Колосья по серпом... исход источников 11

Начало: "Колосья по серпом... исход источников 1"      http://www.proza.ru/2014/09/25/740   

        Предыдущая часть: "Колосья по серпом... исход источников 10" http://www.proza.ru/2014/10/22/882

XI

Он раскрыл глаза, и из темного моря бреда начали выплывать тусклые, но устойчивые образы.

Прежде всего космы трав, растущие вниз сухими цветами. A корни их на дереве. Ах, как болит тело! Оно совсем чужое: руки и ноги свои и не свои, тяжелые, как свинец, и невесомые, близкие, вот тут, и очень-очень далекие.

Что это за травы? Ага, это они не растут, это они просто висят вниз сухими цветами, привязанные к латам. Это, наверняка, какой-то мшаник, но какой?

Вот тени каких-то голов на стене из брёвен. Одна мужская, другая, видимо, какой-то женщины. Сил нет, чтобы повернуть свою голову и глянуть на эти головы, от которых ложатся тени.

И почему тут горит свет, когда за стеной день? Конечно, день, ведь он слышит пение дневных птиц. Если бы была ночь - кричал бы водяной бугай. Где это он кричал давеча? На каких лугах? И что там было?

...Вспомнил! Они стреляли. Зевал старик Губа... A потом была та водяная курочка и бесконечный, нестерпимый путь...

Вдруг из его горла вырвался такой страшный крик, что он испугался за тех, чьи тени отдыхали на стене. Но пугался он напрасно, поскольку страшно это было только ему: только вздрогнули пальцы ног и из губ вылетел беззвучный писк, - те не заметили и не услышали.

Поняв это, он в отчаянье попробовал сказать слово, самое легкое слово, поскольку перед глазами были шрамы в стене и то, что между брёвен:

- Мо-ох... о-ох...

- Стонет, - послышался женский голос.

Кто-то темный и большой склонился над ним, и сразу он почувствовал на губах шероховатый край глиняной кринки.

- Глотни шаленца, мужик, - сурово сказала женщина, - это тебе на пользу... A слабый же ты какой...

Яснело в глазах. Да, это был мшаник для пчелиных колод, теперь пустой, и в нем горела плошка, хотя за стеной был день, и плескалась где-то вода, так мерно, как на мельнице.

Вот уже ноги и руки стали не далекие, а почти совсем близкие. И появилась возможность даже повернуть голову.

Прикрытые двери. Дневной луч косо подает из них, и в луче сизо и радужно клубится дым, переливается, наплывает одним витком на другой. И так все выше, выше.

Дым тянется от кучки смоляков, на которых стоит горшок, и еще от трубки мужчины, что сидит у дверей. Что за мужчина? Весь в белом - значит, мужик. Лицо сухое и почти безбородое, усы редкие. A глаза пронизывающие, желто-янтарные, как у ястреба, пойманного в силок. Когда подойдут люди, он смотрит на их непримиримо, с той высшей покорностью судьбе, которая бывает у зверей и хищных птиц, которые понимают, что уже ничего не сделаешь.

У горшка сидит на колоде женщина, та, что давала пить. Странная женщина. Вся в черном, как монашка. На голове длинная черная шаль, что открывает только треугольник лица. Лицо мужицкое и не мужицкое, темно-бронзовое и сухое, закостенелое в какой-то властности. Встретив такую, испугаешься, но тот, ястреб, держит себя свободно: по-видимому, одного поля ягоды.

- Пей, мужик, - говорит женщина.

Склоняется над ним лицо. Глаза жуткие, глубокие и, чудо, вовсе не старые.

На этот раз питье как полынь и белена - деревенеет небо и язык, темнеет в глазах.

- Пей, мужик. Бунтовать так слаще было, дуроломам.

...Какое облегчение. Теперь можно уже и говорить. И он спрашивает слабым, - поскольку рот как после сильной оскомины, - голосом:

- Где я? Почему?

- Лопата доставил. Я Гринь Покивач. A это Марта... Гм, мать божья... И счастье, что ты у нас. Ведь подох бы, как собака, без причащения... Кто же этой грязной водой раны поливает, долбня неразумная?

- Горели.

- Могли бы совсем сгореть. Пока довезли - был у тебя уже антонов огонь. Кожа вокруг раны стала пятнами. Вот оно как, пан Корчак. Панами быть захотели - вот вам кожу и выделали.

- Под сердцем становится холодно. Значит, конец?

Мельник пускает дым.

- Посмотрим, - говорит он. - Первые два дня воняла твоя рана. Посмотрим, как теперь.

- Не брани его, - сухим голосом говорит Марта.

- Как же не бранить, - говорит Покивач, - когда у него в кишках мозги. Забыл, что такое пан и что мужик.

Злость опять подкатывает под сердце Корчаку. И он говорит:

- Мы как волки и как собаки... Одних щенков нам с ними... никогда... не плодить.

- Разумный, - говорит мельник, - и только еще никогда волк не сторожил комнат, а собака не выла в ночном лесу. Так, значит, и не лезьте в компанию друг к другу, не тужьтесь. Они, вишь, справедливости захотели.

- Оби-да.

- Ну, а если бы вы панами стали - не обида была бы? Кому-то все равно была бы обида. Может, еще и худшая. Нет хуже, как из хама пан, а из дерьма пирог.

Эти ворчливые слова злят Корчака, но он молчит.

- Может, и хуже, - говорит Покивач. - Ведь все равно, кто сверху будет ложить ноги на чужой зашеек. Так у этих панов ноги более хилые, чем твои ступаки. Их ноги к дрыгам и пляскам привыкли, они такого пинка дать не могут, как ты в трактире.

- Их нежность... узнал... В кресты стреляли, нехристи.

- Научили, - улыбается Покивач. - И правильно сделали, что научили. Вы же, трусишки, деревней от десятерых убегали. Не с вашими зубами орехи есть. Хоть бы то подумал, нападает ли в Янову ночь волк?.. Не-е. Он ждет той ночи, какую ему бог определил, он филипповки ждет и тогда в сени влазит, чтобы собаку достать. Потому что бог ему ту ночь дал для власти. а до того он молчит, он к хутору не пойдет, как вы... Полезли - и наложили всем селом в портки. Потому что как вроде и вместе, а на деле - скотское стадо. Ничто вас не вяжет, каждому своя шкура дороже... Если не изменитесь - так вам до конца дней быдлом и быть. Забодаете иногда одного, так сразу будет над вами новый кнут...

- Молчи, Гринь, - сказала Марта. - Ты что, забыл, что он ранен, что его злить нельзя.

- А и ты молчи, - сказал Гринь. - Давай, вот, лучше перевязывай.

Марта разворачивала белые тряпки на груди Корчака. Раненый почувствовал, как измученное тело мелкой дрожью отвечает на толчки боли: Марта отдирала холст от раны.

- Тц-тц-тц, - пощелкал Покивач.

- Плохо? - спросил Корчак, не раскрывая глаз.

- Лучше, - сказал мельник. - Но еще не совсем хорошо.

Его грубые руки достали откуда-то горсть сероватой с прозеленью вязкой массы и начали раскладывать по ране. Корчак почувствовал приятный холодок.

- Поблагодари своего бога: три недели не пекли... Лето, опресноками обходимся, - сказала Марта. - Эта цвель, что в квашне на тесте вырастает, когда не пекут хлеба.

- Знаю, - сказал Корчак. - Снимешь, а ниже хорошая.

- Ну вот, - сказала Марта. - Если есть божья воля - придешь в себя.

Запах теста вернул Корчака к воспоминаниям о доме, о жене и детях. Потом он вспомнил дом и покойницу мать. Мать собиралась сажать в печь хлеб. "Иди сюда, сыночек", - говорила она. Он знал и подходил. Руки матери были голые выше локтей. "Наклоняйся", - говорила мать. И потом ее рука с сильным шлепком резко входила в надутое грибом тесто. Мать вырывала руку, и он, маленький мальчик, припадал носом к ямке в тесте, а оттуда - только на мгновение - шибало кислым и резким, аж в глаза кололо и в голове кружилось, неимоверно сытым и хорошим духом. И это был самый приятный запах, домовитый, как печь, как родной дом, и лучше любого аромата на земле - не нанюхался бы и за всю жизнь. Потому что это был - хлеб...

С приятным ознобом (это отходила боль) Корчак подумал, что теперь он, наверное, может и не умереть...

...Потому что это был хлеб, а он верил хлебу. В хлеб можно было верить. В хлеб надо было верить. От хлеба жизнь и от хлеба сила. От хлеба не может не возвратиться сила. Он несет человека, и человек живет ради него, помогает ему стать хлебом, а тот за это дает человеку часть самого себя. И в этом хлеб выше человека, поскольку человек отдает ему всего себя.

И это за хлеб лилась в Пивощах мужицкая кровь.

Он, как-то сразу и до конца, понял, что теперь ему никогда не есть хлеба, который подходил в родной деже. Не есть ни в доме материнской, ни в своем доме. Мать умерла, ее никогда уже не увидеть. A в своей...

- Гринь, - спросил он, - что в Пивощах?

Покивачу стало веселее, - хлопец интересовался чем-то, значит, будет жить.

- В Пивощах заживощи, - сказал он. - Заживают над мужиками. Правда, никого не взяли, вице-губернатор защитил. Того-сего отхлестали за суслоны, да и все.

- Почему так... обошлось?

- Кроера сам губернатор, Гамалея, позвал в Могилёв. Дали, видимо, прочуханцa, поскольку вернулся злой как собака. Его ямщику губернаторский лакей говорил за табачком, что на пана Константина кричали... Сам кричал... Мол, с самого начала надо было говорить, что сгона платить не можете... Злой приехал Кроер... Запоете вы теперь, пивощинцы...

Покивач смолк.

- Что обо мне... говорят?

- О тебе... Гм... Твои дела, брат, плохие... Одному тебе придется расхлебывать кашу за всех. Я же говорю, что вы не армия, а стадо. Ты сбежал, может, даже убит, тебя нет - твой и ответ. Да и татары показали, что ты вилы бросил, что с тебя началось... Да и заядлый: кричал, чтобы не убегали.

Да, он знал это и сам. Он бросал вилы, но он не хотел попасть. Какой же это ловкий мужик не попадёт, если захочет? Но оправдываться нет резона. Не поверят. Не захотят поверить. Потому что они никогда не нюхали дежи, а значит, в их жилах текла другая кровь. Где крови ни ложки, там правды ни крошки... Мать, когда была молодая, иногда тихохонько пела ночью на завалинке. Месяц, такой полный, выплывал над садом, и она пела:

                Ой, за-а лесам, за пралес-ам
                З'а-л'а-т'ая дз'я-а-а-ажа...

Потом она уже не пела... И кто бы еще сказал на месяц: золотая дежа? Те не могли. Волки, которые стреляли. A с волками - по-волчьи... A значит, никогда ему уже не придется жить у своей дежи.

- Ты - не того, - будто оправдываясь, сказал Гринь Покивач... - Ты не бойся. Никто не выдаст... Вылечим... Поживешь да и пойдешь в скиты, на Ветку... Там беглых много. Староверы не выдадут, поскольку считают, что власть - от дьявола. Переправят еще дальше... Аж на Керженец... Так же оно век и тянутся люди: наши - туда, а их - к нам.

Корчак молчал долго.

- Нет, - сказал он наконец. - Я не пойду... Тут моя земля... Мой хлеб... Я не должен оставлять его.

- Смотри, - сказал Гринь. - Можешь и тут, пока не узнали.

Они молчали. Один посасывал разожженную трубочку. Другой лежал с зажмуренными глазами и думал. Вдруг тьма под его опущенными веками вспыхнула горячим золотисто-красным светом, и он догадался: кто-то открыл дверь в мшаник. Он осознал это, но не поднял век. Все равно он не может пока что защититься, и, если это пришли за ним, он не будет смотреть на них. Пусть возьмут такого. Он так и умрет с зажмуренными глазами.

...A Гринь обернулся и увидел в дверях Михала Когута, а за его спиной лица Кондрата и Андрея. Все смотрели прямо на распростёртую фигуру. Только Михал смотрел мрачно, а близнецы - удивленно.

Гринь встал навстречу, чуть не вытолкнул их и захлопнул за собой двери. Он злился на себя: ворон считал, старая макитра, а шелест мельницы приглушил колеса помольщиков.

- Ну? - мрачно спросил Гринь.

- В нашем завозно, - сказал Михал. - Так мы к тебе.

- Пойдемте.

Все время, пока тянулся помол, помольщики и мельник не обмолвились и словом, молча таскали мешки, молча засыпали, молча пускали воду.

Грохот, значительно более громкий, чем раньше, долетел и в мшаник и успокоил Корчака значит, не за ним.

A люди у мельницы не смотрели друг на друга. Да и что было Когутам до мельника? Мельник как мельник. Значительно интереснее была старинная мельница, узкая лента единственной дорожки, какая вела к нему и какой они приехали, маленький пруд с лилиями и дремучие лесные недра вокруг него.

Как не интересоваться? Пруд такой интересный, ровненький. Крыша мельницы зеленая от мха. И лоток весь бархатно-зеленый. И стеклышки зеленые. A стволы боровых деревьев совсем медные, поскольку солнце склоняется. Совсем медные, будто тысячи исполинских змеек-медянок стали на хвосты. A над прудом толчет мак комашня, тоже совсем золотая от солнца. Вот и смотри себе, человече. И ничего ты не видел, и ничего ты не слышал... Ешь борщ с грибами, а язык держи за зубами... Кто молча, у того дума не по-волчьи... М-ня... Вот оно, значит, и так, знаете ли вы...

И только когда Михал уже отсыпал Покивачу надлежащие гарнцы, а дети отошли к возу, мельник тихо спросил у Когута:

- Видел?

- Не видел, - мрачно сказал Михал. - И дети не видели.

Диковатые светло-синие и янтарные, как у ястреба, глаза встретились на минуту и опять разошлись. Но Покивачу этого было мало. Ему надо было знать, правильно ли сделал он, Покивач.

- A если бы у кого другого увидел?

- И одобрял бы, и не одобрял, - с мужицкой хитростью сказал Когут. - Я, брат, никогда никому ничего никакого...

- ...Ну, а в случае чего?

- Ну, а в случае чего, так что же тут такое, оно уже...

- Ну, а в случае чего? - настаивал Покивач.

- И оно же, в это время, и во-вторых не видел, и у тебя. Я человек смирный. Да и отец мой, а их дед, также не лишь бы что, и всем, конечно, можно, когда уже так, и сказать. Вот оно, тем временем, и так.

- Донесешь? - на чистоту спросил Покивач. - Дети не донесут, они простые души. A ты?

Михал посмотрел просто в глаза Покивачу.

- Нет, - сказал он. - Не донесу.

Когда помольщики поехали, мельник, немножко успокоенный, пошел к мшанику. Перед дверями остановился, думая о том, что надо будет все же перенести раненого в шалаш в бортное урочище. И не потому, что Кагут донесет. Зная деда Данилу, этого можно было не опасаться. Просто дальше от греха. A вдруг кто-то вылезет.

Разные бывают люди. Придет, когда тебя нет, и давай шарить...

С этими мыслями он открыл дверь. Марта сидела над раненым.

- Бессознательный, - тихо сказала она.

Корчак не был бессознательный. Просто ему надо было остаться со своими мыслями, и он не хотел откликаться.

Да, для него больше не было родного дома и родной дежи. Потому что его одного гнали, потому что одной его крови хотели за события в Пивощах. A разве его надо судить? Разве это он стрелял? Нет, начал стрелять Кроер. Закончил тот поручик с рысьими глазами.

Корчак был спокоен. Он просто рассуждал.

Наказывать должны их, а наказывают его. Если земной суд такой лживый, такой неправедный - почему бы не судить каждому, поправляя его. Почему не губернатору? Почему не дядькованому сопляку Загорскому? Почему не... мне? Почему действительно?

Он неуловимо улыбнулся новизне и опасности этих мыслей.

Так он и сделает. Суд так суд. И всем, кто стрелял в кресты, не пойти живыми. Он заступится за своего Христа. Все они ответят перед правдой. Потому что они не помогали хлебу расти, не помогали земле-матери рожать. Они только глумились с нее, и потому правды у них не было, и они были волки. A с волками - по-волчьи...


Продолжение:   "Колосья по серпом... исход источников 12"  http://www.proza.ru/2014/10/23/761


Рецензии
Владимир Короткевич
(перевод с белорусского)

Вечерние паруса

Они обвисают, как песня неспетая.
Под килем вода затихает, звенит.
О ветер, вздохни над вечерней планетой,
К рыбацким снастям рукой прикоснись.
Погладь нам натруженные ладони,
Устрой на поверхности праздничный бал,
Чтоб вновь полетели гривастые кони,
Волна за волной и за валом вал.
Чтоб розовый парус, тугой, словно груди,
Нас к дому принёс над крутым бережком,
Чтоб поздней порою все добрые люди
Над жареной щукой сидели кружком.
И чтоб призывал к себе старый сарай,
И огоньки чтоб сияли в дубах,
Чтоб встала под мачтой моя дорогая,
Усталость рукою чтоб сняла со лба.

Альжбэта Палачанка   22.10.2014 17:18     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.