Золотокнижники

Шура Борисова: литературный дневник

Это книжный червь – очередь из тех, кто хочет попасть в павильон номер 57 на ВДНХ, внутри которого проходит 20 ММКВЯ. Другой червяк, поменьше, шевелится у входа в двадцатый павильон – когда-то, лет десять назад, для книжек хватало одного помещения, теперь не хватает.
Если есть червь, где-то рядом ищи жучка: «Входной билет за сто рублей без очереди! Входной билет без очереди!». ММ: нам нужен такой – за сто, без? Я (твердо): нет, нечего барыг повожать.
ММ идет в кассу, возвращается с билетами за 60 рублей и рассуждениями: вот скажи, где у очереди начало, а где конец? Представь, спрашиваю у женщины – здесь начало очереди? А она мне – не начало, а конец. Ну какой же это конец, говорю, для меня все только начинается. А она – не путайте меня, молодой человек, нужен билет, вставайте и стойте.
Я: зря женщину мучил – где хвост, там и конец, а у касс голова, значит, начало.
ММ: что же получается, мы начинаем с конца и заканчиваем в начале?


А еще книжный червь – это прожорливый зверь внутри многих из нас, требующий, чтобы мы непременно, с известной регулярностью, утоляли его голод, поглощая многословные – многостраничные – многотомные тексты. Ну или бродили иногда среди книг, заключающих в себе эти тексты. Брали бы в руки, рассматривали обложки, листали, прочитывали случайные абзацы. И вот мы идем в Библио-Глобус, Олимпийский, Книжный на Арбате, Буквоед, на двадцатую, юбилейную, Московскую международну книжную выставку-ярмарку.
Для ММ, который неделю как из Принстона, а до того сто лет в Москве не был, это еще и хождение в народ. Понятно, в ту часть народа, которая с червем. ММ удивлен: в Америке не собралось бы столько людей в одном месте, чтобы поглазеть на книжки.


Площадка перед павильоном обрамлена рекламными щитами: Эксмо, АСТ, Амфора и Вокруг света. Может, и другие издательства были, но я их не заметила. Значит, рекламные отделы лошат, пора менять команду. АСТ хвалится, что продали полтора миллиарда книг.
Я: если поделить на 150 российских миллионов, получится по десять книг на нос.
ММ: ого, десять – это много для одного человека. А еще надо учитывать, что, к примеру, младенцы и слепые книг не читают. Поэтому делим не на 150 миллионов, а на пятнадцать. Имеем 100 книг на человека. Это ведь колоссальное количество! Допустим, ты читаешь страницу за минуту – сколько в средней книге страниц? 400? – тогда 7 часов – книга. Целый рабочий день. А кофе попить? А в туалет сходить?


Внутри душно и не протолкнуться. Начинаем экскурсию. Прямо напротив входа, под вывеской АСТ, подписывает книжки Виктория Платова. Не сказала бы, что народ вокруг нее толпится – собралось три-четыре человека, включая нас с ММ. Вот когда мы часа через два решили, что напитались уже книжной атмосферы, и направились к выходу, на том же месте сидел с микрофоном Леонид Каганов (рядом был вывешен график выступлений, из него и узнали фамилию). Его слушали человек тридцать. Красивый мужчина – и фас, и профиль у него тонки, но говорит не очень связно.
Шепчу ММ на ухо, что Платова знаменитая писательница, лучшая в разряде «женский иронический детектив», у нее полно почитателей. Я, к сожалению, не в их числе, потому что для меня этот разряд исчерпался первыми тремя или четырьмя романами Хмелевской (даже одним – «Все красное»). ММ: как думаешь, может, стоит книжку купить, автограф взять? Я, пресекая на корню его гуманистический порыв: тебе надо? ММ: нет.


Идем дальше.


(Хорошо, что я позаботилась о плане выставки. Теперь, составляя отчет, мне ничего не стоит пускать пыль в глаза гипотетическому читателю, без запинки перечисляя названия стендов, мимо которых мы двигались. Без плана – не было бы пыли, а без пыли – кто б мне поверил?
Тьфу ты! – открываю выставочный каталог и мгновенно раздражаюсь: что за бестолковщина. План есть, стенды на плане пронумерованы. Но что скрывается за каждым нумером, пойди разберись, потому что таблицы: место – приписанный к нему экспонент, в каталоге нет. Только 40-страничный алфавитный список всех участников - столько русскоименных. Ну и чуть поменьше – прописанных латиницей. Хорошо, обойдемся без пыли.)


Стенд группы компаний «АСТ-Пресс». В каких отношениях с АСТ, точно не помню, кажется, лет десять назад чуть ли не со стрельбой, по крайней мере, со скандалами – отпочковались от основного издательства, а может, основное от них. Выбор книг скудноват, зато есть интересные словари. ММ снимает с полки фразеологический: вот что я с удовольствием купил бы! Пергидрольная барышня с ближайшего стула скрипучим голосом: это не продается! Тот случай, когда книга жжет (руки).


Издательство «Слово». В картонках, обтянутых красным, синим и лиловым шелком, книги из серии «Великие музеи (города, дворцы, книги, мастера) мира».
ММ: когда-то за любое издание из серии «Лучшие музеи мира» можно было добиться невозможного – чтобы пересадили почку, сделали сложнейшую операцию на сердце, вылечили неизлечимую болезнь. Это был наш золотой запас. Деньги значили меньше, чем эти книги. Альбом стоил четверть моей зарплаты.
Я: четверть – еще куда ни шло, вот если бы всю...
ММ: если всю, как бы я жил? На что кормил семью?


Бородатый очкарик с микрофоном: «...президент достал уже всех, каждый вечер вылезает в телевизоре...». «Да заткнись уже наконец», – слышу рядом чью-то случайную реплику. ММ смеется: в Америке ни один разговор не начнется без того, чтобы кто-то не сказал – страна у нас хорошая, но президент идиот; после этих слов беседа катится, как по смазанному.
Утомленный президентом – Юрий Петухов.


Тяну ММ к стенду «Амфоры». Но там все пестро, и ничто не цепляет взгляда.


Идем по ряду вдоль задней стены павильона. Неожиданно ММ дергает меня за руку: хочешь, я подарю тебе эту книгу? Гляжу на обложку – «Гедель, Эшер, Бах: бесконечная гирлянда». Я (с подозрением): а Бах – это не Ричард? Нет-нет, – уверяют меня в голос ММ и хозяин стенда, – это Иоганн Себастьян, да и книга вовсе не о нем и не о Геделе, а о познании. ММ: я в свое время эту книгу изучил вдоль и поперек, непереведенную, конечно. Я (неуверенно): ну не знаю... хорошо бы конечно... (неуверенно, потому что ждут своей очереди «Элегантная Вселенная» Брайана Грина и «Новый ум короля» Роджера Пенроуза). Решаем, если что, вернуться сюда позже.
ММ: как все происходит? Вот появляется идея, например, что нельзя непротиворечивость некой формальной теории доказать только средствами этой теории.
Я: ты про Геделя?
ММ: ну да. Теорема Геделя – она ведь в первую очередь описывает математику, но такой в ней заложен потенциал, что не хочется математикой ограничиваться. Думаешь, что будет справедливым расширить сферу ее применения, придать более глубокий, философский смысл. И много еще подобных интересных идей. Возникает соблазн увязать их все в общую картину. Человек задумывается над книгой. Но такая книга изначально обречена на расползание. Невозможно все охватить единым фундаментальным трудом философского характера.
Я: может, и не надо. Ведь каждая такая идея – мощный художественный образ. Этим надо пользоваться.
ММ: да! Пытаешься положить ее, или образ, в основу книги – и снова терпишь поражение.
Я: да, потому что нельзя на идее строить книгу, надо писать жизнь, которая включает в себя все эти идеи, и они не должны быть голыми, а естественным образом врощены в структуру книги.
ММ: да, именно, писать жизнь. Но когда ты понимаешь, что надо делать, время, как минимум, двадцать лет, упущено. И ты чувствуешь, что безнадежно отстал со своими притязаниями. И думаешь – хорошо, отстал, а кто-то ушел вперед? Ищешь имена, и оказывается, что конкретных, про которые бы можно было сказать: вот тот литература и этот, – назвать нельзя. Сложилась странная ситуация, когда литература – это все они вместе взятые, и ни один по отдельности.


Проходим мимо кафетерия. ММ: ты не хочешь съесть пирожок?
Позже, позже пирожок. Поднимаемся на второй этаж.
Крохотный стенд издательства «Советский писатель». А ведь когда-то – ого-го!
ММ, видя среди книг Булгакова: я протестую! Булгаков не был советским писателем!
Я урезониваю: ну ладно тебе, ладно, не кипятись.
Рядом столь же крохотный стенд столь же некогда мощной «Художественной литературы». Ноль впечатлений.


Поворачиваем направо – ОГИ. На прилавке – детские книги из серии «Дети ОГИ». Листаю «Когда-то давным-давно» моего любимого Милна. Из его детского, кроме Вини-Пуха и стихов, кажется, ничего у нас не издавали. Но у меня не получается сосредоточиться и оценить хотя бы несколько строчек перевода – лучше-хуже Заходера, потому что ММ обнаруживает на полках несколько книг Геласимова – «Рахиль», «Год обмана», еще что-то: о, тот самый Геласимов, я ведь его критиковал. Ну-ка, посмотрим... (раскрывает в случайном месте, читает абзац, еще один на другой странице) нет-нет, конечно, это не совершенно.


На отдельной стеночке – серия «Нация и культура» (именно в ней в 2004-м был издан «Рукописный девичий рассказ» S). Просматриваю книги одну за другой. ММ: хочешь, какую-нибудь из них я куплю тебе? Выбираю «Тартуские тетради» – работы кафедры русской литературы, посвященные XVIII–XIX векам и написанные уже после смерти Лотмана. (По дороге домой, в метро и электричке, читала статью про историю отношений Тютчева и Погодина. Две мысли, первая: возможно, для того чтобы ощутить время, необязательно штудировать полновесные многостраничные повествования, касающиеся всех сторон какой-то эпохи и содержащие в себе попытку подробно объяснить все из нее. Можно пойти и таким путем – собрать в горсть разрозненные мозаинки: Литературная позиция журнала «Вечера», О «французской шалости» Баратынского, Две программы пушкинского «Современника», «Пиковые дамы» Пушкина и Шаховского, Особенности поэтики стихотворных сборников А.С. Пушкина – это Инны Булкиной, любимого критика S. И потом ощущать в себе, как эти мозаинки сращиваются в единое, как происходит работа по восстановлению цельной картины времени. И это уже будет и твое время тоже. Вторая мысль: как прост и ясен язык тартусцев. Какие чистота и... достоинство – вот подходящее слово – в изложении темы. Возможно, это потому, что речь идет о девятнадцатом веке, для объяснения его не требуется ни мудреных слов, ни мудреных трактовок? Но вот «Поэтика композиции» Бориса Успенского, посвященная фундаменту любого произведения, хоть вековой давности, хоть современного. И тоже – никакой тебе «когнитивной модели дискурса»).


ММ: слушай, ну давай уже по пирожку.


И мы спускаемся на первый этаж, я, ориентируясь на запах еды, атомным ледоколом «Лениным» рассекаю толпу и уверенно веду ММ к замеченной ранее кафешке. Проходим мимо стенда с вывеской: «Самые новые научные доказательства Божественного происхождения человека».
Я: как ты относишься ко всей этой истории, когда Дарвина отрицают, а глиномешение как единственный способ создать хомосапиенса – утверждают?
ММ: знаешь, у меня есть претензии к теории эволюции, но, с другой стороны, когда я лично для себя решал вопрос, откуда взялся человек, обошелся без Бога.
Я: они утверждают, что все произошло ровно 7500 лет назад, как написано в Библии, и ни годом раньше, а...
ММ: оооо, библейское время – это всего лишь метафора.


Мы встаем в конец пирожковой очереди (или начало?), минут через пять сходимся на том, что Библия почти вся целиком красивая метафора, ну и плюс фрагменты истории (недавно нечто похожее я заявила по телефону Лизе Холодной; Лизин голос озаботился – «а ты не боишься, что Бог тебя саму сочтет красивой метафорой?» – «нет, Лиза, все уже состоялось, все самое важное я совершила, уйти в небытие хоть и страшно, и не хотелось бы, но уже необидно»). Следующий вопрос повестки дня: с какой начинкой выбрать пирожок. И мы опять сходимся! – на хачапури и зеленом чае. Слово «хачапури» ММ произносит не слишком уверенно, видно, что оно внове для его языка.


За едой рассказываю ММ о статьях из новой книжки S. Подробнее всего – про аксиологический и онтологический аспекты смерти.
ММ: Но не хочу, о други, умирать... (три или четыре раза)
И про то, что «Незнайка в Солнечном городе» – первая легальная советская антиутопия, в которой автор осмелился критиковать технократизм официально утвержденного светлого будущего.
ММ: где-то я уже об этом читал, ты можешь мне прислать?


Номер «Русского репортера» получил всяк сюда входящий (на ярмарку). Мы с ММ как два отъявленных литературных сноба заинтересовались 20-полосным материалом «10 писателей, которые изменили мир». Ну-ка, ну-ка, ну-ка... Это, по версии журнала, Умберто Эко, Карлос Кастанеда, Милан Кундера, Мишель Уэльбек, Габриэль Гарсиа Маркес, Тони Моррисон, Салман Рушди, Александр Солженицын, Джоан Роулинг, Орхан Памук. Хотя среди названных затесалось несколько авторов (не буду говорить, сколько), которых я искренне люблю читать, список мне кажется очень вольным и каким-то необязательным. Любой из десяти в отдельности достоин самой высокой похвалы и почтения, но сама идея подобного выбора, эта вот шапка «десять, которые» – махровейший кич.
Сходив за еще одной порцией зеленого чая, мы с ММ стали разбирать, что же такого необыкновенного совершили наши герои. Вопрос-рефрен: Что стало невозможно после ...? Начали с Уэльбека. Итак, популярное литературоведение от Михаила Калужского.
«Прочитавший книги Уэльбека неизбежно осознает, что материальное благополучие в мире социальной гармонии ни в коей мире не приближает индивидуальное счастье».
ММ и я (хором): Что-о-о-о-о?!!!
А не прочитавший Уэльбека так и живет в неведении? Это первое. Второе: ну-ка, ну-ка, в каком таком уэльбекском романе изображена социальная гармония, и что это такое?
Мы оба, как ищейки, взявшие интересный след, заводили носами. Что там дальше?


«Памук помог Европе понять, что «европейскость» Турции – и, наверное, всего Востока – сильно преувеличена».
Что-о-о-о-о?!!!! Да Европе, по большому счету, никогда и дела не было ни до какой Турции. Боюсь, что даже скандальная слава Памука не заставила Европу интересоваться Турцией и Востоком ради них самих. Исключительно с позиций – какую они могут представлять опасность.


Дальше-дальше.
«После Кундеры стало невозможно говорить о тоталитаризме как исключительном источнике подавления личности в XX веке».
Что-о-о-о-о?!!!!
«После Рушди невозможно поверить, что Восток и Запад действительно движутся навстречу друг другу».
«После Моррисон западный мир не мог не признать, что у женщин и мужчин, черных и белых разные языки и все они равноценны».
«После Солженицына невозможно говорить о прогрессе, основанном на социалистических идеях».
«После Маркеса стало невозможно говорить, что мир существует по простым и очевидным правилам».
«Прочитав эти сказки , невозможно говорить, что простые истины, о которых рассказывается в ее книгах, устарели».
«После книг, написанных Эко, невозможно говорить о «конце истории» и безусловном историческом прогрессе».
«После Кастанеды стало невозможно говорить об исключительно рациональном познании мира».


Хачапури съели до крошки, чай выпили. Глянув налево, я с удивлением обнаружила, что мы вот уже полчаса сидим в виду стенда издательства «Гаятри».
Я: о! легендарное Гаятри, пойдем, покажу тебе книжку Сережи Алхутова, наверняка у них есть.


Нельзя сказать, чтобы все было завалено Алхутовым, но один экземпляр, порывшись, я обнаружила. По своему обыкновению, открывая книгу в произвольном месте, ММ: я читал у него что-то, замечательный язык – но! вот смотри! – подобное надо безжалостно выбрасывать – «и в глазах его мелькнули лукавые искорки». К сожалению, от подобного не застрахован даже такой глубокий и умный писатель, как Алхутов.


Я рассказала, как отправила «Царя и пса» S, а тот дал почитать другу. Возвращая книгу, друг заявил, мол, этот парень пишет лучше тебя.


ММ разволновался: Как он мог?!!! Никогда! Никогда нельзя критиковать детей, собак и книги своих друзей! Это невозможно! (Спустя минут десять) Критика возможна только в том случае, если базируется на глубочайшем понимании и любви к тому, что критикуешь. Если в целом творчество принимаешь и признаешь.


На улице мы обошли желтые палаточки, расставленные по периметру площадки. В одной – все книги о войне.
ММ: Мне рекомендовали читать Гроссмана, не помню, как вещь называется.
Я: Жизнь и судьба.
ММ, как всегда, произвольно, открывает том, прочитывает абзац: хороший слог, читается, нигде не застреваешь, вот смотри.
«Бах лежал на нарах за ситцевой занавеской в тесном закуте подвала. На плече его лежала голова спящей женщины. Лицо ее от худобы казалось одновременно детским и увядшим. Бах глядел на ее худую шею и грудь, белевшую из серой грязной сорочки. Тихо, медленно, чтобы не разбудить женщину, он поднес к губам ее растрепанную косу. Волосы пахли, они были живыми, упругими и теплыми, словно и в них текла кровь».
Я: пропустим «лежал – лежала» в соседних строчках. Но смотри, тут проблема точки зрения, которую рассматривал у себя в книге Успенский: голова женщины лежит на плече мужчины. Скорее всего лбом женщина упирается ему в шею. Допустим, в такой позиции он может видеть ее шею и грудь (хотя шею – весьма сомнительно). Но лица он точно не видит. Тогда – кому лицо кажется одновременно детским и увядшим? Ведь их за занавеской только двое. Ну а так – согласна, текст ритмичный, читается легко.


В другой палаточке – книга прозы Джона Донна «По ком звонит колокол».
ММ: я его пытался читать, на английском. Но трудно, слова несовременные, чтобы получать удовольствие, надо знать значение каждого слова. О, смотри, помнишь, кто-то критиковал мое «мать разучивала меня читать» – в смысле раз-учивала, совершала действие, обратное обучению. Вот пожалуйста: есть make, а у Донна unmake, тот же самый принцип.


В третьей палаточке молодые поэты – замерзшие, побледневшие, целый день на улице, а день прохладный, временами дождило – продают журнал «Картон» и два поэтических сборника. Открываю один – нет, аrial на бумаге не буду читать ни за какие коврижки. Передаю ММ. Он листает, внимательно всматривается в буквы. Ребята уговаривают: покупайте, этого сборника в мире осталось всего 200 экземпляров. Если возьмете два, отдадим за 150. Мне кажется, кладя книгу обратно, ММ испытывает неловкость – не хочется огорчать мальчишек, они поэты, им поддержка нужна: а все же проглядывалось там что-то такое, между строк!


На пути к метро ММ пересказывает мне сюжет (не)давно прочитанного рассказа – о классическом треугольнике, как и почему именно так он разрешился.
ММ: великолепный материал! и сколько тонкости, нюансов! Если бы автор взялся за него всерьез, то получилось бы нечто настоящее, классика. Но текст не преодолел уровня просто интересной вещи.


Думаю: обычное дело. Если бы только в литературе – и в жизни такое сплошь и рядом. То ли не успеваем, то ли ленимся трудиться над тем, что нам дается. То ли не обнаруживаем в нем, по недальновидности, ядра будущего шедевра. Оглядываешься потом: все – черновики, все – лишь необработанный материал. И ищешь путей, как бы смириться с этим.


* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *


Несколько эпизодов, имевших место во время нашей экскурсии, но которые по разным причинам не вписались в общее повествование.


Пьем чай. ММ рассказывает о своем любимом пианисте Глене Гулде. О том, что у него есть пластинки с записью Голдберговских вариаций Баха. Первая запись – 50-х годов, вторая сделана через 25 лет после первой. Сам пианист в интервью (3-я пластинка) анализирует ту и эту и рассказывает о различиях. О первой говорит: so much piano play – слишком много пианизма. И я вдруг понимаю, что именно это ощущение, но по другому поводу у меня возникло накануне, на открытии фотовыставки – слишком много фотографизма. В случае Гулда – великолепная фортепианная техника забивает Баха, обращаешь внимание на нее, а не на музыку. И: фотограф слишком старался сделать красивый снимок.
В записи 80-го года техника "приглушена", исполнение строже, ближе (вероятно) к тому, чего искал Бах – в результате именно Бах и звучит. "So much" – какая точная формула.


Опять же чай. ММ: может, еще по стаканчику? Уходит к прилавку, возвращается с двумя пакетиками черного: они, наверное, не расслышали меня, дали черный, а я постеснялся просить замены.


Два дня назад я рассказала ММ про пермяка Алексея Иванова: все кругом согласны в том, что это один из самых любопытных писателей нашего времени, лучшим его романом называют "Парму".
Идем по выставке, глазеем по сторонам, ММ заводит речь о "Парме" (когда успел прочитать?): интересно-интересно.
Я: Интересно? Я тебе верю, вот дочитаю Данте и возьмусь за Парму.
ММ (смеется): Что-что, ты говоришь, читаешь? Данте? Вот и читай Данте, не нужна тебе никакая Парма.


Формула ММ, которую я с трудом расшифровала: сначала я подумал, что ты неправа; потом – права, потом опять – что неправа. А потом думаю: будь что будет.


Легкое – легчайшее! почти гомеопатическое – сожаление, что ММ вряд ли увлечется женщиной во мне. Это невозможно, скорее всего, не из-за моей внешности, или безочаровательности, или моего твердого "никаких романов!" – как-то мы обсуждали романную тему. Мне кажется, я слишком много из его слов понимаю – и ММ это мешает. Удивить и тут же самому влюбиться в самим же вызванное удивление (от которого до восхищения полшага).


Если ему доведется читать эту мою запись, наверняка он себе в ней не понравится. И тон мой покоробит. Может быть, он ожидал большей романтичности. Но вряд ли ему стоит огорчаться – здесь чистый и нежный дух моего отношения к нему. А если что не так, то мне кажется, подобное же случается, когда тебе предъявляют твою фотографию, сделанную недавно. Господи, каждый раз глядя на снимок, я расстраиваюсь, какой же я уродец (хотя окружающие уверяют, что вышла хорошо, ну прямо, как в жизни). Зато по прошествии нескольких лет, наткнувшись на то же фото, я грустно улыбаюсь: надо же, какая в те времена я была молодая и красивая.



Другие статьи в литературном дневнике: