Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Отрывок. Про Гумилева
Из Ев. от Екатии. Меньше букаф, основное
Весь чердак был буквально завален самой разною “макулатурой”, – от подшивок журналов “Крокодил” до вполне приличных стареньких книг в обветшалой обложке. Перед Странником на сундуке, обитом полосками жести, лежала газета, по формату напоминающяя “Литературную”. “Биржевыя в;домости. 31 іюля 1916 г. Утренній выпускъ, № 15711. Петроградъ”, – прочел он и принялся аккуратно ее перелистывать – до тех пор, пока не наткнулся на имя, стоящее над публикацией: “Николай ;Гумилёвъ. Проза. Путешествіе въ страну э;ира”.
— Вот те на! – усмехнулся он, приняв за шутку это видение, но прочёв первые пару строк, мгновенно увлекся. Чтение его превратилось в некое подобие диалога. Впрочем, беседовать или спорить дурень порой умудрялся даже с Сократом. Что там какой-то поэт Гумилев, повествовавший тем временем:
“Старый доктор говорил: ‘Наркотики не на всех действуют одинаково; один умрет от грамма кокаина, другой съест пять грам и точно чашку черного кофе выпьет. Я знал одну даму, которая грезила во время хлороформирования и видела поистине удивительные вещи; другие попросту засыпают. Правда, бывают и постоянные эффекты, например, сияющие озера курильщиков опиума, но в общем тут очевидно таится целая наука, доныне лишь подозреваемая, палеонтология де Кювье, что ли. Вот вы, молодежь, могли бы послужить человечеству и стать отличным пушечным мясом в руках опытного исследователя. Главное, – материалы, материалы’, – и он поднял к лицу запачканный чем-то синим палец…”.
— Интригующее начало. Прям “Учение дона Тимоти Лири”, – Странник не верил своим глазам, поэтому позволил им только мельком сканировать текст, в котором одна юная дама и двое мужчин – в дореволюционные времена – собирались надышаться эфиром. Остановился он только тогда, когда некий Грант… “услышал металлический голос доктора Мезенцова:
— Я чувствую, что поднимаюсь, – Ему никто не ответил.
— Закрыв глаза, испытывая невыразимое томленье, я пролетел уже миллионы миль, но странно пролетел их внутрь себя, – вещал Грант, – Та бесконечность, которая прежде окружала меня, отошла, потемнела, а взамен ее открылась другая, сияющая во мне. Нарушено постылое равновесие центробежной и центростремительной силы духа, и как жаворонок, сложив крылья, падает на землю, так золотая точка сознания падает вглубь и вглубь, и нет падению конца, и конец невозможен. Открываются неведомые страны. Словно китайские тени, проплывают силуэты, на земле их назвали бы единорогами, храмами и травами. Порою, когда от сладкого удушья спирается дух, мягкий толчок опрокидывает меня на спину, и я мерно качаюсь на зеленых и красных, волокнистых облаках. Дивные такие облака! Надо мной они, подо мной, и густые, и пространства видишь сквозь них, белые, белые пространства. Снова нарастает удушье, снова толчок, но теперь уже паришь безмерно ниже, ближе к сияющему центру. Облака меняют очертания, взвиваются, как одежда танцующих, это безумие красных и зеленых облаков.
Море вокруг, рыжее, плещущее яро. На гребнях волн синяя пена; не в ней ли доктор запачкал свои руки и пиджак?
Я поплыл на запад. Кругом плескались дельфины, чайки резали крыльями волну, а меня захлестывала горькая вода, и я был готов потерять сознание. Наконец, захлебнувшись, я почувствовал, что у меня идет носом кровь, и это меня освежило. Но кровь была синяя, как пена в этом море, и я опять вспомнил доктора.
Огромный вал выплеснул меня на серебряный песок, и я догадался, что это острова Совершенного Счастья. Их было пять. Как отдыхающие верблюды, лежали они посреди моря, и я угадывал длинные шеи, маленькие головки и характерный изгиб задних ног. Я пробегал под пышновеерными пальмами, подбрасывал раковины, смеялся. Казалось, что так было всегда и всегда будет. Но я понял, что будет совсем другое, миновал один поворот.
Нагая Инна стояла предо мной на широком белом камне. Руки, ноги, плечи и волосы ее были покрыты тяжелыми драгоценностями, расположенными с такой строгой симметрией, что чудилось, они держатся только связанные дикой и страшной Инниной красотой. Ее щеки розовели, губы были полураскрыты, как у переводящего дыханье, расширенные, потемневшие зрачки сияли необычайно.
— Подойдите ко мне, Грант, — прозвучал ее прозрачный и желтый, как мед, голос. — Разве вы не видите, что я живая?
Я приблизился и, протянув руку, коснулся ее маленькой, крепкой, удлиненной груди.
— Я живая, я живая, – повторяла она, я от этих слов веяло страшным и приятным запахом канувших в бездонность земных трав.
Вдруг ее руки легли вокруг моей шеи, и я почувствовал легкий жар ее груди и шумную прелесть близко склонившегося горячего лица.
— Унеси меня, – говорила она, – ведь ты тоже живой.
Я схватил ее и побежал. Она прижалась ко мне, торопя. – Скорей! Скорей!
Я упал на поляне, покрытой белым песком, а кругом стеною вставала хвоя. Я поцеловал Инну в губы. Она молчала, только глаза ее смеялись. Тогда я поцеловал ее опять…”.
— Выходит, что не впервые происходит подобное, – вздохнул Странник немного ревниво, и продолжил читать:
“Сколько времени мы пробыли на этой поляне, – я не знаю. Знаю только, что ни в одном из сералей Востока, ни в одном из чайных домиков Японии не было столько дразнящих и восхитительных ласк. Временами мы теряли сознание, себя и друг друга, и тогда похожий на большого византийского ангела андрогин говорил о своем последнем блаженстве и жаждал разделения, как женщина жаждет печали. И тотчас же вновь начиналось сладкое любопытство друг к Другу…”
— Габреэлла?... С первой “понюшки”, без всяких препятствий и мук перехода!? Без проводницы? – Эх, Коля-Коля, или ты лжешь, или… Товой даймон, действительно, – гений. Сколько же лет тогда тебе было?
— Он родился за сто лет до той осени, когда ты впервые попробовал, – ответила дураку мультяшная девушка-библиотекарь. – Написал это, когда ему было двадцать один, – девять лет до революции оставалось. Он тогда уже и в Париже пожить успел, и в Италии… еще много где побывать. В том же году за Ахматовой начал ухлестывать. Расстреляли его спустя тринадцать лет, но успел очень многое. На билете своем перед смертью, знаешь, что написал?
“Какое отравное зелье
Влилось в мое бытие,
Мученье мое, веселье,
Святое безумье мое…”.
— “Бытие мое”, – повторил дурень, вспомнив слова Ивана Грозного из известной комедии. – Вот ведь… Хороша предсмертная записка. Хоть и не все поймут. Изучу как-нибудь, почитаю о жизни его. Что там дальше?
“Какая-то большая планета заглянула на нашу поляну и прошла мимо, – продолжил Грант без обиды, – Мы приняли это за знак и, обнявшись, помчались ввысь. Снова красные и зеленые облака катали нас на своих дугообразных хребтах, снова звучали резкие, гнусные голоса всемирных гуляк. Бледный, с закрытыми глазами, в стороне поднимался Мезенцов, и его пергаментный лоб оплетали карминно красные розы. Я знал, что он бормочет заклинанья и творит волшебство, хотя он не поднимал рук и не разжимал губ. Но что это? Красные и зеленые облака кончились, и мы среди белого света, среди фигур бесформенных и туманных, которых не было раньше. Значит, мы потеряли направление, и вместо того, чтобы лететь вверх, к внешнему миру, опустились вниз, в неизвестность. Я посмотрел на Инну, она была бледна, но молчала. Она еще ничего не заметила.
Место это напоминало античный театр или большую аудиторию Сорбонны. В обширном амфитеатре, расположенном полукругом, толпились закутанные в белое безмолвные фигуры. Мы очутились среди них, и из всеобщей белизны ярко выделялись розы Мезенцова и драгоценности Инны.
Перед нами, там, где должны были бы находиться актеры или кафедры, я увидел старого доктора. В черном изящном сюртуке он походил на лектора и двигался как человек, вполне владеющий своей аудиторией. Очевидно было, что он сейчас начнет говорить. Как перед большой опасностью, у меня сжалось сердце, захотелось крикнуть, но было поздно. Я услышал ровный, твердый голос, сразу наполнивший все пространство:
‘Господа! Лучшее средство понять друг друга – это полная искренность. Я бы с удовольствием обманул вас, если бы мне было это нужно. Но это мне не нужно. Чем отчетливее вы будете сознавать свое положение, тем выгоднее, для меня. Я даже буду пугать вас, искушать. Моя правдивость сделает то, что вы сумеете противостоять всякому искушению. Вы находитесь сейчас в моей стране, я предлагаю вам остаться в ней навсегда. Подумайте! Отказаться от любви и ненависти, смен дня и ночи. У кого есть дети, должен отказаться от детей. У кого есть слава, должен отказаться от славы. Под силу ли вам столько отречений?
Я ничего не скрываю. Пока вы коснулись лишь кожицы плода и не знаете его вкуса. Может быть, он вам покажется терпким или кислым, слишком сладким или слишком ароматным. И когда вы раскусите косточку, не услышите ли вы тихого, страшного запаха горького миндаля? Кто из вас любит неизвестность, хочет, чтобы завтрашний день был целомудрен, как невеста, не оскорбленная даже в мечтах?
Только тех, чей дух подобен электрической волне, только веселых пожирателей пространств зову я к себе. Они встретят здесь неизмеримость, достойную их. Здесь все, рожденное в первый раз, не походит на другое. Здесь нет смерти, прерывающей радость, движенья, познаванья и любованья. И здесь все вам родное, потому что все – это вы сами! Но время идет, срок близится; или разбейте склянки с эфиром, или вы навеки в моей стране!’.
Доктор кончил и наклонился. Бурный восторг всколыхнул собрание. Замахали белые рукава, и понесся оглушительный ропот: Доктора, доктора!”.
— “Спасибо, доктор! Спасибо, доктор!”, – не удержался дурень от комментария, вспомнив рассказ Юры с одинокого полустанка. Однако продолжим.
“Я никогда не думал, чтобы лицо Инны могло засветиться таким безмолвным счастьем, таким трепетным обожаньем. Мезенцова я не заметил, хотя и высматривал его в толпе. Между тем, крики все разрастались, и я испытывал смутное беспокойство. У меня как-то отяжелели ноги, и я стал замечать мое затрудненное дыханье. Вдруг над самым ухом я услышал озабоченный голос Мезенцова, зовущего доктора, и открыл глаза.
Мой флакон эфира был почти пуст. Мне чудилось, точно меня откуда-то бросили в эту, уже знакомую комнату, с восточными тканями и парчой”.
— Начинающему флакона на неделю б хватило, – проворчал Странник, переворачивая пожелтевший листок:
“— Разве ты не видишь, что с Инной? Ведь она умирает! – кричал Мезенцов, склонившись над оттоманкой.
Я подбежал к нему. Инна лежала, не дыша, с полуоткрытыми побелевшими губами, а на лбу ее надулась тонкая синяя жила.
— Отними же у нее эфир, – пробормотал я и сам поспешил дернуть ее флакон. Она вздрогнула, лицо ее исказилось от муки, и, не открывая глаз, уткнувшись лицом в подушку, она зарыдала сразу, как ушибшийся ребенок.
— Истерика! Слава Богу, – сказал Мезенцов, опуская полотенце в кувшин с водою, – только теперь уже мы не позовем доктора, нет, довольно! – он стал смачивать Инне лоб и виски, я держал ее за руку. Через полчаса мы могли начать разговор.
Я обладаю особенно цепкой памятью чудесного, всегда помню все мои сны, и понятно, что мне хотелось рассказывать после всех. Инна была еще слаба, и первым начал Мезенцов.
— Я ничего не видел, но испытывал престранное чувство. Я качался, падал, поднимался и совершенно забыл различие между добром и злом. Это меня так забавляло, что я решил причинить кому-нибудь зло и только не знал кому, потому что никого не видел. Когда мне это надоело, я без труда открыл глаза. Потом рассказывала Инна:
— Я не помню, я не помню, но ах, если бы я могла вспомнить! Я была среди облаков, потом на каком-то песке, и мне было так хорошо. Мне кажется, я и теперь чувствую всю теплоту того счастья. Зачем вы отняли у меня эфир? Надо было продолжать.
Я сказал, что я тоже видел облака, что они были красные и зеленые, что я слышал голоса и целые разговоры, но повторить их не могу. Бог знает почему, мне захотелось скрытничать. Инна на все радостно кивала головой и, когда я кончил, воскликнула:
— Завтра же мы начнем опять, только надо больше эфиру.
— Нет, Инна, – ответил я, – завтра мы ничего не увидим, у нас только разболится голова. Мне говорили, что эфир действует только на неподготовленный к нему организм, и, лишь отвыкнув от него, мы можем вновь что-нибудь увидеть. – Когда же мы отвыкнем? – Года через три!
— Вы смеетесь надо мной, – рассердилась Инна, – я могу подождать неделю, ну две, и то это будет пытка, но три года… нет, Грант, вы должны что-нибудь придумать.
— Тогда, – пошутил я, – поезжайте в Ирландию к настоящим эфироманам, их там целая секта. Они, конечно, знают более совершенные способы вдыхания, да и эфир у них, наверно, чище. Только умирают они очень быстро, а то были бы счастливейшими из людей.
Инна ничего не ответила и задумалась. Мезенцов поднялся, чтобы уйти, я пошел с ним. Мы молчали. Во рту неприятно пахло эфиром, папироса казалась горькой.
Когда мы опять зашли к Инне, нам сказали, что она уехала, и передали записку, оставленную на мое имя.
«Спасибо за совет, милый Грант! Я еду в Ирландию и, надеюсь, найду там то, чего искала всю жизнь. Кланяйтесь Мезенцову. Ваша Инна. P/S. Зачем вы тогда отняли у меня эфир?».
Мезенцов тоже прочитал записку, помолчал и сказал тише обыкновенного:
— Ты заметил, как странно изменились после эфира глаза и губы Инны? Можно подумать, что у нее был любовник.
Я пожал плечами и понял, что самая капризная, самая красивая девушка навсегда вышла из моей жизни”.
На этом рассказ заканчивался.
— Черт побери, – пробормотал Странник, вспоминая о том, как его поезд-жизни покатил тихо дальше, музыкально постукивая хрупкими хрустальными колесами по жестоким стальным рельсам разрушительной парадигмы. Как остался позади уютный вокзал с ожиданием чуда в прокуренном турникете и пластилиновый грузчик в зеркальном тоненьком галстуке, а самая-красивая-девушка-в-школе растаяла на перроне бесприютной юной любви, блеснув на прощание бездонной печалью калейдоскопических глаз. – Но ведь это же нить не туда!?..
Обнаружив себя снова сидящим на старом рухнувшем дереве возле болота, он достал из кармана все еще мокрый от крови платок и принятия протирать им найденный гребень, очищая его от остатков песка. В одном завитке на резной спинке, дурню почудился скрипичный ключ.
— Бродят бешеные волки по дорогам скрипачей, – пробормотал он, припоминая окончание диалога из одного страшного сна:
— Ничерта же ведь тут не вижу я,
Змеевласая, где ключи?
— Говорить должен тише... лишнее,
Ведь ты вссё уже получил.
Лелея одну из догадок-предположений, Странник протянул руку, и с трепетом в сердце снова почувствовал, как в ладони его струится прядь дивных волос. Недолго думая, он схватил эту прядь и вонзил в нее найденный гребень.
***WW***
*Именно Гумилев оставил первое в русской художественной прозе описание трипа и нестандартных ощущений, которое составляет примерно треть его небольшого рассказа «Путешествие в страну эфира».
Свидетельство о публикации №226080500555
С дружеским приветом
Владимир
Владимир Врубель 05.08.2026 12:55 Заявить о нарушении
Спасибо за отзыв, Владимир. С уважением,
Вадим Мессер 05.08.2026 13:56 Заявить о нарушении
Владимир Врубель 05.08.2026 15:42 Заявить о нарушении