Мир и война. Том I, гл. 2

Елена Троянская Третья: литературный дневник

Глава вторая. Завещание



Шведский генерал-губернатор Ливонии Эрик Дальберг знал об инциденте. Он не пришел извиняться. Он послал капитана Лиллиеншерну — принести «официальные извинения за действия караула». Это было не извинение. Это была формальность. Бумага, которая ничего не значила. Дальберг не считал, что сделал что-то не так. Он защищал крепость. Он был прав. И он дал это понять.


Петр понял. Он все понял. Он понял, что его здесь не любят. Что его здесь боятся. Что его здесь не хотят видеть. Посольству не устроили празднеств. Не было фейерверка, на который рассчитывали послы. Не было даже нормального приема. Шведы смотрели на них как на варваров, которые приехали неизвестно зачем.


Петр ходил по Риге, смотрел на дома, на лавки, на корабли в гавани. Он видел то, чего не было в Москве: порядок. Чистые улицы. Работающие портовые краны. Купцов, которые считали деньги, а не кланялись в пояс. Это была Европа. Та самая, которую он хотел видеть у себя. И здесь, в Риге, ему дали понять, что он не свой. Что Россия — это другое. Что Балтика — не его вотчина.


Он не спорил. Он не ругался. Он все запоминал.


Восьмого апреля, ночью, за несколько дней до отъезда, Петр сделал то, что делал всегда, когда его останавливали: нашел обходной путь. Он скрытно переправился через Двину на баркасе. Он хотел посмотреть на зимнюю гавань. Он хотел увидеть корабли. Он хотел понять, как устроен порт.


Он стоял на другом берегу, в темноте, и смотрел на огни Риги. Город, который его оскорбил. Город, который его не пустил. Город, который был ключом к тому, чего он хотел больше всего на свете.
Он вернулся на баркасе. Он никому не сказал, где был. Но он видел все, что нужно. И он запомнил.


Посольство уехало из Риги десятого апреля. Лед на Двине еще не прошел, и им пришлось ждать. Петр сидел у окна, смотрел на реку и молчал. Он был неразговорчив в гневе. Он был сосредоточен.


Кто-то из посольских — может быть, Лефорт, может быть, Головин — попытался его утешить. Сказал, что шведы — не совсем европейцы, что не стоит обращать внимания, что Рига — не вся Европа. Петр посмотрел на него и сказал — тихо, почти спокойно:


— Придет время, когда я осмотрю эту крепость и без их дозволения.


Это не была угроза. Это было обещание. Себе. Он еще не знал, что это будет за война. Он еще не знал, что она продлится двадцать один год. Он еще не знал, что под Полтавой он сломает шведскую армию, а через семнадцать лет русские войска войдут в город, который его не пустил. Он знал только одно: его обидели. И он не прощает обид.


***


В 1770 году в Алькасаре пахло не так, как должно пахнуть во дворце. Дворец пахнет кожей, воском, духами и интригами. Здесь пахло ладаном, камфорой и застоявшейся водой. Запах был таким плотным, что казался еще одним слоем штукатурки на стенах, еще одной завесой между миром живых и тем миром, в котором уже почти полностью пребывал король.


Карл II, Божией милостью король Кастилии, Леона, Арагона, обеих Сицилий, Иерусалима, Наварры, Гранады, Толедо, Валенсии, Галисии, Майорки, Севильи, Сардинии, Кордовы, Корсики, Мурсии, Хаэна, Алгарве, Алусиаса, Гибралтара, Канарских островов, Индий Восточных и Западных, островов и материка Океанского моря — лежал в своей постели и ждал.


Ему было тридцать восемь лет. Он выглядел на шестьдесят. Кожа была желтоватой и сухой, как пергамент, натянутый на слишком крупный череп. Нижняя челюсть, та самая габсбургская челюсть, которая у его предков была признаком породы, у него выросла до такой степени, что он не мог сомкнуть зубы. Говорить ему было трудно. Есть — еще труднее. Он уже почти не вставал. В начале сентября он слег окончательно, и с тех пор дворцовые часы, казалось, отсчитывали не часы, а то, что оставалось.


Король знал, что умирает. Знал он и другое: что вся Европа ждет его смерти уже тридцать пять лет. С самого его рождения — слабого, синего, с сердцем размером с горошек как скажут потом те, кто будет потрошить его тело, — все понимали: этот ребенок не жилец. Но он жил. Жил, вопреки всему, вопреки себе, вопреки тем докторам, которые клали ему на голову только что зарезанных голубей и прикладывали к животу теплые внутренности только что зарезанных баранов. Жил, пока вокруг него умирали те, кто должен был жить: братья, сестры, первая жена, которую он, кажется, любил единственной любовью своей жизни, — Мария Луиза Орлеанская.


В тот сентябрьский день, когда ему стало особенно плохо, он велел открыть гробницу предков. Не для того, чтобы проститься с ними. Для того, чтобы увидеть ее.


Слуги, крестясь и оступаясь, подняли каменную крышку. Внутри, в сухом воздухе усыпальницы, тело Марии Луизы сохранилось нетронутым. Говорили, что это чудо. Говорили, что это знак. Карл смотрел на нее долго — на лицо, которое помнил живым, на руки, которые когда-то держали его за пальцы. Потом заплакал. Беззвучно, потому что уже почти не мог плакать. И остался рядом с гробом на всю ночь, пока придворные и монахи не уговорили его вернуться в постель.


Он знал, что не оставит наследника. Два брака, обе жены — и ни одного ребенка. Врачи шептались о его мужской несостоятельности, о болезни, которой тогда не было названия, о вырождении рода, в котором браки между дядьями и племянницами, кузенами и кузинами были нормой на протяжении двух столетий.


Он был последним. Тупиком. Концом династии, которая правила Испанией, половиной Италии, Нидерландами и обеими Индиями.


В соседних покоях, за дверями, которые никогда не закрывались до конца, шла война. Тихая, придворная, беспощадная. Два лагеря, две партии, два будущих мира дрались за ухо короля, за его последний вздох, за подпись под бумагой, которую он уже едва мог держать.


Пробурбонская партия во главе с кардиналом Луисом Фернандесом де Портокарреро, архиепископом Толедским, смотрела на Париж. Портокарреро был человеком не столько веры, сколько расчета. Он видел, что Испания больна, что ее армия — тень армии, что ее казна пуста, что ее советы знати — гнездо взяточников и бездельников. Франция Людовика XIV была силой. Франция была порядком. Франция была будущим — если только будущее можно купить ценой подчинения.


Проавстрийская партия, которую держала в руках королева-мать Марианна Австрийская, смотрела на Вену. Там сидел император Леопольд I, брат Марианны, Габсбург, свой. Свой — значит, предсказуемый. Свой — значит, тот, кто не проглотит Испанию целиком, а сохранит ее для Габсбургов, для той самой династии, которая уже двести лет сидела на мадридском троне.


Между ними, как тень между двумя свечами, метался сам король. Он не хотел ни французов, ни австрийцев. Он хотел, чтобы Испания осталась Испанией. Он хотел, чтобы его королевство не стало придатком ни Версаля, ни Вены. И он хотел — это было, пожалуй, самым человеческим из всех его желаний — чтобы кто-нибудь, хоть кто-нибудь, сказал ему правду. Но правды ему не говорили. Ему говорили то, что было нужно.


Двадцать девятого сентября к нему пришли с бумагой.


Папа Иннокентий XII, к которому Карл обращался за советом, ответил уклончиво, но в ответе слышался французский шепот. Советники настаивали. Портокарреро стоял у изголовья с лицом, исполненным скорби и решимости одновременно. Завещание было составлено. Оно называло наследником всей испанской монархии Филиппа, герцога Анжуйского, второго внука Людовика XIV и Марии Терезии Испанской, старшей сестры Карла.


Условие было одно, и оно было выторговано с той тщательностью, на которую умирающие обычно уже не способны: Филипп должен отказаться от прав на французский престол. Франция и Испания никогда не должны слиться в одну державу. Это была последняя попытка Карла — или тех, кто говорил от его имени, — удержать равновесие. Отдать Испанию Бурбонам, но не позволить Бурбонам стать слишком сильными.


Третьего октября бумагу принесли на подпись.


Король лежал. Он уже почти не видел — катаракта, водянка, лихорадка, которая не отпускала его неделями, сделали свое дело. Он уже почти не говорил. Когда ему поднесли перо, он посмотрел на бумагу долгим взглядом и произнес — тихо, но так, что слышали все, кто стоял рядом:


— «Только Бог дает царства, ибо только Ему они принадлежат».


Потом вздохнул и добавил ещё тише, почти неслышно:


— Я уже ничто.


Он подписал. Или за него подписал другой. Историки до сих пор спорят. Почерк на документе — твердый, уверенный, совсем не похожий на руку человека, который не мог держать ложку. Но бумага была подписана, и это было все, что имело значение. Бумага легла в руки Портокарреро. Портокарреро передал ее тем, кому нужно. Машина завертелась.


Карл II умер в два часа сорок девять минут ночи первого ноября. Апоплексический удар. Или просто конец — тот конец, которого ждали так долго, что он уже казался не смертью, а исполнением пророчества.


Но его смерть была началом. Началом войны.


Второго ноября завещание было оглашено. Четырнадцатого апреля 1701 года Филипп Анжуйский будет провозглашен в Мадриде Филиппом V, королем Испании. Людовик XIV, который долго колебался — принять ли завещание или исполнить ранее подписанный договор о разделе испанских владений, — примет его. И скажет, как говорят, фразу, которую ему никогда не забудут: «Пиренеев больше нет».


А потом начнется война. Не та война, которую Карл пытался предотвратить. Не та, которую он пытался отложить. Та самая большая война, в которой Англия и Голландия схватятся с Францией, Габсбурги — с Бурбонами, а Португалия и Савойя будут менять стороны так, как им будет выгодно. Война, которая продлится тринадцать лет, выпотрошит казну всех участников и закончится Утрехтским миром, который перекроит карту Европы.


Но в ту ночь, когда Карл закрыл глаза, в Мадриде еще никто не знал, что именно начинается. В Алькасаре зажигали свечи, звонили колокола, монахи читали молитвы, а придворные уже примеряли новые ливреи — те, что поновее, французского покроя. Портокарреро стоял у окна и смотрел, как над Мадридом встает серый рассвет. Он сделал то, что считал нужным. Он спас Испанию от австрийцев. Он отдал ее французам.


Где-то далеко на севере, в Амстердаме, человек по имени Петр Михайлов заканчивал чертеж фрегата и ничего не знал о мертвом испанском короле. Он думал о Балтийском море. Он еще не знал, что две войны, которые родятся из этой смерти и из его собственных амбиций, сойдутся в одну эпоху и что ему придется воевать в одной из них, пока вся остальная Европа будет сражаться в другой.
Но это будет потом. А пока — Мадрид скорбел. Или делал вид, что скорбит. В Испании всегда умели делать вид скорби.


***


В Вене пахло не ладаном, как в Мадриде, а дымом. Дымом каминов, дымом жаровен, дымом курительных трубок и дымом имперской канцелярии, где бумаги горели быстрее, чем успевали просохнуть чернила.


Леопольд I, император Священной Римской империи, сидел в своем кабинете и смотрел на карту Испании. Карта была старой, выцветшей по краям, с загнутыми углами. На ней еще значились владения, которых уже не было, и границы, которые уже сдвинулись. Леопольд любил эту карту. Она напоминала ему о том, что Габсбурги когда-то были едины.


Теперь они уже было не так.


Весть из Мадрида пришла в Вену через неделю после смерти Карла II. Курьер, загнавший трех лошадей, ввалился в Хофбург с пакетом, запечатанным испанской печатью. В пакете лежала копия завещания. Леопольд читал его стоя, хотя обычно читал сидя. Когда он дошел до имени Филиппа Анжуйского, его лицо не изменилось. Лицо Леопольда вообще редко менялось. Но рука, державшая бумагу, дрогнула.


— Филипп, — произнес он. — Внук француза.


Придворные молчали. Они знали, что за этим последует.


Леопольд положил бумагу на стол. Он был человеком не быстрым, но упрямым. Его отец, Фердинанд III, женился на испанской инфанте. Сам Леопольд женился на Маргарите Терезии, младшей сестре Карла II. Его сын, эрцгерцог Карл, был Габсбургом по крови и по праву. В его жилах текла кровь римских императоров. А этот мальчишка из Анжу — француз, выскочка, творение Портокарреро и папского шепота.


— Они… отдали Испанию Бурбонам, — сказал Леопольд тихо. — Не разделили. Не отложили. Отдали целиком.


Он подошел к окну. За окном Вена жила своей обычной жизнью: купцы, солдаты, монахи, крестьяне с санями. Никто из них не знал, что их правитель только что потерял половину мира.


— Мы будем воевать, — сказал Леопольд. — Но не сейчас… Сначала — Италия. Милан. Мантуя. Если французы сядут в Ломбардии, они будут стоять у наших ворот. Мы не можем ждать, пока они придут в Австрию.


Он повернулся к человеку, стоявшему в дверях. Человек был невысок, худ, с длинным носом и глазами, которые, казалось, видели насквозь и людей, и стены.


— Евгений, — сказал император. — Сколько тебе нужно?


Принц Евгений Савойский не улыбнулся. Он редко улыбался. Он был французом по рождению, отвергнутым Людовиком XIV, который отказал ему в офицерском чине. Он был савойцем по крови, австрийцем по службе и полководцем по призванию. Он уже спас Вену от турок в 1683 году. И он знал, что значит воевать с Бурбонами.


— Тридцать тысяч, — сказал принц. — И свободу действий.


— Ты получишь двадцать пять.


Евгений кивнул. Он знал: в Вене деньги всегда заканчиваются быстрее, чем люди. Но он также знал, что двадцати пяти тысяч ему хватит, чтобы сделать то, что нужно. Перейти Альпы. Занять Милан. Показать Европе, что Габсбурги еще живы. И они сильны.


— Ваше Величество, — сказал он. — Французы думают, что война будет на их условиях. Мы должны начать ее на своих.


Он вышел. Леопольд снова посмотрел на карту. Потом позвал секретаря.


— Пишите в Гаагу. Вильгельму. Пишите в Лондон. Англия и Голландия не любят французов больше, чем мы. Они поймут.


В Гааге пахло не дымом и не ладаном, а деньгами. Деньгами, которые считали, пересчитывали и прятали в сундуки. Гаага была городом, где дипломатия была формой торговли, а торговля — формой войны.


Вильгельм III Оранский, король Англии, Шотландии и Ирландии, штатгальтер Нидерландов, сидел в кабинете во дворце Морица и тоже смотрел на карту Европы. Он был болен. Он знал, что болен... Астма, водянка, легкие, которые отказывались работать. Он прожил жизнь, сражаясь с Людовиком XIV, и теперь, когда Людовик, казалось, победил, Вильгельм готовился к последней схватке.


Он сам когда-то предлагал раздел испанских владений. В 1698 году, в Гааге, он и Людовик подписали договор: испанская корона — баварскому принцу Иосифу Фердинанду, Италия и Нидерланды — разделены между Францией и Австрией. Как двести лет назад разделили Бургундию. В 1700 году — новый договор: эрцгерцог Карл получает Испанию, Франция — итальянские владения. Это была холодная, циничная, разумная политика. Раздел. Равновесие. Никто не получает все.


А потом Карл II умер, и завещал все Филиппу Анжуйскому. Людовик денонсировал договор о разделе и объявил своего внука наследником французского престола. Это означало одно: Франция и Испания могут объединиться под одной короной. Пиренеев больше нет.


Вильгельм понял: раздела больше нет. Остается война.


В марте 1701 года в Гааге начались переговоры. С английской стороны их вел Джон Черчилль, герцог Мальборо — человек, которого Вильгельм незадолго до смерти назначил своим политическим и военным преемником, чрезвычайным послом в Гааге и главнокомандующим английскими и шотландскими силами в Нидерландах. С голландской — Антони Хейнсиус, великий пенсионарий, человек, который держал в руках финансы Республики и знал цену каждому гульдену. С имперской — граф Вратислав, посол Леопольда в Лондоне, который вел переговоры от имени императора.


Французский посол, граф д'Аво, сидел напротив них и говорил о мире. Он говорил о доброй воле Людовика, о его готовности к компромиссу, о том, что Франция не хочет войны. Мальборо слушал и кивал. Хейнсиус слушал и считал. Вратислав слушал и думал о Милане. Переговоры были неискренними с обеих сторон. Людовик тянул время, чтобы завершить подготовку к войне. Союзники тянули время, чтобы собрать армию. Никто не хотел ударить первым, но все знали, что удар неизбежен.


В мае, не объявляя войны, Леопольд отправил Евгения Савойского через Альпы — занять Миланское герцогство силой. Двадцать пять тысяч человек перешли горы. В июле Евгений разбил французский отряд при Карпи. В сентябре — при Кьяри. Австрийцы показали, что будут драться. Это дало Мальборо и Хейнсиусу то, что им было нужно: доказательство, что империя — не пустая бумажка.


7 сентября 1701 года в Гааге был подписан Второй договор Великого союза. Британия, Соединенные провинции Нидерландов и Священная Римская империя обязались добиваться «справедливого и разумного» удовлетворения притязаний Габсбургов на испанское наследство и, что было важнее всего для морских держав, не допустить соединения французской и испанской корон.


В тексте договора не было прямого упоминания эрцгерцога Карла как будущего короля Испании. Это было сделано намеренно: союз должен был выглядеть не как война за одного претендента, а как война за равновесие. За то, чтобы Европа не стала французской провинцией.


В тот же день, когда в Гааге подписывали договор, в Вене Леопольд подписал манифест. В нем говорилось, что права Габсбургов на испанское наследство незыблемы, что завещание Карла II было вырвано обманом и угрозами, и что император не сложит оружия, пока не восстановит справедливость.


Ни Леопольд, ни Вильгельм, ни Мальборо, ни Хейнсиус не произносили имени Людовика вслух. Но он незримо присутствовал в каждой комнате, где они говорили. Он был в каждом письме, которое они писали. Он являлся тенью, которая падала на их карты, на их договоры, на их армии.


Людовик принял завещание. Людовик объявил Филиппа Анжуйского королем Испании. Людовик денонсировал договор о разделе испанских владений. Людовик сказал, что Пиренеев больше нет. Людовик признал сына свергнутого Якова II королем Англии — и это оскорбление Лондон не мог стерпеть. Каждый его шаг был вызовом. Каждый вызов требовал решительного ответа.


И ответ был дан.


В марте 1702 года Вильгельм III умер. Он не дожил до объявления войны — оно последует в мае. Но он успел сделать главное: связать Англию, Голландию и империю в один узел. Мальборо остался его наследником на поле боя. Хейнсиус остался хранителем голландской казны. Евгений Савойский остался в Италии, лицом к лицу с французами.


А в Вене Леопольд, старый, уставший, но не сломленный, готовился к войне, которую он не начинал, но которую не мог избежать.


В Гааге, во дворце Морица, Мальборо после подписания договора написал письмо жене. Он писал ей почти каждый день, когда они были в разлуке. В этом письме он не говорил о политике. Он говорил о том, что устал, что погода отвратительная, что голландцы считают каждый грош, а австрийцы требуют все больше и больше. Потом, в конце, он приписал одну фразу, которую, вероятно, не следовало доверять бумаге:


«Все готово. Осталось только начать».


Начать предстояло через восемь месяцев. Но в тот вечер, в Гааге и в Вене, два двора, которые так долго не доверяли друг другу, наконец смотрели в одну сторону. На Париж.


***


Людовик XIV, король Франции и Наварры, сидел в своем кабинете в Версале и смотрел на два документа.


Один лежал слева. Это был Второй договор о разделе, подписанный в марте 1700 года с Англией и Голландией. По нему испанская корона отходила эрцгерцогу Карлу, а Франция получала итальянские владения — Неаполь, Сицилию, Лотарингию. Это был разумный, холодный, выверенный документ. Он сохранял равновесие. Он не давал никому слишком многого. Он был делом рук дипломатов, а не королей.


Другой лежал справа. Это было завещание Карла II. Оно отдавало все — Испанию, Нидерланды, Италию, обе Индии — Филиппу, герцогу Анжуйскому, его внуку.


Людовик был стар. Ему было шестьдесят два года. Он пережил своих министров, своих детей, почти всех, кто начинал с ним править. Он знал цену словам. И он знал, что сейчас решается не просто судьба Испании. Решается, останется ли он в истории как король, который приобрел для Франции еще одну корону, или как король, который из осторожности от нее отказался.


Девятого ноября в Версаль пришло подтверждение: Карл II назвал наследником Филиппа Анжуйского. Людовик не ответил сразу. Он молчал. Молчал день, два, три. Придворные шептались. Испанский посол, герцог Кастель дос Риос, стоял в приемной и ждал. Он ждал, как ему казалось, слишком долго.


Людовик советовался. С дофином. С министрами. С Торси, который когда-то вместе с голландцами составлял договор о разделе и теперь должен был собственными руками его разорвать. Торси, как говорят, предупреждал: принятие завещания означает войну. Людовик это знал. Он знал это лучше, чем кто-либо в Европе. Он сам когда-то сказал, что «война — это ремесло королей», но теперь, на седьмом десятке, он понимал, что это ремесло может его пережить.


И все же была и другая сторона. Если он откажется — Испания достанется австрийцам. Габсбурги, которые уже сидят в Вене, получат Мадрид, Милан, Брюссель, Неаполь. Они окружат Францию с востока и с юга. Они станут сильнее, чем когда-либо. Этого он допустить не мог. Это тоже нарушало равновесие в Европе.


«Он чувствовал радость от соединения двух монархий, — писал французский посол в Лондоне в своих мемуарах, — но предвидел, что это может привести к войне, которую он хотел избежать».


Людовик выбрал завещание. Но он выбрал его не как триумфатор. Он выбрал его как человек, который знает, что за это придется заплатить.


Шестнадцатого ноября в Версале, в Большой галерее, собрались придворные, министры и иностранные послы. Людовик вышел после одевания — это был его обычный ритуал, но в тот день он вышел не просто так. Он вышел, чтобы показать Европе, что решение принято.


Он подошел к испанскому послу. За ним, через заднюю дверь, ввели семнадцатилетнего Филиппа, герцога Анжуйского. Мальчик был бледен. Он не знал, что его ждет. Он вырос при французском дворе, в тени старшего брата, герцога Бургундского, который должен был унаследовать французскую корону. Филипп не готовился быть королем. Но теперь он стоял перед дедом, и дед смотрел на него так, как смотрят на инструмент, который должен сделать то, чего не смогли сделать другие.


Людовик указал на него послам:


— Господа, вот король Испании.


Посол бросился на колени. Он говорил длинную приветственную речь на испанском. Филипп не понимал ни слова. Людовик, по свидетельству герцога де Сен-Симона, сказал послу, что его внук еще не знает их языка и что пока ему самому надлежит за него ответить.


Потом Людовик повернулся к внуку. И произнес слова, которые должны были стать наставлением, но стали предупреждением:


— Филипп, мальчик мой! Будь добрым испанцем, это теперь твой первый долг. Но помни, что ты родился французом и должен поддерживать союз между двумя нациями. Это путь к их счастью и к сохранению мира в Европе.


Он сказал это спокойно. Он знал, что сделал. Знал, что Англия и Голландия не простят ему разрыва договора о разделе. Понимал, что император Леопольд не смирится с Бурбоном в Мадриде.


И он допустил еще одну вещь, которая сделает войну неизбежной.


В завещании Карла II было условие: Филипп должен отказаться от прав на французский престол. Людовик не заставил его это сделать. Он сохранил за Филиппом право наследования французской короны — «на случай, если Бог призовет его старшего брата». Для Европы это означало одно: однажды Франция и Испания могут оказаться под одним скипетром.


Людовик понимал, что это вызов. Он понимал, что Лондон и Гаага воспримут это как нарушение равновесия. Но он также понимал, что если он отдаст Филиппу приказ отказаться, то испанцы могут отвернуться от него, а австрийцы — воспользоваться моментом. Он выбрал то, что казалось ему меньшим злом.


Он еще не знал, что через год, после смерти короля Вильгельма, ему придется признать Якова III королем Англии — и что этот жест, продиктованный то ли рыцарством, то ли высокомерием, станет последней каплей для Лондона.



Другие статьи в литературном дневнике: