Чернокапище. Сказание о мертвеце

Отрывок из романа «Чернокапище. Сказание о мертвеце» — Нечисть
https://www.litres.ru/74077186/

***

Болотница когтями по коре скребет, глаз с него не сводит и улыбается. Улыбка та до самых ушей разошлась, губы разлезлись двумя червивыми гусеницами, а зубы острые — у щуки таких не сыщешь. Язык серый, раздвоенный, слюной вязкой облизывается — жадно, с хрипом. Поглядела с минуту, потом за дерево ушла, а руки когтистые наружу выставила, ствол обхватила. Когти те медленно, со скрежетом, вошли в кору, оставив на ней четыре глубокие борозды, из которых тотчас выступила черная сукровица.

Повернулся Демьян, хотел в другую сторону шагнуть, но прямо перед ним из земли, из мха прелого другая болотная тварь выросла. Еще страшнее первой: волосы мокрыми паклями висят, с них тина капает, в глазах муть зеленая, а на губах слюна клейкая пузырится, с подбородка вниз тянется. И каждая капля, падая на мох, прожигает в нем дырочку с тихим шипением.

— Здорово, милок, — проскрипела она голосом, точно ржавое железо по стеклу, — дальше не ходи, ты пришел! — и залилась хохотом — воем, визгом, захлебом. Смех тот будто из могилы идет — радостью на погосте поселился. Эхо в тот же миг подхватило его, разнесло по всему болоту и еще долго отзывалось в камышах глухим, затухающим стоном.

И тут из тумана болотного, из камыша глухого, из самой трясины кипучей — полезли они, окаянные. Кикиморы — древняя нечисть, от века проклятая, с той самой поры, когда болото в этих краях угнездилось. Питаются страхом и плотью человечьей, а порой и болью чужой сыты бывают. Света дневного не терпят, в черной воде весь день прячутся, а в сумерки — в час глухой, предрассветный — вылазят, волю свою потешить.

Полезли эти твари отовсюду: из-под кочек замшелых — гнилой сыпью, из трещин — черной слизью, из воды стоячей — вонючими пузырями, что лопаются с мокрым чавканьем. Вода перед ними расступается — с хлюпом, с хрипом, с влажным вздохом, а позади вновь смыкается — жадно, плотно, подобно голодной утробе.

Обступили болотницы Демьяна со всех сторон, зашептали, захихикали, залопотали на языке своем нечистом, на наречии болотном, что сам черт не поймет. Голоса их — один другого страшнее: одни скрипят, как немазаные колеса на погосте, другие пищат, как нетопыри под стрехой заброшенной церкви. Слушать те голоса — ножом по сердцу скрести, песком по открытой ране тереть, битым стеклом по голым зубам проводить.

— Ой, глядите-ка, девки, гость к нам явился! — проскрипела одна, самая дерзкая и безобразная, что минуту назад поперек дороги встала. Ноги гнилые — замшелые коряги, живот распухший, сизый, с черными жилами.

Подобралась она крадучись к Демьяну почти вплотную — шаг скользкий, и под ногами мох задымился. Оскалила зубы острые, лошадиные, в три ряда. Повела длинным, костлявым пальцем перед его лицом — палец серый, склизкий, ноготь черный, зазубренный, на ржавый гвоздь похожий. От того пальца в воздухе след остается — мокрый, мерцающий, точно слюдяная дорожка на холодном стекле. И след тот долго висит в воздухе, не тает, дрожит мелкой рябью.

— Мертвый, да не наш! Из земли вылез, а в болото пришел! Что, мил человек, заплутал? Что, родименький, не туда дорожку-то проторил? Может, тебя проводить? А может, с нами тут останешься? У нас тут омуты теплые, мягкие, на дне — перина из ила, спится на ней сладко-сладко, и сны снятся такие, что и просыпаться не хочется! Никогда! Век вековать, без утренней зари, без вечернего света, в черной воде качаться, корнями обрастать!

— Ой, подруженьки, а дух-то какой — объеденье! — подхватила другая, принюхиваясь к Демьяну, как голодная сука к брошенной кости.

Нос у нее длинный, бугристый, сизый, точно у мертвеца, что три недели в воде пролежавшего. Ходит тот нос ходуном, ноздри раздуваются, а в них что-то копошится — мелкое, черное, многоногое. Втянула она воздух и, зажмурившись, сладострастно застонала. И стон тот из горла вырвался — низкий, утробный, полный густой, животной неги.

— Не тухлятиной разит, нет… Тухлятина — она сладкая, с душком, с привкусом сладкого гниения, а этот — горький. Обидой пахнет! Местью пахнет! Кровью старой пахнет, что еще не высохла и не остыла! Ох, вку-усно… Дай хоть лизнуть, хоть кончиком языка, хоть разочек, я легонько, нежно, по самому краешку… — и она потянулась к нему, рот раскрыла, изо рта жижа темная закапала, на земле зашипела. И там, куда капли падали, тотчас вырастали бледные, тонкие грибы, но тут же увядали, чернели и осыпались трухой.

— А руки-то у него! — взвизгнула третья, подбираясь сзади, заглядывая через плечо Демьяна, дыша ему в затылок. Дыхание у нее холодное, сырое, гнилостное. Глаза выпученные, белые, без зрачков, горят голодным фосфорным светом, что в темноте светится. И взгляд их скользит по Демьяну, ощупывает, липнет к коже, оставляя невидимые, но ощутимые следы.

— Гляньте, бабоньки, руки-то! В земле лежал, корнями оброс! И кора на нем, и мох, и глина, и черви еще живые ползают — по пальцам, по запястьям, под ногтями копошатся! Ох, красавец писаный, жених завидный! Может, останешься с нами, а? У нас тут весело, у нас тут пиры каждую ночь, у нас тут гости не переводятся! Хороводы водим при луне, целуем взасос, да так, что дух вон!

— Дай хоть потрогать! — взвизгнула четвертая и метнулась к нему — резко, по-змеиному.

Вытянула длинный, серый, раздвоенный на конце язык — холодный, мокрый, в слизи, с мелкой щетиной. Коснулся тот язык щеки Демьяна, и в тот же миг болотница отпрянула, будто обожглась. Зашипела, как кошка, на которую из ведра плеснули, задергалась, забилась. Глаза ее белые налились черным и густым страхом. И страх тот расползся по ее лицу, сводя кожу в морщины, искривляя губы, заставив трястись от макушки до пят.

— Меченый он — не наш! — прошипела она, и голос ее сорвался в хрип, в бульканье. — На нем печать и воля самой хозяйки! Она призвала его и ждет, когда явится к ней! Не трожьте, а то беды не обобраться!

При слове «хозяйка» все кикиморы разом умолкли, словно кто рукой горло перехватил. Сжались они, скукожились, втянулись во тьму. Смех их, только что со всех сторон резавший уши, оборвался — хрустнул, захлебнулся, смолк. И в наступившей тишине послышалось, как где-то глубоко под землей скребется и вздыхает старая, протухшая вода.

— Прочь от него! — раздался голос властный, бархатистый, с хрипотцой.

Деревья испуганно встрепенулись, листья задрожали, вода кругами пошла, а туман рваными клочьями расступился. И в разрыве том, на мгновение, проглянула полоска предрассветного неба — зеленоватая, бледная, еще без солнца.

Болотницы нехотя отступили — попятились, зашипели, но отошли. Только глазищи их — десятки пар, горящих бледным, фосфорным светом, — остались висеть в тумане, точно гнилушки на болоте в глухую полночь.

Посреди болота вода расступилась и открыла островок сухой, серебристой земли, усыпанной мхом такого оттенка, какого не сыскать ни в одном лесу. Мох тот светился слабым, призрачным свечением, словно вобрал в себя лунный свет и не отпустил.

И там, на островке том, стояла она. Ядвига. Чародейка-краса, провидица и магическая хозяйка Чернокапища.

Это она послала зов, приведший его сюда сквозь топи и чащобы, и это ее глаза, темные и глубокие, глядели на него сейчас. От них не укрыться, не заслониться — видят насквозь. И воздух между ними двоими натянулся и загудел, точно тетива, которую тронули.

Стояла прямо, выпрямившись во весь рост. Осанка, гордая и властная, — точь-в-точь у древних цариц, правивших миром, когда мир еще в зачатке пребывал, когда горы не родились, а реки не протекли. Платье, тяжелое, из синего бархата, струилось до земли недвижными складками, и ткань эта впитывала в себя тьму — всю черноту болотную, всю мглу предрассветную — и не отдавала обратно. Только синий камень на посохе, что провидица держала в правой руке, горел ровным, спокойным светом. В свете том плавали, медленно кружась, пылинки — крохотные, серебряные, как звездная пыль, просыпанная на черный бархат.

Одна из болотниц, самая страшная и уродливая, метнулась к ней — прыжок скользкий, змеиный — и прошипела, глядя снизу вверх:

— Здесь наша волость! Разве не о том ты договорилась с нашим болотником? Здесь ты не можешь приказывать! — слюна вытекла из ее рта, вязкая, мутная, и повисла, качаясь, до самой земли серой паклей.

— Не могу, — согласилась Ядвига, прищурившись. — Но могу поднять со дна все корни, опутать ими вашу волость так, что ни войти потом в нее, ни выйти. И вы, коль не подчинитесь, с голоду здесь все сдохнете — друг дружку жрать будете, доколь дерзости у вас не поубавится.

Она шагнула к притихшей кикиморе, и мох под ногой вспыхнул синим огнем, но сразу погас, оставив черное, дымящееся пятно в форме ступни.

— Или сговоримся на гостинце и порешим на том все любезно?

— А каком гостинце глаголишь? — недоверчиво спросила болотница. Слюна оборвалась и упала в воду, но глаз не отвела. Однако отступила — попятилась, сгорбившись и втянув голову в плечи.

Ядвига перевела взгляд на топь. Глаза — темные, бездонные — уперлись в черную воду, и та взбурлила вдруг, запузырилась и выплюнула на поверхность тело утопленника. Распухло то тело, разложилось от долгого лежания в глубине: кожа вздулась, полопалась, из трещин сочилась жижа мутная, с душком сладковатым, приторным. Живот вздут, как барабан, а на лице — ни глаз, ни губ, один оскал черепа глядит наружу. И на оскале том, между зубов, застряла длинная, склизкая водоросль и медленно шевелилась червем кольчатым.

Кикиморы, завидев тело, взвизгнули и заверещали, слюной давясь, захлебываясь. Руки протянули вперед, когтистые пальцы растопырив, но двинуться с места без позволения не решаются — топчутся, переминаются и поскуливают, точно голодные псы на привязи. Слюна их, вязкая и обильная, капала на мох, и мох тот, впитывая ее, темнел и съеживался.

Старшая болотница голову повернула — медленно, с хрустом — и искоса глянула на чародейку. Слюну подобрала языком серым, раздвоенным, облизала губы, на которых короста запеклась.

— И взаправду говорят, — проскрипела она, с трудом сдерживая улыбку, — губы трясутся, зубы клацают от голода, — что умеешь ты договариваться.

— Угощайтесь, — ответила Ядвига, и ни единый мускул не дрогнул на ее лице. — Я ухожу, а он, — коротко кивнула на Демьяна, — уходит со мной.

Болотница медленно отступила — на шаг, на другой, рукой махнула: мол, не держит боле. Потом резко повернулась обратно, с хлюпаньем, с чавканьем ноги из трясины выдирая, и крикнула тварям, что от нетерпения с ноги на ногу переминаются, зубами щелкают и когтями воздух режут:

— Ну что, бабоньки, покушаем всласть, а? Давай, дели гостинец на всех!

Едва успела она скомандовать, как все кикиморы с визгом и улюлюканьем, разгребая руками вязкую топь, ринулись к утопленнику. Вонзились в него когтями, зубами — впились со всех сторон, облепили тело, словно муравьи падаль. Рвали гнилую плоть, отдирали лоскутами, глотали не жуя — давились, захлебывались, подсовывая друг другу куски, что отрывались неровно, с жилами, кожей и червями, что из нее вываливались.

Утолив первичный голод в несколько глотков, самые жадные и дикие, кикиморы враз расчленили тело. Раздался хруст костей, треск сухожилий, чавканье мокрое и сытое. Разделив все поровну, на куски равные, скрылись твари с глаз долой. Каждая в свою нору утянула свою долю — в темноту, в глубину, на самое дно, где никто не отнимет, где можно смаковать гостинец не торопясь, с наслаждением, до последнего лоскутика. И вода над их норами еще долго пузырилась, вздыхала, и круги расходились по черной глади, сталкиваясь и гася друг друга.

Демьян не смотрел на пирующих болотниц. Перед собой он видел только ее — хозяйку Чернокапища, деву невиданной красы, власти и силы. Ту, что подняла его из-под земли, вырвала из лап болотной нечисти, бросив им утопленника, как кость собаке, ту, что стояла перед ним — гордая, спокойная, всемогущая.

Стоял он и глядел на чародейку, а она глядела на него. Взгляд ее, тяжелый и острый, пронизывал насквозь, до самого нутра, до тех глубин, что он сам в себе не знал.

Ядвига чуть склонила голову к плечу, и синий камень на посохе моргнул, точно глаз, привыкающий к темноте. Ветер, ниоткуда взявшийся, прошелся по серебристому мху у ее ног, и мох тот заволновался, зашептал, застелился волной. А чародейка-краса все глядела — долгим, спокойным взором, в котором не угадать ни приговора, ни милости.

— Подойди, — велела она, и голос ее, негромкий, спокойный, чистый, как родниковая вода в глухом лесу, прозвучал так ясно, что услышали его, казалось, все окрестные топи и леса. Птицы, начинавшие перекличку в утренней мгле, умолкли на полуслове, прислушиваясь. Кикиморы в подводных норах и камышах затаили дыхание — даже чавканье их прекратилось, и пузыри на воде перестали лопаться. Ветер, до того гулявший над болотом, гнувший тростник до самой воды, стих и припал к земле, прижался, затих, точно пес у ног хозяина.

— Подойди ближе, Демьян, муж Дарьюшкин. Не бойся. Здесь, на Зыбуне, тебе никто не причинит вреда, ибо ты пришел по моему зову, а гостя, что пришел по зову, в этом доме не обижают.


Рецензии