Д. Быков ОдинПотому что пришло время женщин, которые берут на себя стратегическую инициативу. Я не знаю, дошло ли до этого в жизни сейчас, но в искусстве эта экспансия женского начинает доминировать. Мужчины, как герои Янковского этого времени, ведут себя либо как персонажи «Полетов во сне и наяву» (картины, на мой взгляд, переоцененной), либо как вот персонажи этого несчастного «Влюблен по собственному желанию», либо немножко как герой Шакурова в фильме «Друг». Это фильм тех же времен. Вот об этом картина. Очень интересный вопрос: «Для меня 2019 год стал самым беспокойным за всю мою жизнь. При внешней несобытийности внутри было ощущение надувающего воздушного шара, который уже хрустит…» «Хрустит» – это не совсем то слово, «трещит», вероятно… «… и вот-вот лопнет. Теперь же, чем дальше в карантин и кризис, тем мне спокойнее. Весь быт наладился, наконец-то получается и затягивает творческая работа (в моем случае это музыка), как будто все встало на правильные рельсы и покатилось по верному направлению. Это что-то со мной не так, или я просто в меньшинстве? У вас есть знакомые, которые так это ощущают. Дмитрий». Дмитрий, видите, не случайно вы мой тезка. Да, у меня есть знакомые, которые так это ощущают, в частности, я сам. Я говорил об этом вчера в эфире Зыгаря, говорил довольно со многими, понимаете. И есть ощущение какой-то плиты, которая нас давила и исчезла. А объясняется это очень просто, тут как бы две причины, вернее, два лика одной причины. Во-первых, государству действительно теперь не до нас, и я думаю, что какие-то репрессивные практики если не исчезнут, то перейдут в другое русло: уже они не будут так бороться с внутренним врагом, уже они не будут так свирепствовать в плане цензуры, уже они не будут так оголтело пинать Украину. Они пустят эту пропаганду в другое русло, и потом они сами очень напуганы, понимаете? Им немного не до нас, как всегда бывает во время войны. Тут один очень глупый комментатор (я иначе не могу его назвать), очень глупый, очень глупый, но давно, еще две недели назад негодовал в комментариях на форуме (я редко форум читаю, но здесь просто я поразился его идиотизму, простите меня): «Как смеет Быков (во-первых, смеет; тебя не спросил, дурака) говорить, что война всегда приносит свободу? А как же афганская война?» Во-первых, война приносит свободу тогда, когда действительно встает вопрос о существовании страны. Тогда народу позволяю себя защищать. Во-вторых, афганская ли война не принесла ли свободы? Да афганская война погубила Советский Союз, который перенапрягся; и простите меня, та перестройка и то освобождение, и то раскрепощение, которые пришли с горбачевской эпохой, были в огромной степени реакцией на геронтократические упражнения старцев из политбюро, реакцией на афганскую войну. Война всегда приносит свободу, потому что она снимает фантомные, выдуманные боли. Понимаете, это как у Чернышевского (к сожалению, мало кто читает «Что делать?»): грязь здоровая и грязь больная, грязь неизбежна, как неизбежна бытовая сторона любви, как неизбежна прозаическая часть жизни, как неизбежны отношения с людьми, не всегда хорошие, ругань какая-то. Бывает грязь больная, вызванная патологическими причинами, а бывает грязь здоровая, естественная. Грязь больная – это то, в чем мы жили последние семь лет. Это то, что творилось из-за Крыма, из-за Донбасса, из-за поиска внутренних врагов, – весь поздний Путин, да даже и при Медведеве это было заметно. Все, что началось с рокировки, все, что происходило с 2012 года, с «Московского дела»; все, что усугублялось, закручивалось восемь лет, восемь лет прошли в больном, болезненно пухнущем нарыве. Вот эта первая причина облегчения, что сейчас здоровая грязь, сейчас реальная опасность. Опасность безусловно страшная, но она не выморочная, не выдуманная, не на пустом месте надувающийся гнойный пузырь, – нет, это реальная опасность, которая может затронуть их. Для кого-то до сих пор Украина остается основной темой – это больные люди, это «пузыри земли». Несколько пузырей интенсивных у нас за восемь лет надулись, они маячили везде, и пухлость их, надутость их стала совершенно омерзительной; от них уже дышать было невозможно, но сейчас начинают лопаться эти пузыри.
Вторая причина – она, я бы сказал, более личного плана. Когда у Маяковского его внутренняя невротизация, его внутренний невроз вышли как бы на поверхность жизни и превратились в разруху всероссийского масштаба, тогда он ощутил себя счастливым человеком. Самые счастливые годы в жизни Маяковского – это годы голода и разрухи, это годы, условно говоря, с весны 1917 года (с создания поэтохроники «Революция») до поэмы «Люблю». Вот он задумывает тогда две свои самые праздничные поэмы – «Четвертый интернационал» и «Пятый интернационал», обе недописаны (тут я отсылаю к своей книжке о Маяковском, где это более-менее прописано). Действительно, внутренний ад невротика в это время, порожденный, конечно, предчувствиями, порожденный ощущением, что все идет как-то резко не туда, – этот внутренний ад выходит на поверхность. Понимаете, он до известной степени становится средой общей, и вот в этой среде невротику комфортно. Его частная буря стала всеобщей, пошла гулять везде. Таких невротиков, одержимых предчувствием, было довольно много в Серебряном веке, от Сологуба до Леонида Андреева, до самых радикальных футуристов (таких, как Божидар). Мне кажется, что это не следствие их болезней, это следствие их предчувствий, которое вообще поэту так или иначе свойственно. Мне кажется, что это все равно зрело, эта катастрофа все равно носилась в воздухе, а когда она вышла на поверхность, тогда стало можно дышать. Потому что раньше этих предчувствий боялись, стеснялись, пытались загнать глубже, а сейчас стало понятно, что они были не так уж необоснованны. Я собирал книжку и почитал недавно какие-то свои статьи последних шести-семи лет: там предчувствие большого «бенца», который прилетит непонятно откуда, там просто разлито в каждой фразе. И я думаю, читатель уже устал эти сигналы считывать. Кроме того, обратите внимание, что когда внутреннее состояние художника, давно предчувствовавшего ситуацию, начинает выходить наружу и становиться уже не его, а общей проблемой, тогда происходит у этого художника творческий расцвет. Достоевский описал подполье в первой половине 60-х, а потом подполье вырвалось наружу, и один за другим пошли гениальные романы об этом подполье, прежде всего «Бесы». Точно в такой же период, когда окончательно перепрел застой, – это вызвало колоссальный творческий взлет у Трифонова. И он писал один текст за другим, и один лучше прежнего, каждый из них был новым шагом в завоевании художественных пространств, потому что трифоновское состояние 60-х годов не находило выхода, а вот когда время дозрело, этот гнойник набух и лопнул, и хлынула наружу эта освобождающая ненависть, которая пронизывает «Предварительные итоги»; этот страх другой, переродившейся жизни, который есть в «Другой жизни». Все это очень робко намечено в «Обмене», но «Другая жизнь» – это, по-моему абсолютно бесспорный шедевр, лучшая вещь Трифонова. Да и «Старик» тот же самый: вот человек совпал со временем. Сейчас мы, люди апокалиптических предчувствий, совпали с коронавирусом. То, что происходит, – это, конечно, религиозное событие. И то, что Пасха сейчас происходит в эти самые дни, – это тоже очень неслучайно все, и любого человека, склонного к поиску таких внутренних рифм, это к ним подтолкнет. Но мне очень нравится эта карикатура (мне жена ее показала, я считаю, что это замечательный результат народного творчества, всплеск которого мы сейчас переживаем): господь и дьявол обсуждаю ситуацию, дьявол говорит: «Наконец я позакрывал все твои храмы», господь говорит: «Наконец я открыл храм в каждой квартире». Замечательная мысль, это вот теперь происходит. И пасхальное веселье, невзирая на чудовищный контекст, на все возрастающий вал смертей, на чудовищное состояние медиков, которые на переднем крае этой войны, – все-таки оно ощущается. Ведь пасхальное веселье – это не пляска, не радость. Это глубочайшая скорбь и сознание выстраданной, тяжелейшей, мучительной победы над адом. Эта победа над адом осуществляется и сейчас, и каждый на этом фронте может чего-то сделать. Так я понимаю ваше желание. Хочу, кстати, заметить, что советская литература ничуть не отстала от западной, потому что «новый журнализм», который Адамович назвал «сверхлитературой» у нас вполне себе процветал, начиная с «Я из огненной деревни» Брыля, Колесника и Адамовича, да, собственно говоря, и «Война под крышами», и «Хатынская повесть» тоже, но в наибольшей степени, конечно, «Блокадная книга» – это потрясающий синтез документа, повествования, публицистики. И, конечно, художественная проза самого Адамовича («Последняя пастораль») на этом фоне смотрится – хотя это совершенно апокалиптическая вещь – не так убедительно. Я не думаю, что реализм в традиционном смысле еще какое-то время поскрипит: там слишком много конвенций, понимаете? Слишком во многое приходится верить. Либо наглый вымысел, либо сугубая достоверность. Так, мне кажется, будет выглядеть будущее литературы. дискуссий о Стругацких, и, конечно, я думаю, что подлинная их гениальность только сейчас становится понятна: они очень далеко заглянули вперед за рамки советского контекста. Поэтому развитие фантастики – это поиск новых состояний, доселе не описанных.
Но вообще 70-е годы были очень богатыми. Я вот тут писал для «Собеседника» – спрашиваю, о ком будет следующий очерк в «Собеседнике» – о Леониде Быкове. Я писал о том, как много режиссерских манер уживались в 70-е: и такой лубок Шукшина и Быкова (на самом деле, довольно серьезный; считал же, например, Тимофеевский, что Шукшин – это наш Фасбиндер, и вполне это обоснованная точка зрения), и коллаж Параджанова, и народное кино Меньшова, и абсолютно элитарное кино авангардистов, таки серьезных. Кстати говоря, и Сокуров начинает формироваться в 70-е годы. Лопушанский и Цымбал (ученики Тарковского) формируются тогда же. Цымбал работает вторым режиссером на «Сталкере», Лопушанский слушает, записывает и впоследствии издает лекции Тарковского. Вот это для меня как раз то поколение русской режиссуры, которое сформировалось в те годы. Это был невероятно пестрый ковер, и каких только манер там не было. Понимаете, одни говорили, что настоящее грузинское кино – это Данелия, другие – что это Абуладзе, а третьи – что это только Иоселиани. Вот только Иосеалиани, и больше никто. И если даже грузинский кинематограф предполагал столь разные версии национального нарратива и национального характера, то что уж говорить об огромной России, в которой столько еще было незамеченных гениев. А в это время работает Герман, а некоторые считают, что Яшин был великим режиссером, а некоторые говорят, что в это время потрясающие вещи делает Рязанов – и он их делает, кстати говоря, – кто-то называет это не кино, а литературой. Была необычайная интенсивность жизни, так что 70-е в три имени никак не уложишь, тем более в три названия. «Имеют для вас значение топонимы? Могли ли вы жить и работать в области с названием «Ленинградская», если ненавидите Ленина, или в Свердловской, если ненавидите Свердлова?» Ну вот к Ленину и к Свердлову мое отношение не такое острое, а вот на улице – не будем говорить кого, не будем называть имен – я жить бы не хотел. Ходить бывает склизко По камушкам иным. Итак, о том, что близко, Мы лучше умолчим. Но я думаю, мне и не придется никогда жить на этой улице. Не потому, что это будет элитная улица в центре, а потому что не будет такой улицы в Москве никогда. Это очень важно. Свой Серебряный век мы пережили в 70-е годы, уже упомянутые. Там типологически очень много сходного. Погружался я в море клевера, Окруженный сказками пчел. Но ветер, зовущий с севера, Мое детское сердце нашел. Может быть, мир Блока и сказочный мир, но это мир не стилизации. Это мир фольклорной простоты, которая была, скажем, и в Окуджаве. Кстати, мне тут Марат Гизатулин прислал свою новую книгу об Окуждаве – очень талантливая книга. Хотя он там много раз полемизирует со мной, но это такая полемика, которую я приветствую. Там масса интересных фактов насчет его корней. Все-таки при некоторых мнениях я остаюсь, я в предисловии это напишу, но вообще Гизатулин, конечно, крут. Знаете, сейчас Блок и Окуджава, поскольку идут такие последние времена… Они очень эсхатологические поэты, вспомните у Окуджавы: «Через два поколения выйдут на свет люди, которых сегодня нет… зависть, ненависть и вражда взойдут на просторах их полей» – довольно страшные, конечно, стихи. Они очень эсхатологичны и очень просты; просты, как песня Мери на «Пире во время чумы». Мне кажется, что сейчас время Блока. И вот я как раз переслушивал вчера Окуджаву – такого Блока 70-х годов – и поражался тому, насколько он графоман в любых заказных вещах и насколько он гений в собственных. Я никогда не видел такого чистого случая гения. «Борис Акунин в своем последнем интервью сказал, что перед обществом должна стоять масштабная цель. Он имел в виду перестройку системы образования, это явная отсылка к «Трезориуму». Вы тоже говорили об этом. Как бы вы концептуально поменяли нынешнюю школу?» Андрей, много раз говорил: она должна быть опасной, как Хогвартс, она должна быть страшно увлекательной, школьник должен проводить в ней 12-14 часов, он страшно недозагружен сейчас, она должна быть сращена с производством, она должна быть сращена с институтом, должны появиться интернаты типа холмогоровских. Не типа шарашек, словом «шарашка» здесь пугать не надо, а типа интернатов, описанных у Стругацких. Теория воспитания должна реализоваться.
«Вопрос о Пасхе. Многие, наверное, захотят пострадать за веру. Найдите слова, чтобы этого не произошло». Не могу найти таких слов, потому что не мое дело, не моя забота. Уж простите, как распорядиться верой – это его проблема. Хочет он пойти в церковь на Пасху – это его неотъемлемое право. Я могу ему, конечно, объяснить, повторить слова Петра (Мещеринова), одного из моих любимых церковных писателей: он цитирует Терстегена и говорит, что «всякий раз, когда мы в своем сердце прикасаемся к богу, это и есть самый светлый церковный праздник». Да, совершенно необязательно идти в храм. Но если человеку хочется пойти на Пасху в храм, на пасхальное шествие, если для него это единственная возможность как-то прикоснуться к богу: Мальчики да девочки Свечечки и вербочки Понесли домой. Огонечки теплятся, Прохожие крестятся И пахнет весной. Это блоковское это, и оттуда же Пастернак взял первоначальное название «Доктора Живаго» – «Мальчики да девочки». Ну хочется человеку пойти на пасхальную ночь в нашу, на Воробьевых горах, церковь Святой Троицы, и я часто туда ходил, но я не могу на это желание никак влиять. Это его проявление. В конце концов, если человеку хочется таким образом покончить с собой, если он точно думает, что таким образом он заразится, – это тоже его неотъемлемое право, потому что взрослые все люди. Я не думаю, что это нужно делать. Мне кажется, что и куличи можно освятить по методикам, которые православная церковь уже изложила для всех желающих, можно и пасхальную ночь провести у телевизора. Нет в этом никакой драмы. Но учить я никого не хочу.
Он печатать не хотел и поэтому не стал заканчивать. Третья книга осталась ненаписанной, повесть «Веселый солдат» косвенно ею стала. Мне сказал тогда Василь Владимирович Быков: «Удивительно, как это он написал все, что я старался забыть. Я же все это выбрасывал из памяти. А он, оказывается, все это копил и не пожалел себя все это выписать сейчас, второй раз пережить. Этих крыс, которые бегают среди гниющего мяса на телегах с ранеными, – говорит он, – я это видел, но я это забыл, а он напомнил, и я написал ему письмо, полное благодарности и ужаса». Действительно, Василь Владимирович тоже считал, что человек, который это написал, поставил над собой чудовищный эксперимент. Д.Быков: То, что Пасха сейчас происходит в эти самые дни, – это тоже очень неслучайно все
Поотвечаем на письма. «Бродский без метафор?» – возмущенный вопрос. «А как же «Осенний крик ястреба»?» Абсолютно без метафор. Больше того, сказал же Вайль, что это можно прочитать просто как прозу: Северозападный ветер его поднимает над сизой, лиловой, пунцовой, алой долиной Коннектикута. Он уже не видит лакомый променад курицы по двору обветшалой Фермы, суслика на меже. Это почти такой научный текст, абсолютно строгий, и ничего он общего не имеет с нагромождениями метафор. Определяющая метафора – ястреб, а что такое ястреб там, пойди пойми. Это, в общем, не так однозначно, далеко не только поэта. «Осенний крик ястреба» – это как раз не метафора, и как раз прекрасно в этом тексте его абсолютная объективная, подчеркнуто холодная манера, передающая холод этих сфер, …где отсутствует кислород, где вместо проса – крупа далеких звезд. Что для двуногих высь, то для пернатых наоборот. Не мозжечком, но в мешочках легких Он догадывается: не спастись. Что, «крупа далеких звезд» – это, по-вашему, метафора? По-моему, совершенно бытовое выражение. «Сейчас я больше читаю и смотрю, чем обычно. У меня странное ощущение потребности в выздоровлении мирового кинематографа последних двух лет. «Боль и слава», «Прекрасная эпоха», «Однажды… в Голливуде», «Одесса», «Юморист» – все они о безболезненно разрешенных противоречиях и в чем-то о добровольной самоизоляции…» Вы совершенно правы, это носилось в воздухе, и, когда вышла «Одесса» Тодоровского, я сказал Валере: «На мой взгляд, ты поторопился с этой картиной». И сейчас я ему написал: «Откуда ты знал?» Это действительно… Видите, он в «Одессе» он догадался о главном. Я разделяю многие претензии к фильму, но не разделяю главной: то, что у него не отображена психология людей в изоляции. Я считаю, что в «Одессе» есть великие эпизоды. И Ярмольник, и Розанова просто подвиг совершили: они просто сыграли абсолютно других людей, совершенно не себя, это просто надо было переродиться. Цыганов всегда играет себя и очень хорошо играет, а они сыграли совершено не себя, и это потрясающе. И там совершенно правильно, что все скрытые гнойники в условиях самоизоляции вылезают наружу: и национальные, и социальные. Люди начинают терзать друг друга, это показано с поразительной прямотой. Это не бином Ньютона, не факт, что до этого трудно додуматься, но изображено это очень хорошо, все загнанные в подсознание советские комплексы. Понимаете, у советского человека не было вопроса о бессмертии души, не было вопроса о национальности, это было упразднено, это было незаконно. И когда смерть вступает во владение городом, когда страх смерти становится доминантой, все эти вещи вылезают, как бубоны во время чумы.
Когда я мрачен или весел, Я ничего не напишу, Своим душевным равновесьем, Признаться стыдно, дорожу. Кстати, тут хороший вопрос: «Как бы вы охарактеризовали Кушнера-человека?» Он очень мужественный человек. Вот реально мужественный человек, железный. Я наблюдал, как он переносил глухоту (слава богу, вылечился), а для поэта глухота – это почти как для композитора. А он пережил это, выздоровел, пошел на сложную операцию. Я помню, как он после болезни восстанавливался. Я его спрашивал: «А как вы пережили приступ сердечный?». Он говорит: «С облегчением подумал: слава тебе, Господи, конец! А оказалось, нет, еще придется потерпеть». Он очень храбрый и очень какой-то, понимаете, очень честный интеллектуально. Я мало знаю таких честных людей, как Кушнер. Я не назвал бы его человеком веселым или сверхобаятельным, хотя он умеет, если захочет, или каким-то сверхсложным, хотя в нем много намешано и наворочено, но он человек какой-то совершенно солдатской прямоты и дисциплины. И не зря он про Блока сказал с блоковской прямотой: «Не самый любимый, но самый бесстрашный поэт». Кушнер вообще такой железный. Не говоря уже о том, что он из всех, кого я знаю (кроме, может быть, деда моего), лучше всех держит стакан. Дед, понятно, имел фронтовой опыт… Говорят, Самойлов гениально это делал. Пишет Ким, что он 600 грамм позволял себе легко, но кушнеровское стоическое отношение к алкоголю… Если говорить серьезно, понимаете, тут недавно мне подкинули стихи одного хорошего, безусловно, хорошего поэта о том, как не нужно больше тщеславия, пришла старость, хватит мечтать о славе… Хорошие стихи, хорошие! Но какая-то в них мне почудилась (невзирая на возраст) какая-то мелкая суетность, и я вспомнил: О слава, ты так же прошла за дождями, Как западный фильм не увиденный нами, Как в парк повернувший последний трамвай, – Уже и не надо. Не стоит. Прощай! Сломалась в дороге твоя колесница, На юг улетела последняя птица, Последний ушел из Невы теплоход, Я вышел на Мойку: зима настает. … Снежок выпадает на город туманный, Замерз на афише концерт фортепьянный, … И милая спит, в ночной тишине Пусть ей не мешает молва обо мне. Черт знает, как это сделано! Вот какая простота, какая прозрачность – на пальцах сделано! Я сейчас больше всего ценю именно это. Но как же это здорово, понимаете! Я к ночным облакам за окном присмотрюсь, Отодвинув тяжелую штору. Был я счастлив – и смерти боялся. Боюсь И сейчас, но не так, как в ту пору. Умереть – это значит шуметь на ветру Вместе с кленом, глядящим понуро. Умереть – это значит попасть ко двору То ли Ричарда, то ли Артура. Умереть – расколоть самый твердый орех, Все причины узнать и мотивы. Умереть – это стать современником всех, Кроме тех, кто пока еще живы. Я помню, как приезжали мы – в это страшно поверить – на Чичибабинские чтения, и с моим тогдашним другом-поэтом, которого я считаю павшим на этой войне, потому что для меня его не существует больше. Мы шли и пели на мотив «Там, вдали за рекой, загорались огни» это стихотворение к негодованию Кушнера, который терпеть не может, когда его поют, но это было очень весело и здорово. И все это у нас было, и всего этого у нас больше нет, и никогда этого не будет. А вы говорите, жалею ли я о том, что вот… Да конечно я не жалею, потому что искусственное, больное, мучительное это время кончилось.
«Где можно купить книгу Бориса Крячко?» Конечно, двусмысленное с моей стороны поведение, потому что я все время рекомендую купить книгу Крячко, а ведь книгу Крячко до последнего времени купить было невозможно. Слава богу, Леша Евсеев, которому я очень благодарен, дай ему бог здоровья, выложил его тексты в сеть. Ему Александр Зорин передал полный корпус этих текстов, и Крячко лежит в сети. «Не кажется ли вам, что вирус – это не кара божья, а последнее предупреждение. Ученые, кстати, признают, что природа вируса им непонятна». То, что это предупреждение – это безусловно. Но в какой степени это предупреждение является последним и не является ли оно карой – конечно, это кара. Понимаете, это очень травматичное событие. Очень много людей… Мало того, что они сходят с ума в изоляции, многие гибнут. Вы представьте себе, что должны сейчас чувствовать люди… Вот возьмем невероятную ситуацию, нечеловеческую, но я могу ее представить, стоит вообразить. Представьте себе, что вы женаты, вы не любите жену, но остаетесь с ней, потому что там дети или еще что-то (я в такой ситуации не был, но я могу ее представить, она возможна), а у вас есть возлюбленная, она живет отдельно, или она тоже замужем, или она, наоборот, одна, и вы раньше ездили к ней, ночевали или виделись на работе. А теперь вы не ходите на работу, теперь вы не можете увидеть ее, у вас не может быть контакта, вы сходите с ума и ненавидите всех вокруг себя. Вы представьте эту ситуацию – вот где роман-то на самом деле, хотя это абсолютно будничная коллизия, но это может человека довести, я думаю, до полного разрушения, до обнуления собственной жизни. Потом, знаете, у меня всегда было такое довольно наивное, довольно дурацкое желание ходить на работу. Почему? Андрей Зорин когда-то великолепно написал, что Батюшкова государственная служба привязывала к жизни как гиря. Как только он ушел с госслужбы, он улетел в безумие. Эти кандалы надо носить иногда, потому что тебя может унести. Как говорил Нижинский уже в безумии: «Не задерживайтесь в воздухе, вы можете упасть». Вот я боюсь, что здесь такая же история. Это, по-моему, его знаменитый ответ: «При прыжке баллон надо не приземляться, а чуть задержаться в воздухе». Вот это «вы можете упасть», как Нижинского унесло безумие, понимаете? Эти страшные фотографии, где старый, толстый, безумный Нижинский вдруг повторяет этот прыжок… Это, мне кажется, такая же история, которая со многими сегодня происходит, потому что люди не ходят на работу каждый день. Мы говорили об этом с Яковлевой на «Дожде»: мы очень часто ходим на работу не для того, чтобы работать, а для того, чтобы социализироваться, чтобы имитировать работу. Не важно. Не ходить на работу – это значит как-то не отрабатывать долг. «На этой неделе 275 лет со дня рождения Фонвизина. Что наиболее актуально сегодня?» Сейчас скажу. Что это у меня заговаривает тут? Видите, мне кажется, наиболее актуально из Фонвизина такое произведение: Скажи, Шумилов, мне: на что сей создан свет? И как мне в оном жить, подай ты мне совет. Любезный дядька мой, наставник и учитель, И денег, и белья, и дел моих рачитель! Боишься бога ты, боишься сатаны, Скажи, прошу тебя, на что мы созданы? На что сотворены медведь, сова, лягушка? На что сотворены и Ванька, и Петрушка? На что ты создан сам? Скажи, Шумилов, мне! На то ли, чтоб свой век провел ты в крепком сне? О таинство, от нас сокрытое судьбою! Трясешь, Шумилов, ты седой своей главою; «Не знаю, – говоришь, – не знаю я того, Мы созданы на свет и кем и для чего. И так далее: «И сам не знаю я, на что сей создан свет», это «Послание к слугам моим Шумилову, Ваньке и Петрушке». Это лучший текст Фонвизина, он был гениальный поэт. Я очень люблю и пьесы его, люблю я и прозаические произведения, но выше всего я ставлю вот этот маленький стихотворный этюд, один из величайших стихотворных текстов XVIII века в России, да и не только в России. Спасибо, дорогая, но прошу вас поберечься этот месяц, я вам потом когда-нибудь, может быть, расскажу. Какие таинственности? Я сам знаю, что этот месяц – пик эпидемии, об этом все сказали. А может быть, пик будет в июне, а может быть, в июле. Я вам больше скажу, дорогая моя: беречься надо вообще во всякое время. Я когда-то спросил Валерия Фрида: «Какой универсальный совет может он дать современному русскому человеку?». Он сказал: «У лесорубов, когда валят дерево, есть такой крик: «Бойся!». Это должно быть девизом всякого сознательного человека в России. Очень здраво сказано. Хотя есть, конечно, принцип «не верь, не бойся, не проси», но совет «бойся» тоже глубоко справедлив. «Роман «Икс» для меня глубоко личный». Спасибо, для меня тоже. «Как вы воспринимаете «Цвет небесный, синий цвет…»?» Была такая пластинка – «Голоса, зазвучавшие вновь», и Пастернак так его читал. Для меня это было с самого начала стихотворение о прощании с жизнью. Знаете, у меня есть такое подозрение (мы сейчас с Миндадзе говорили), что грузинскому искусству, кавказскому искусству присуще врожденное чувство формы. Оно как-то связано с понятием смерти, ограниченности. Это постоянное присутствие смерти в жизни, может быть, потому, что эта традиция застолья – это гениальная попытка забывать о смерти, но она тем не менее дышит в грузинском разуме, в грузинском искусстве. Она постоянно рядом.
Я боюсь, что это как-то печальным образом совпало с интуицией позднего Зорина в его очень поздней пьесе «Маньяк», где все женщины района мечтают, чтобы их изнасиловал маньяк. И когда главный герой, которого принимают за маньяка, оказывается нормальным, все жутко разочарованы. Это грустная, конечно, пьеса такая, она пародийная в известном смысле, она не женофобская совсем. Я думаю, что Стругацкие написали вещь в достаточной степени людофобскую, которая развивает идеи «Хищных вещей века»: комфорт, к сожалению, превращает человека не просто в раба; комфорт превращает человека в тотального потребления. И утопия потребления, как говорил сам Борис Натанович, единственная, которая сбылась. Все остальные делают человеку хуже. И если прочитать под этим углом зрения «Второе нашествие марсиан» и прочесть марсиан как метафору универсальной власти, – боюсь, окажется, что нам нечего этому противопоставить. Поэтому дивный цифровой мир, в который мы сейчас идем и в котором мы будем тотально зависимы, очень многим нравится. На этой тревожной, но оптимистической ноте мы простимся на неделю. Главное, будьте здоровы. Пока. © Copyright: Татьяна Картамышева, 2020.
Другие статьи в литературном дневнике:
|