белая кость» теряют своё значение. Он рассказывает о преподавателях, среди которых есть прекрасные специалисты и хорошие люди, но есть и такие, которых юнкера ненавидят.
Капитан Гавликовский преподаёт верховую езду. Среди юнкеров много таких, которые никогда и не подходили к лошади. За короткий срок надо научиться хорошо ездить. Но Гавликовский промахов не прощал.
- Сидишь, как богородица! - кричал он и хлопал нагайкой, которая всегда была у него в руках, не только по крупу лошади, но и по плечам юнкера. Надо было молчать.
Наступила зимняя сессия. Впервые я, боясь экзаменов, сдаю химию. Отчётливо помнила, как перед лекцией входила в аудиторию ассистентка-красавица Ванда Пекарская с целым набором химических препаратов, но какими свойствами обладает тот или иной газ и какая у него формула, представляла смутно. Маленький старый караим, профессор Танатар, с сильным нерусским акцентом раздражённо мне сказал:
- Я тебе ставлю тройку, хотя ты ничего не понимаешь. Для тебя молекула и атом — это одно и то же. Пойми же, пойми, что курица и петух - это не одно и то же.
- Пожалуй, одно, - думала я в то время, - это птица.
После четырёх месяцев учёбы мы возвращались на зимние каникулы домой. Железная дорога была забита военными поездами. Нам дали студенческий вагон от Одессы до Кишинёва. Ехали всю ночь, вагон каждый раз откатывали от состава. В вагоне — студенты всех факультетов. Было тесно, шумно, весело.
Дома мне надо было обо всём рассказать и узнать, как жили без меня. Оказывается, было тоскливо и пусто. Один Серёжа заполнял жизнь. Отец чувствовал себя очень плохо. Большой сад высосал из него последние силы.
Чехов в рассказе «Чёрный монах» пишет, каким проклятием может быть работа в саду. Отцу она стала не под силу. С виноградом он проиграл, не учёл, что почва здесь для него не годится - жирная, чернозёмная. Кусты выросли высокие, пышные, а гроздей мало. Когда не было урожая, продавать было нечего, когда фруктов было много, их никто не покупал. Урожай надо было оберегать. В начале мая, когда деревья цвели, всегда были заморозки. Тогда начинали раскладывать костры и дымом обогревали деревья. Затем шла борьба с червями. Отец обмазывал каждое дерево каким-то составом, неделями носил на спине тяжёлый бак с раствором медного купороса и опрыскивал деревья. Деревья требовалось подстригать, окапывать. Вдвоём с Лёней отец не справлялся, надо было нанимать рабочих. Весной на базаре всегда собирались молдаване, предлагая свои услуги. В те дни, когда у нас были рабочие, мама старалась приготовить обильный завтрак и обед из двух блюд. Но рабочие вели себя странно. Они садились далеко от стола, на самый краешек стула, нерешительно брали хлеб, деликатно ели. Выпив чай, переворачивали стакан вверх дном и клали на него оставшийся кусочек сахара. Работали плохо. Если отец был рядом с ними, работа шла спорно, но стоило ему отойти, и рабочие уже отдыхали, вели разговоры, опершись на лопаты. Наша соседка по саду, умная кацапка, хохотала, когда отец ей жаловался.
- Всё потому, что вы паны, хотя это название вам и не нравится. Разве так надо обращаться с рабочими? Вам плохо, им тоже. Вы их ведёте в дом завтракать и обедать, как гостей. Они стесняются и не едят. Посмотрите, как я их кормлю. Утром принесу много хлеба, редьки, цибули. Едят тут же на траве, как привыкли, без всяких чаёв. А на обед варю картошку, кулеш. И сама сяду с ними. А плохо работают - ругну как следует.
Иногда весной приезжали из Одессы евреи и закупали урожай, когда деревья ещё цвели. Давали за него смехотворно малую цену. Но зато в течение лета не было никаких хлопот. И всё же отцу было обидно отдавать свой труд за бесценок. Он не соглашался на такую продажу. Чаще всего урожай был обильным. Приходилось нагружать пятипудовые корзины. Мама с отцом надрывались, поднимая их на площадку. Отец вёз на базар, вставая на рассвете. А уже жарким днём, еле живой от усталости и раздражения, привозил корзины обратно. Ни фруктов, ни овощей не покупали. От тяжёлой работы у отца сделалась грыжа. Мы стали думать о продаже сада и возвращении в Одессу.
Во время каникул я побывала у Александры Алексеевны. Никанор Андреевич уже не выходил из дому. Я хотела его навестить.
- Не надо, не ходи, - остановила меня Александра Алексеевна. - Он не хочет никого видеть.
Быстро пролетели каникулы. Накануне отъезда я пошла в сберегательную кассу и взяла 100 рублей, чтобы заплатить за второе полугодие. Но вечером, укладывая вещи, обнаружила, что денег нет. Я расплакалась: они мне достались с таким трудом. Мама меня утешала, отец обещал дать свои. Но я хорошо знала цену отцовских денег. Так, в слезах, я и уснула. А утром мама дала мне сторублёвую бумажку и сказала, что вечером нашла её в кармане Серёжиных штанишек. Она мне напомнила, что вчера он весь вечер кричал: «Кому билеты на поезд? Продаётся билет». Но на него никто не обратил внимания. Я маме не поверила, решила, что это просто выдумка её и папы. Я вызвала виновника и начала допрос:
- Что ты вчера продавал?
- Билеты на поезд.
- Сколько у тебя было билетов?
- Один.
- Где ты его взял?
- Валялся на полу.
- Какой он был - большой или маленький?
- Большой.
- Можешь его узнать?
Серёжа безошибочно указал на сторублёвку.
Во втором полугодии мы с Липой решили старательно заниматься. Много времени проводили в анатомке, готовились к зачёту: мышцы и нервы конечности. Нам дали руку, и мы прекрасно её отпрепарировали, отделили кожу и клетчатку. Работали у печки, рука подсохла, каждая мышца чётко выделялась. Чтобы закрепить знания, принесли руку домой. Но Юля, у которой мы теперь жили, неожиданно её обнаружила и страшно возмутилась. Утром мы отнесли руку в анатомку.
Но скоро усердию нашему пришёл конец: было не до учения, шёл семнадцатый год.
Ползли и ширились слухи о Распутине, о неполадках на фронтах, о волнениях в столице. Революцию ждали, и всё же она была ошеломляющей. Каждый день совершались события, которые мы не успевали осмыслить. 18 апреля по старому стилю Одесса праздновала первую легальную маёвку. День был солнечный, знойный. С раннего утра до поздней ночи город ликовал. Гремела музыка, звучали песни. По улицам с красными флагами, цветами, бантами шли бесконечные колонны. Многие плакали от радости, обнимая и целуя совершенно незнакомых людей.
Потом наступило непонятное для нас отрезвление. В мае приезжал Керенский. Его встречали с любопытством, но без восхищения. Вместе с толпой мы тоже бежали по Воронцовскому переулку, стараясь рассмотреть сидящего в автомобиле угрюмого человека во френче и тёмных перчатках. Голова его была обнажена. Подле Воронцовского дворца он стоял на грузовике и что-то говорил. Мы не могли разобрать ни одного слова. Теперь мы возвращались домой только по Преображенской улице, чтобы задержаться на Соборной площади. А там почти на каждой скамье стоял оратор. Его окружала толпа. Оратор говорил о программе своей партии и старался очернить другие. А партий, оказывается, было много: эсеры, эсдеки, кадеты. И каждый защищал свою точку зрения. Сначала мы, переходя от одного оратора к другому, пытались что-то понять. Но пришли к выводу, что это бесполезно, так как всё для нас было одинаково ново и одинаково непонятно.
В университете нам ничего не говорили, ничего не объясняли, а старались, чтобы учение не прерывалось. Но нам не хотелось быть только зрителями, мы хотели «строить новый мир». Если бы нас кто-то позвал, мы пошли бы на край света. Но нас никто не звал. Тогда мы решили, что нам надо быть готовыми к зову, и неожиданно, даже для самих себя, поступили на краткосрочные курсы сестёр милосердия, хотя уже наступили летние каникулы и нам нужно было ехать домой. Для чего нам нужны были эти курсы - неизвестно, но мы хотели какой-то деятельности. Курсы мы закончили, сшили сестринские серые платья, приобрели белые батистовые косынки, снялись на фотокарточках для свидетельства и, не зная, что дальше делать, собрались уезжать домой.
Приехал с фронта в отпуск Лёдя. Он был без погон и очень растерян. На фронте солдаты жестоко расправлялись с офицерами. Главарями были большевики. Хотя Лёдя говорил, что в основном гибнут такие офицеры, как Гавликовский, но он в равной мере боялся и солдат, и офицеров. Он также ничего не понимал, как и мы.
Кто же такие большевики? Это слово мы слышали уже не раз. Брат Лидиного мужа, со следами оспы на лице, говорил, что он большевик. Он работал на заводе. Лида не любила его за грубость и резкость. И это чувство переносила на всех большевиков. Когда я летом навестила Александру Алексеевну, она мне огорчённо говорила:
- Всё шло так хорошо: нет царя, избрали Временное правительство, был Керенский, начиналась новая жизнь. И вдруг эти большевики устроили переворот в Петрограде. Что теперь будет дальше? Ведь большевики - невежественные, жестокие люди.
Осенью студенчество вызвало на общественный суд профессора гистологии Маньковского. Он работал в охранке. В самой большой аудитории на Ольгиевской собрались сотни студентов. Профессор Маньковский с плоским серым лицом и оловянными глазами пытался оправдываться, но студенты гневно бросали ему в лицо одно обвинение за другим, они говорили о фактах его предательства, зачитывали документы. Было страшно. Больше Маньковского мы не видели. Исчезла и его дочка, которая была с нами на одном курсе. Теперь мы поселились у Лиды в Артиллерийском училище. Отсюда до Ольгиевской было очень далеко. Мы уходили с утра и возвращались к вечеру. Мы уже не пытались найти своё место в революции, жить становилось всё страшнее. Споры и разговоры перешли в вооружённую борьбу.
Появились гайдамаки в ярких, театральных костюмах. Улицы прорезали пули. Порой, стараясь их избежать, мы часами простаивали в подворотнях или прятались за афишными столбами. Целую неделю шла ожесточённая пулемётная перестрелка между четвёртой станцией, где в Кадетском корпусе были большевики, и вокзалом, где засели гайдамаки. А Артиллерийское училище находилось посередине. Оттуда сбежало всё титулованное начальство, остались рядовые военные преподаватели с семьями, вольнонаёмные и небольшая группа юнкеров, которые, по-видимому, как Лёдя, не знали, куда идти и что делать.
Перестрелка усиливалась к ночи, пролетали снаряды. В Артиллерийском женщины и дети проводили не только ночи, но и дни в хороших, тёплых подвалах парового отопления, а мужчины заперли все ворота и организовали дежурство.
Мне надоело сидеть в подвале, и я поднялась в квартиру, хотя Лида истерически кричала мне:
- Вернись! Что я скажу маме?!
Я закрыла огромные окна одеялами, зажгла свет и, лёжа на кровати, читала романы Уильяма Локка, которые нашла в библиотеке училища у Петра Фёдоровича.
Большевики победили. Сначала исчезли гайдамаки, потом откатились белые, и их гнали всё дальше и дальше. Белые ушли в Бессарабию, и границей фронта стал Днестр. Война шла сейчас в прибрежных селениях и городах, в том числе и в Тирасполе.
Отец ещё летом продал и сад, и дом с условием жить в нём до того времени, когда будет возможность перевезти вещи в Одессу. В это лето он уже не работал, но всё время чувствовал большую усталость. Его снова стала пугать мысль о смерти и о маминой беспомощности. Семье надо не разлучаться, быть вместе. В Тирасполь я не вернусь, значит, нужно ехать ко мне, быть со мной. Отцу очень хотелось купить домик с маленьким садом на Ближних Мельницах. Но он послушал меня, глупую девчонку, которая заявила, что Мельницы находятся далеко от города, от университета, будто я там собиралась учиться вечно.
Был куплен дом на Слободке. Конечно, опять трущоба. Но отца привлекли тихий переулок, заканчивающийся маленькой церковью, расположение дома - он был на углу - и то, что в доме была наружная дверь, а под ступеньками, ниже, - подвал. Здесь было какое-то торговое помещение. Отец решил открыть дровяной склад. Можно уже было переезжать. Но сейчас и думать нечего о железной дороге. С фронта возвращались солдаты. Они висели гроздьями на подножках вагонов, как и в городе на трамваях.
А когда началась война большевиков с белыми и наша семья очутилась прижатой к линии фронта, дальнейшая жизнь в Тирасполе стала нелепой и страшной. Помочь нельзя было ничем. Лида беспрерывно плакала. Письма от мамы приходили редко. Она писала, что отец перевёз её с Серёжей на хутор. Но через неделю она вернулась домой, всё время волновалась об отце.
Был февраль 1918 года. Теперь мы с Липой часами сидели в анатомке. На днях мы должны были сдавать экзамен. Профессор пинцетом приподнимал любую мышцу, любой нерв отпрепарированного нашей группой трупа, и нужно было не только назвать нерв, но и указать его разветвления и рассказать, какими мышцами он управляет. Мы тщательно готовились к трудному экзамену.
В Артиллерийском уже давно большевики организовали курсы для подготовки комсостава, ведь здесь были отличные специалисты-преподаватели. По вечерам, когда мы возвращались домой, Лида и Петя рассказывали нам новости дня. Комиссаром курсов назначен матрос военного судна «Алмаз». В эти месяцы хозяевами города стали матросы-большевики. На груди у них перекрещивались пулемётные ленты, в руках — граната. А о судне «Алмаз» город пел песенку:
«Эх, яблочко, куда котишься,
Попадёшь на „Алмаз“ - Не воротишься».
На «Алмаз» отправляли белых офицеров и там их допрашивали. Сейчас больше всех трепетали офицерские жёны, они боялись за мужей. От нового комиссара можно было ждать любой грубости, любой жестокости.
Но комиссар Григорий Лукин оказался не таким. Он не сказал никому грубого слова. Любил появляться неожиданно, во всё вникал. Потребовал учебный план, долго его изучал. На педагогических совещаниях прислушивался к голосу специалистов, возражал редко, но веско. Дамы осмелели, стали обращаться с просьбами по вопросам быта. Лукин вежливо выслушивал и старался выполнять: начала бесперебойно работать местная электростанция, паровое отопление, кооперативная продуктовая лавка. Дамы стали немножко кокетничать с Лукиным, приглашать на пирог, на чай. Он нигде не бывал. Всё это нам рассказывал понемногу Петя. Но нас это мало интересовало, были свои заботы. И вдруг Петя сообщает вечером интересную новость: училище отправляет через два дня на фронт, в Тирасполь, две теплушки солдатских ботинок. Едет охрана из нескольких человек. Петя попросил включить его в их число, он побывает у наших, узнает об их судьбе.
- Если бы ты была мальчишкой, - говорит он мне, - могла бы поехать со мной.
- Но ведь можно переодеться, - вспоминаю я свою детскую игру в мальчика Мишу.
Моя затея Пете понравилась, но вызвала горячий протест Лиды - опасно.
- Надо попросить комиссара, - обещает мне Петя.
На другой день он сообщает, что Лукин отнёсся очень сочувственно к моей просьбе и дал приказ выдать Пете из цейхгауза самое маленькое солдатское обмундирование. Экзамен откатился от меня. Я о нём уже забыла. Лида хмурится.
Утром в день отъезда начинается переодевание, мне помогают Лида и Липа. Какой же неуклюжий получился красноармеец в высокой серой шапке из искусственного меха с красной звёздочкой. За спиной у меня ружьё.
- Как же тебя называть? - сказал Петя. - Нужно мужское имя.
- Миша.
- Я могу забыть. Надо попроще. Я буду тебя называть Ваней.
Февральский день солнечный и тёплый. В 11 часов мы выходим во двор.
Мне кажется, что на меня смотрит весь свет. Мы идём к грузовикам.
- Взбирайся сама, - предупреждает Петя. - Не могу же я подсаживать красноармейца.
На вокзале идёт спешная погрузка. Оказывается, мы везём на фронт ящики с гранатами, а ботинки - только маскировка. Я сажусь в угол вагона на ящик с гранатами. В этой же теплушке едут два юнкера. Они хорошо знают Петра Фёдоровича, но ни о чём не расспрашивают, меня просто не замечают. И я им за это благодарна.
Перед самым отъездом в теплушку входит Лукин. Он невысокого роста, худощавый, молодой. На брови надвинута бескозырка со страшным словом «Алмаз». А одет как плакатный матрос: бушлат, пулемётные ленты, гранаты за поясом. Он едет на фронт. У моих ног стоит замаскированный ботинками пулемёт.
Лукин посмотрел, как уложили груз, скользнул глазами по всем лицам, на секунду задержался на мне и исчез. Он едет в нашей теплушке, но мы его почти не видим. Всё время уходит на частых остановках «протолкнуть» наш поезд и остаётся во второй теплушке, где едут два красноармейца. Иногда все собираются у нас. И тогда красноармейцы так сочно ругаются, что у Пети болезненно морщится лицо, и он отворачивается от меня. Лукин шипит.
- Чего ты? - удивляются красноармейцы. - Разве тут есть баба?
Я сижу, как глухая. Медленно движется поезд. Юнкера вполголоса поют незнакомую песню. Хриплым, простуженным голосом что-то говорит Лукин. Мне хорошо, я еду домой.
В Тирасполь мы приехали, когда стемнело. Долго хлопотали, пока отцепили наши теплушки и поставили на запасной путь. Я пригласила Лукина к нам переночевать.
- Ночи сейчас холодные, - говорит мне Петя.
Втроём мы выходим на вокзальную площадь.
- Идти далеко? - спрашивает Лукин.
- Далеко.
Мимо промчался грузовик.
- Стой! - грозно кричит Лукин.
Грузовик останавливается, но далеко впереди нас. Мы к нему бежим. Мои ноги в неуклюжих сапогах цепляются за кочки. Больно бьёт по плечам ружьё. Вот мы подъезжаем к нашему дому. Улица погружена во тьму. Ворота наглухо закрыты. Нескоро подходит отец. Он не слышит ответов и отодвигает тяжёлый засов. Вид вооружённых военных вызывает у него оцепенение, особенно когда один из солдат обнимает его и крепко целует. Я бегу в дом. На пороге столовой стоит мама. Потом мы все сидим в тёплой маленькой квартире в конце дома. Мама сегодня пекла там хлеб. На столе самовар, закуска, мама охает, услышав простуженный голос Лукина, и поит его горячим молоком с содой. Петя смущён, что в доме нет водки, чтобы угостить комиссара. А тот смеётся:
- Водку я найду всюду. А вот горячее молоко с содой и такие ласковые руки увижу не скоро.
Мама приготовила мужчинам постели здесь же. А мы идём в большую квартиру. Там под столом спит Серёжа. Так мама защищается от снарядов. Мы ложимся по бокам от него, охраняем. Начинается стрельба.
- И так каждую ночь, - жалуется мама. - К утру стрельба утихает. Тогда Котовский выезжает на своём скакуне на прогулку. На нём красная бурка. Он медленно едет у самой реки, дразнит белых. И снова начинается стрельба. Базаров нет, крестьяне не приезжают, население голодает.
Я стараюсь отвлечь внимание мамы, она вздрагивает при свисте каждого снаряда. Рассказываю ей об одесской жизни, но неожиданно первая засыпаю. Утром узнаю новости. Мама уже накормила всех завтраком. Лукин и Петя ушли на вокзал. Петя вскоре приедет за мамой и Серёжей. Лукин сказал, что сегодня будет сформирован пассажирский поезд из нескольких вагонов, он отправит маму. А позже в освободившейся теплушке вместе с вещами уедут папа со мной.
Но с утра опять начинается свист снарядов. Мы берёмся укладывать вещи, но у нас опускаются руки. Часам к двенадцати, когда стрельба утихла, примчался на извозчике Петя.
- Скорей, скорей, пока не стреляют!
Мама прощается с нами. На ней широкая меховая шапочка. В одной руке маленькая корзиночка, а другой она крепко держит Серёжу. Кажется, что они идут на прогулку. На Серёже маленькие сапоги, которые сшил ему отец, короткая тёплая курточка, переделанная из папиного пиджака. Из-под серой кепки смотрят любопытные глаза, ему нравится эта суета.
А солнце греет по-весеннему. Мы с папой бродим по опустевшему дому, по большому двору, и нам совсем не хочется возиться с укладкой. Часа через два Петя вернулся на грузовике с нашими красноармейцами. Пассажирский поезд благополучно ушёл, возможно, доедет до Одессы без приключений.
Наш переезд на вокзал совершился очень быстро, было много сильных мужских рук. И вот наша теплушка сразу стала уютной. Вместо пулемёта здесь стоит наш большой стол, к стене прислонились буфетик, диван. Вид самовара у всех возбуждает жажду. Я впервые убеждаюсь в том, о чём только читала, — хорошо раздувать самовар сапогом. Мы все собрались за столом. Отец хозяйничает, заваривает чай, угощает всех домашней колбасой, ветчиной, вареньем.
За столом шумно. Лукин снял бескозырку, на нём нет пулемётных лент, вид у него домашний. Он всё время шутит, а смеяться ему трудно, голос хрипит. Глаза у комиссара зелёные и какие-то прозрачные. Юнкера по-прежнему сдержанны. Я ценю деликатность моих спутников, на меня никто не обращает внимания, будто на мне шапка-невидимка. По-прежнему я чувствую себя скверно в мужском костюме. Только Петя изредка назовёт меня «Ваней» и засмеётся.
Наконец наш товарный поезд отходит. Прощай, Тирасполь, моё детство, моя юность.
К Раздельной подъехали быстро, а здесь застряли. Лукин пошёл выяснить причину. Его не было долго. А когда пришёл, хмуро рассказал, что на станции с вечера стоит эшелон солдат, которые едут на фронт в Тирасполь. Среди солдат оказались всякие. Многие на остановке перепились и стали подговаривать остальных отказаться от поездки. Солдаты бродят по станции, их сейчас трудно собрать. Лукин приказал арестовать троих зачинщиков, а эшелон готовить к отправке. Едва Лукин закончил рассказывать, как к теплушке подошла огромная ревущая толпа пьяных солдат. Они требовали матроса, который вздумал ими распоряжаться, они сами его арестуют, растерзают за то, что он арестовал их товарищей. Толпа бесновалась. Мы застыли, как изваяния. Лукин, стоя в дверях теплушки, возвышался над толпой и молчал. В широком просвете дверей я видела его небольшую складную фигуру. Рука лежала на поясе, где граната. Вот он медленно повернул голову в нашу сторону, посмотрел, отвернулся и прыгнул в середину толпы. Раздался торжествующий рёв. Мы вскочили на ноги. Несколько минут толпа орала, а потом неожиданно стала утихать. Когда мы подошли к двери, то увидели, что солдаты, как большое стадо, бредут к станции и продолжают кричать, а сзади идут наши юнкера. Мы долго сидели в теплушке. Папа нервно курил. Красноармейцы тоже исчезли. И наконец все появились. Возвращались медленно, разговаривали о каких-то будничных делах, смеялись. На вопрос Петра Фёдоровича Лукин скупо ответил, что эшелон уже отошёл, арестованные завтра, когда проспятся, будут догонять своих товарищей.
Отец укоризненно спросил Лукина, зачем он так опрометчиво прыгал в середину разъярённой пьяной толпы. А тот нехотя ответил:
— Хотел увести их подальше от нашей теплушки.
В Одессу мы приехали уже вечером. Поезд остановился на первой Заставе. Лукин в теплушке оставил дежурного красноармейца, а мы зашагали по шпалам к дому. Путь был далёкий, до Одессы-Малой. И снова мои сапоги цеплялись за кочки, за рельсы. Впереди идут Петя с Лукиным, мы с отцом — сзади. На мне уже нет ружья. Отец крепко держит меня за руку, как маленькую. Наконец мы свернули в переулок, идём вдоль кладбищенской стены. Впереди огнями сверкает Артиллерийское училище. Мне кажется, что я вижу окна Лидиной квартиры. Утром Лида потребовала, чтобы я осталась в постели: у меня простуда, небольшая температура. Я покоряюсь, хотя мне очень хочется побежать к маме, она так близко, у дедушки. Липа вчера её видела.
К полудню к нам приходит молодой военный врач Котов. Он живёт в училище и хорошо знает семью Репниковых.
— Лидия Петровна, кто у вас болен? Я утром видел Петра Фёдоровича, и он мне ничего не сказал. А сейчас комиссар направил меня к вам.
— Это недоразумение, — говорит Лида. — У сестры лёгкая простуда.
Котов, смеясь, советует лечить меня яблоками.
Долго болеть я себе не разрешила, надо было догонять Липу, она уже сдала анатомию. И снова мы стали уходить утром и возвращаться только вечером и узнавать от Пети новости прошедшего дня.
Лукин сказал Пете, что нужно для нас подготовить одну из своих офицерских квартир, но Петя уклончиво ответил, что отец уже перевёз вещи на Слободку. Положение большевиков сейчас шаткое, и, по-видимому, Лукин сам понимает, что незачем нам переезжать в Артиллерийское. Каждый день у Пети с Лукиным происходит обмен двумя фразами:
— Ну, как Ваня?
— Здоров, учится.
Прошло две недели, наступила Масленица. Лида знает, как отец любит праздничные традиции. Она хочет отметить его приезд и затевает блины. Но из города никто не мог прийти — кто же сейчас по вечерам ходит? Репниковы пригласили двух знакомых преподавателей с жёнами. Мы с Лидой надели свои праздничные наряды — чёрные юбки и белые батистовые блузки. Вместо брошек мы прикололи медицинские значки — из высокой чаши знания пьёт змея мудрости. За столом невесело, всё время говорят о том, что большевики уходят. Лукина сегодня два раза вызывали в город. В училище жгут документы, курсанты укладываются. Снова будет перемена, снова стрельба. Снова кто-то займёт училище, будет расправа.
Внезапно раздался стук в дверь, и она распахнулась. На пороге появился Лукин. Он стоял молча и смотрел на наш праздничный стол. Все съёжились. Лида первая пришла в себя и пригласила Лукина к столу. Тот попросил прощения, что ворвался, но сейчас ему нужен только Ваня.
Мы вышли в длинный коридор, за нами выскользнул папа. Лида взглянула на Петю, и тот как растворился в темноте коридора. Мы с Лукиным стояли у широкого окна, за которым на столбе висел яркий фонарь. Я видела напряжённое лицо Лукина и слышала по-прежнему простуженный голос:
— Ваня, я только что из порта. Меня вызывали. Сегодня мы уходим. На «Алмазе» мне дают два места — для своих, для близких. Собирайся, бери отца, едем. Ты не можешь здесь оставаться, ведь придут белые.
Я смотрю в зелёные прозрачные глаза комиссара и молчу. Пауза затягивается. Лицо Лукина теряет свою напряжённость, снова становится домашним, и он ласково мне говорит:
— Прощай, Ваня. Будь счастлива.
Когда его шаги стихают на лестнице, из темноты появляются отец и Петя. Втроём мы долго молча стоим у окна и видим, как мелькают огоньки: во дворе идёт предотъездная суета.
Мы возвращаемся в квартиру, гостей там уже нет. Лида, узнав о Лукине, всё время повторяет: «Сумасшедший». Папа молчит. Легли спать мы поздно, не засыпали. А в столовой ещё сидели мужчины и курили. И вдруг снова послышался голос Лукина, и все затихли.
Когда мы выбежали в столовую, то увидели растерянных папу и Петю. А рядом с печкой стояло огромное трюмо. Свет электрической лампочки отражался в нём, оно сверкало.
Только что был Лукин. Он внёс зеркало, сказал:
— Это Ване, на память, — и исчез.
— Боже мой, — наконец пришёл в себя Петя. — Ведь это трюмо из юнкерской столовой. Завтра большевики уедут, и все скажут, что я его украл.
— Давай отнесём его на место, — предложил отец.
Они вынесли трюмо и очень долго не возвращались. А вернувшись, чертыхались, сердились, смеялись. Им было очень тяжело вдвоём тащить трюмо через несколько дворов, спускаясь и поднимаясь по лестницам.
— Как он его тащил один, такой маленький, худой?
— Я же говорила, что он сумасшедший, — повторяла Лида.
Лукин навсегда исчез из нашей жизни, оставив у нас чувство теплоты и какой-то грусти.
В 1947 году, после войны, Пётр Фёдорович мне говорил, что его знакомый встретил Лукина на фронте. В 1937 году он был арестован и сослан в лагерь. Во время войны его освободили и направили на фронт. Он был всё такой же подвижный и горячий.
Свидетельство о публикации №226072801577