Знаки семи планет

16+

"Знаки семи планет" – итог литературного эксперимента, книга, написанная методом досоздания черновиков. В 1909 году известный поэт Серебряного века Валерий Брюсов задумал роман «Семь земных соблазнов» (по числу смертных грехов), но сделал только первую часть («Богатство»). Поскольку замысел интересный, мне захотелось домыслить остальные шесть =)


ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ И ЕГО «СЕМЬ ЗЕМНЫХ СОБЛАЗНОВ»

Сверкали фонари, окутанные пряжей
Каштанов царственных; бросали свой призыв
Огни ночных реклам; летели экипажи,
И рос, и бурно рос глухой, людской прилив.

И эти тысячи и тысячи прохожих
Я сознавал волной, текущей в новый век.
И жадно я следил теченье вольных рек,
Сам – капелька на дне в их каменистых ложах.
В. Брюсов, «Париж» (1903)

Так случилось, что Валерия Брюсова я открыла для себя как прозаика прежде, чем как поэта. Поэзией я не увлекаюсь, а вот сборник новелл Валерия Брюсова полюбился мне с самого детства, и я регулярно перечитывала то одну, то другую изысканно-лаконичную, холодновато-фантастичную зарисовку.
Особенно интриговал неоконченный роман «Семь земных соблазнов» – ведь он давал такой простор воображению! Написана только первая часть из предполагаемых семи, но замысел чарует своей стройностью и размахом: «обнять все стороны человеческой жизни и пересмотреть все основные страсти человеческой души» .
Название в черновиках Брюсова менялось многократно: «Семь смертных грехов», «Знаки семи планет», «Семь цветов радуги», – семь историй, череда испытаний, которые последовательно проходит главный герой, все краски земного бытия, сливающиеся в единый поток света. Намечена и развязка: «Кончается всё грандиозным восстанием. Революция» .
Отчего же замысел остался неосуществлённым?
Брюсов приступил к работе над романом в 1908 году, первая часть («Богатство») была издана в 1911 – и больше автор к своей грандиозной задумке не возвращался. Он ценил «Богатство» как отдельное самостоятельное произведение и десять лет спустя отправил его в издательство в числе материалов для предполагаемого собрания сочинений. Однако целостный облик романа лишь угадывается в немногочисленных схематичных набросках общей композиции: «2 Скупость и расточительность (Город<ская>  жизнь)», «3 Леность (Ж<изнь> богатых и бедных)», «5 Пьянство (чревоугодие) (Вино, эфир, опиум, гашиш etc)»,  «6 Гнев (социализм, слова пророка etc)», «luxuria – сладострастие – Венера», «Сладострастие – алый», «Война (месть) Марс», «Гнев – оранжев.» …
Рискну предположить: проблема была в том, что развитие социума рисовалось Брюсову скорее как цикл, замкнутый круг вечного возвращения, в котором утончённая культура «имперского» упадка и жизнерадостное варварство «грядущих гуннов» сменяют друг друга, никогда не поднимаясь до подлинной социальной гармонии. Недаром, отказавшись от дальнейшей работы над «романом из будущей жизни», Брюсов повторно (после «Огненного Ангела») обратился к историческому жанру и в романе «Алтарь Победы» запечатлел закат Римской империи. В начале XX века темы экономической и классовой борьбы вышли на первый план в сравнении с вопросами духовного преображения общества. Предчувствие «нового религиозного сознания» было совсем смутным, отвлечённым: скорее указание в некоем направлении, чем живой, насыщенный образ, откровение будущего.
Сейчас мы вновь на рубеже истории, в начале нового, XXI века. О чём мы мечтаем? Чего боимся? Каким окажется наш «роман из будущей жизни»? Если бы Брюсов жил в наше время – он бы нашёл недостающую часть спектра общемировых грехов?
Так или иначе, мне хотелось ещё немного пожить в мире «Семи земных соблазнов» – этой весьма «соблазнительной» антиутопии, понаблюдать за злоключениями героя, по-брюсовски элегантно и отстранённо дегустирующего плоды опасных искушений…
Кому-то идея «продолжить» работу знаменитого писателя и «закончить» чужой роман покажется чересчур дерзкой. В своё оправдание могу заметить, что Брюсов и сам пользовался методом досоздания чужих черновиков. В 1916 году он представил на суд публики свою версию финала к прославленным «Египетским ночам» Пушкина, причём был в этом деле не первым и не последним: в русской литературе сложилась своеобразная традиция «продолжений» к неоконченной повести. Брюсов был горячим поклонником и блестящим знатоком творчества Пушкина. В предисловии к изданию он обозначил свой замысел: «чуждаясь всякой стилизации», он в то же время «старался не выходить за пределы пушкинского словаря, его ритмики, его рифмы», «желая только помочь читателям по намёкам, оставленным самим Пушкиным, полнее представить себе одно из его глубочайших созданий». «Воссоздать по этим данным, что представляло бы целое, и было задачей моей работы, которую можно назвать „дерзновенной”, но ни в коем случае, думаю я, не „кощунственной”, ибо исполнена она с полной любовью к великому поэту» .
Примерно с теми же чувствами приступаю к своей работе и я. Моя цель – окунуться в красочный мир брюсовского замысла, пожить в нём – полюбоваться вблизи – потеряться и найтись. 
В то же время я рассматриваю свой текст не как стилизацию или подражание, а как погружение в чужой замысел на материале новой, современной эпохи, с позиций политико-философских и мистических учений конца XX – начала XXI века.
Порядок частей сохранён в соответствии с черновиками Брюсова: «Как известно, теологи и схоласты не согласны между собою в перечне этих „семи грехов”. Комбинируя различные списки „смертных грехов”, мы приняли следующую таблицу „семи соблазнов”: Богатство, Сладострастие, Опьянение, Жестокость, Праздность, Слава, Месть» .


Валерий Брюсов

СЕМЬ ЗЕМНЫХ СОБЛАЗНОВ
Роман из будущей жизни

От редакции

Роман из будущей жизни, «Семь земных соблазнов», над которым В. Я. Брюсов работает уже давно и сведения о котором не раз появлялись в печати, в полном своем виде может быть издан лишь через несколько лет. Разделенный на семь частей, по числу традиционных «семи грехов», – Богатство, Сладострастие, Опьянение, Жестокость, Праздность, Слава, Месть, – он должен обнять все стороны человеческой жизни и пересмотреть все основные страсти человеческой души. Каждая часть представляет собою более или менее самостоятельное целое, которые все связаны между собою только образом главного действующего лица. Редакция Альманаха полагает, что читателям небезынтересно будет познакомиться с этим произведением по тем отрывкам из первой части романа, которые предложены в ее распоряжение автором. Она считает, однако, своим долгом предупредить, что печатаемые ею страницы составляют первоначальные наброски, которые еще подлежат обработке, как стилистической, так и по отношению ко всей композиции романа.
«Скорпион».

От автора

Весьма трудно определить эпоху, в которую происходят описываемые мною события. Многие стороны жизни представляют, по-видимому, культуру, стоящую на более высокой ступени, нежели современная. Другие явления, напротив, указывают на низший уровень развития человечества. Кроме того, общая картина жизни той эпохи ни в каком случае не соответствует тем формам, в какие она должна отлиться, если будет продолжаться последовательное развитие тех начал, на которых зиждется наша «европейская» цивилизация. Приходится предположить, что между эпохой, изображенной в романе, и современной произошла какая-то страшная катастрофа, аналогичная той, которая уничтожила античную цивилизацию. Затем следовал период нового, многовекового развития, в результате которого человечество достигло вновь приблизительно того же уровня внешней культуры, на котором оно стоит в наши дни. Вновь, частью как следствие новых изобретений и открытий, частью под влиянием сохранившихся сведений о славном прошлом, были найдены и возобновлены все те приспособления и ухищрения, которые составляют характерную особенность быта цивилизованных народов XX века. Вновь возникли многомиллионные города с домами-небоскребами, электрический свет вновь залил их улицы и их жилища, вновь пересекли всю землю рельсы железных дорог, вновь зашумели по всем путям автомобили, а в воздухе показались вновь дирижабли и аэропланы, страны соединились вновь телеграфами и телефонами, быстроходные стимеры возобновили свои рейсы через океаны, и скоропечатные машины по-прежнему стали выбрасывать в миллионах экземпляров газетные листы. Согласно с этим опять заработали биржи и парламенты, напряженная умственная жизнь возродилась в университетах и в различных научных институтах, опять встали перед людьми все тягостные вопросы современности, в том числе вопрос об организации труда; и строение общества, сходное с тем, какое мы наблюдаем в наше время, привело к тем же решениям этого вопроса, какие предлагаются и современными нам теоретиками… Впрочем, аналогию эту не должно проводить слишком далеко, так как мы видим, что во многих отношениях эпоха, изображенная в романе, резко отличается от нашей современности, что многое в ней организовано на иных началах и что к разрешению многих задач она подходит по иным путям, нежели мы. Во всяком случае мы встречаем в романе мир, стоящий на высокой ступени внешней культуры, но таящий в своем организме губительные язвы, грозящие самому его существованию.

В. Б.

Из первой части

БОГАТСТВО

Из главы первой

…В Столицу приехал я поздно вечером. После мрака и однообразия бесконечного тоннеля, по которому подземная железная дорога пробегает восьмую часть земной параллели, огни и движение главной станции, ее сутолока, гул и блеск меня ошеломили. Пятнадцать часов я просидел неподвижно, ни с кем не обменявшись ни единым словом, и, встав с дивана, первую минуту не мог ни действовать, ни мыслить: словно все пружины моего существа заржавели и окостенели.
Машинально, двигаясь за людьми, я поднялся, неся в одной руке свой скромный чемодан, на поверхность земли, вышел на подъезд Большого вокзала и сразу оказался в центре мировой сумятицы. Со ступеней широкой лестницы, ведущей к вокзалу, я видел перед собой громадную площадь, обставленную сорокаэтажными небоскребами; как реки в море, в нее вливались ярко освещенные улицы; за громадами домов высились зубчатые и темные громады других стен; в высоте, словно оторванные от земли, сияли станции воздушных дорог. От светов бесчисленных фонарей, радиоактивных, электрических, газовых и иных, что смешивались и скрещивались, получалось странное, слепительное и переменчивое освещение. Движение толпы, экипажей, вагонов, разбег автомобилей и ровное стремление трамваев образовывали непрерывное мелькание, беспорядочную смену видений. Визг электрических дорог, хрипение и грохот моторов, стук лошадиных копыт, щелканье бичей, выкрики газетчиков и продавцов сливались с тысячеустым говором народа в один грозный, не лишенный гармонии, гул. И время от времени в темной вышине то вырастали огни плавно плывущего дирижабля, пыхтящего, как сказочный змей, своей могучей машиной, то загорались огненные точки кружащегося аэроплана и слышалось победное жужжание его пропеллера. И картина этой исступленной, этой ожесточенной жизни, это смешение звуков, образов и светов, столь обычные для жителя Столицы, меня, бедного провинциала, привыкшего к затишью маленького городка, потрясли, опьянили, почти лишили разума, так что долго стоял я на площадке лестницы в каком-то полумистическом страхе.
Десятки комиссионеров, видя мое смущение, наперебой предлагали мне свои услуги, тянули меня за рукава, совали мне в руки объявления, но, вдруг решившись, я оттолкнул их от себя, сбежал с лестницы и уверенно зашагал вперед, как человек, который хорошо знает, куда он идет. Так я пересек Площадь Мира, прошел до конца всю Большую улицу, заглядывая с любопытством провинциала на пышные выставки магазинов, которые за зеркальными окнами расставляют целые музеи всего, что изобретает современная роскошь, потом свернул на какую-то боковую улицу, сделал наугад еще несколько поворотов и, наконец, оказался на набережной. Здесь я остановился, почувствовав усталость и голод, и несколько минут стоял, опершись на парапет, смотря на темную зыбь реки, на фонари бороздящих ее моторов, на силуэт другого берега, сумрачный, строгий, с торжественным профилем Собора. Водная прохлада освежила мой смятенный ум, сравнительная тишина того места успокоила взволнованные чувства, и перспектива заречной части Столицы подсказала мне, что надо делать. Я понял, что нас – двое: город и я, один – громадный, страшный, всемогущий и беспощадный, другой – малый, бесприютный, слабый, но решившийся на борьбу. «Будьте мудры, как змии», – вспомнилось мне древнее изречение, и я подумал, что прежде всего должно мне смешаться с этим городом, раствориться в нем, стать «как все».
Я огляделся. Кругом было почти пустынно. Освещение было скудное; углы крылись во мраке. Изредка появлялись прохожие; они пробегали торопливо. Гул города доносился издалека, как шум дальнего моря. Простор над рекой давал видеть небо, но сквозь туман, стоявший над столицей, звезды были тусклы и малы. У меня было такое ощущение, словно в своем быстром и бесцельном беге я дошел до края мира, где расположились последние становья жизни. «Здесь мне и должно поселиться», – тогда сказал я себе.
На одном из ближних домов, под слабо колеблемым керосиновым фонарем, я прочел вывеску: «Синяя Сирена. Комнаты для приезжих». Вид этой гостиницы был достаточно скромен, чтобы не смутить даже меня, при всей скудости моего кошелька. Я подошел к двери, позвонил. На этот звонок появился служитель с всклокоченной бородой, более пригодный для усмирения пьяных драк, чем для услуг постояльцам. Он сначала внимательно оглядел меня, мало слушая, что я его спрашиваю, потом по-видимому счел меня подходящим для своего учреждения, распахнул шире дверь и знаком указал мне, что я могу войти.
Скоро я оказался временным обладателем узенькой комнаты с засаленными обоями, с старомодным комодом, на котором под стеклянным колпаком красовались бронзовые, давно стоящие на одной цифре часы, и с широкой кроватью, рассчитанной на случайную чету, а не на усталого путешественника. Наскоро умывшись, я прошел в столовую, так как ничего не ел с раннего утра, и спросил себе ужинать. В грязной комнате, изображавшей ресторан «Синей Сирены», среди посетителей, в которых, по их голосам и ухваткам, легко было признать мелких служащих и рабочих, я почувствовал себя свободно, как человек, попавший в общество ниже себя. Здесь впервые за весь день я освободился от той робости, какую внушала мне Столица, не боялся сделать неуместный жест или сказать неподходящее слово. И я был рад отдохнуть от того напряжения, в каком провел почти сутки, и в вагоне подземной дороги, среди незнакомых мне важных господ, и на улицах города, в пышной и самоуверенной столичной толпе. То было в первый раз в жизни, что я должен был распоряжаться в ресторане самостоятельно, но я постарался вести себя так, чтобы во мне нельзя было угадать подростка, привыкшего всюду появляться вместе с матерью.
Я уже кончал свой ужин, причем все время избегал чем бы то ни было вмешиваться в общее оживление, гудевшее кругом, когда вдруг к моему столу приблизился, немного пошатываясь, старик в потертом сюртуке, с большим фальшивым бриллиантом в галстуке. Нахмурившись, я опустил глаза в чашку, чтобы выразить свое нежелание знакомиться, но старик, не смущаясь, заговорил со мной. Голос у него был сиплый и неприятный.
– Я вижу, – сказал он, – что вы, молодой человек, приезжий. Позвольте предложить вам распить со мной бутылку пива.
– Благодарю вас, я не пью пива, – ответил я.
– Вы предпочитаете вино? Что ж, я угощу вас поллитром доброго вина! – возразил старик самоуверенно и спокойно сел за мой стол.
Я был еще столь неопытен во всем житейском, что совершенно не сумел защититься от такого посягательства на мою волю. Через минуту перед нами появилась бутылка с громким этикетом, стаканы были налиты, а старик, как бы не замечая, что я молчу недружелюбно, продолжал говорить беспрерывно:
– Я заработал сейчас сто франков. Да-с! иногда и я могу получать изрядные куши! Я – богат и вправе доставить себе удовольствие – угостить хорошего человека. Итак, позвольте представиться; старый Тобби, – так зовут меня все приятели, а впрочем, и неприятели. Другого имени у меня нет, не осталось – было, но не осталось. Я сразу догадался, что вы в первый раз в столице, и мой долг, как старика, предостеречь вас против тех опасностей, какие ждут здесь новичка. У меня есть сын, в ваших годах, я не видал его лет десять, жена моя не считает меня того достойным, но я, позвольте сказать вам это, люблю своего сына, именно как отец, и мне приятно оказать услугу юноше его возраста. Я буду говорить с вами как с сыном, и я откровенно скажу вам, какие встретятся вам подводные камни, как сказал бы своему Гарри, потому что моего сына зовут Гарри, как, может быть, и вас, милый юноша…
Мне, наконец, удалось вставить несколько слов, и я сказал, насколько мог суше, что благодарю за доброе желание, но в советах не нуждаюсь.
– О молодость! – воскликнул старик. – Узнаю тебя! Закрыв глаза, ты веришь в свои силы, хватаешься за всякий рычаг и думаешь, что именно им перевернешь мир! Я сам думал так же, когда мне было двадцать лет, и так же презирал брюзжанье стариков, так как уверен был, что знаю все лучше их! Я дорого заплатил за свою отвагу, как вы видите, потому что мог бы быть царем биржи и бросать министрам, как подачку, миллионы, а вместо этого я – маленький, темный делец, который хвастает, когда выработает сто франков! Ах, юноша, моя жизнь – это эпопея, возвышенная эпопея скорби и ужаса, и вы содрогнулись бы, если бы я приподнял пред вами краешек того покрывала, которым покрыто мое прошлое… Да, вы содрогнулись бы, а кое-кто, может быть, затрепетал бы по-другому, если бы я вздумал во всеуслышание рассказать все, что видел и что знаю. Потому что жизнь моя, как это ни покажется вам странным, связана крепкими нитями со многими из тех, кого называют сейчас сильными мира. Но вы не подумайте, что с вами говорит пустой хвастун или, еще хуже того, сумасшедший: нет! я только человек, которому Рок судил изведать все превратности судьбы и с вершины почестей пасть в грязь и позор – не нравственный позор, юноша, ибо честь моя не запятнана ни единой брызгой, но в унижение бедности и безвестности. Да, я не совсем то, чем кажусь с первого взгляда! Я ныне – старый Тобби, и ничего больше, но когда-то меня знали под другим именем, и звучало оно по-другому, и произносили люди его иначе.
Старик говорил долго, сопровождая восклицания жестами, пил и заставлял пить меня. Сначала я только неохотно подавал реплики, но понемногу заинтересовался странным обликом своего собеседника, стал подробнее отвечать на его вопросы и даже сам спрашивать. В конце концов, может быть не без влияния выпитого вина, я уже не мог не рассказать, кто я и зачем приехал в столицу. Когда я назвал имя своего дяди, старик с немного преувеличенным изумлением привскочил на стуле.
– Вы шутите, дитя мое, – пролепетал он.
Мне доставило наивное удовольствие это его удивление, и я сказал не без самодовольства:
– Нисколько не шучу. Моя покойная мать была родной сестрой Питера Варстрема. С братом она была в ссоре, и они не видались больше двадцати лет. Но, умирая, она потребовала, чтобы я поехал в Столицу к дяде и попросил его меня устроить. Она написала к брату письмо, и это письмо я везу с собой.
– Но, дитя мое! – с какой-то нежностью воскликнул старик. – Вы знаете, что такое Питер Варстрем?
– Знаю: человек очень богатый, владелец одного из величайших в мире банков.
– Очень богатый! Он говорит: очень богатый! Питер Варстрем миллиардер и даже архимиллиардер! Он может купить всю Европу, и у него останется достаточно денег, чтобы построить себе дворец на вершине Монблана и содержать двор в тысячу человек! Он может тратить по полмиллиона ежедневно и будет проживать только свои доходы! Питер Варстрем – король мира, потому что правительства всех стран – его должники и готовы повиноваться его малейшему жесту. Если он скажет сегодня: хочу, чтобы Азия пошла войной на Европу, – завтра все железные дороги с Востока на Запад будут заполнены желтокожими, и через месяц во всех столицах Европы будут править манджурские губернаторы! И этого человека вы называете своим дядей! Да нет! Вы надо мной смеетесь или заблуждаетесь сами. Не может племянник Питера Варстрема сидеть в трактире «Синей Сирены» и пить вино, которым его угощает старый Тобби!
– Повторяю вам, – возразил я уже строго, – что здесь нет ни насмешки, ни ошибки. Я точно племянник того человека, которого вы величаете королем мира. Но действительно, в то время, как он властвовал над правительствами всех стран и замышлял дворцы на вершине Монблана, его сестра, а моя мать, бедствовала в маленьком городке на Дунае, зарабатывала гроши стенографией и умерла если не с голоду, то все же от разных лишений, расстроивших ее здоровье. Ведь сказали же вы о себе: я не совсем то, чем кажусь с первого взгляда. Так и я: я тоже не совсем то, чем сначала вам показался.
Тогда старый Тобби торжественно встал, поднял стакан с остатками вина и произнес очень серьезно:
– Если так, молодой человек, не окажитесь неблагодарным. Вспомните, когда будете в славе и в силе, что старый, пьяный и грязный старик однажды, не зная, кто вы такой, первый подошел к вам, угостил вас вином и от души предложил вам свою помощь. Пью за ваш успех, господин Варстрем, за ваше примирение с дядей, за ваше будущее превращение, пью за то, чтобы вы скорее приняли тот образ, какой вам подобает! Будьте здоровы, помните мое имя: старый Тобби, а я сумею найти вас.
Старик протянул мне руку. У меня не было никаких причин отказать ему в своей. Мы расстались, как хорошие друзья. И через десять минут я уже был в своей комнате, тщательно запер дверь, наскоро сбросил платье и кинулся в постель с несвежим бельем, измученный, как человек, который пережил за один день больше, чем за всю предшествующую жизнь.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Из главы второй

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Кажется, все было сделано, чтобы здание Международного банка производило впечатление наиболее сильное.
Дом был поставлен на широкой площади, где перекрещивались линии разных трамваев. Десятиэтажный, он, как гигантская декорация, служил фоном для беспрерывных сцен, которые разыгрывала на площади жизнь Столицы. Приливали и отливали волны народа, как громадные ящеры стремительно сползали и убегали прочь вагоны, грузовые автомобили порой наводняли все свободное место, но пестрая, из разноцветного камня, достаточно безвкусная стена продолжала закрывать даль. Эти десять рядов окон,
Эти нестройные фальшивые колонны, этот неуместно прихотливый изгиб крыши с мозаичной картиной под ним стояли здесь, как судьба. Здание подавляло собой все кругом, а только гигантские трубы городской электрической станции, торжествуя над его вышиной, выдвигались сзади, уходя в сырой туман неба.
По мере того, как я приближался по улицам к банку, мое волнение все усиливалось. Сердце начало биться так, что я едва мог дышать. Мне показалось, что, войдя в дверь, я не в силах буду произнести ни слова. Я стыдился этого волнения, но не мог его преодолеть. Я начал медленно ходить взад и вперед по тротуару, чтобы дать себе успокоиться.
Наконец, я решился переступить порог. Из вестибюля вело три громадных стеклянных двери. Я выбрал ту из них, на которой было написано «Канцелярия». В несообразно большой комнате, которая по размерам могла бы служить тронной залой в ассирийском дворце, за десятками столов сидело несколько десятков служащих, не обративших на мое появление никакого внимания. После долгого колебания я заговорил с ближайшим:
– Извините, пожалуйста, как мне передать письмо Питеру Варстрему?
Теперь я понимаю всю несообразность такого вопроса, но тогда, по своей наивности, искренно воображал, что дядя может немедленно принять меня.
Тот, кому я задал свой вопрос, поднял на меня глаза, несколько мгновений смотрел на меня, вероятно, с насмешкой или с презрением, потом бросил коротко:
– В отделение прошений.
– Но я вовсе не с прошением…
– Извините, мне некогда.
С этого начались мои томительные попытки вручить моему дяде письмо моей матери. То, что у нас в городе казалось просто и естественно, оказалось в Столице делом сложным и затруднительным. Я переходил из одной канцелярии в другую, из одного этажа в другой, ждал подолгу в приемных, выслушивал отказы и оскорбительные ответы, и в конце концов мне везде говорили одно и то же: я должен передать свое письмо в отделение прошений, где его прочтет особый секретарь, который и решит, должно ли его представить дяде.
– Но это письмо частное, личное…
– У г. Варстрема нет личной переписки.
– Это письмо его сестры, его родной сестры!
– Секретарь это рассмотрит.
– Мне надо лично видеть г. Варстрема.
– Г. директор не принимает никого.
Я испытывал негодование при одной мысли, что письмо моей матери, в котором она, ради своего сына, ради меня, может быть, унижается перед братом, что это дорогое, священное для меня письмо будут читать равнодушные и наглые глаза какого-то секретаря. Я попросил себе бумаги и написал дяде другое письмо, уже от себя лично, в котором объяснил, кто я и почему добиваюсь его видеть. Это письмо я и передал в «отделение прошений».
– За ответом зайдите дня через четыре…
Из Международного банка я вышел с таким ощущением, словно меня только что подвергли унизительному наказанию. Как часто, в следующие месяцы, пришлось мне вновь сознавать в душе то же чувство, выходя из гигантских стеклянных дверей этого учреждения! И до сих пор это торжественное здание, долгие годы попиравшее надменно центр Столицы, вспоминается мне, как пышный застенок, где на тысячи разнообразных ладов нравственно пытали и всячески оскорбляли тех несчастливцев, что попадали в лапы миллионнорукого спрута, голову которого именовали Питер Варстрем.
Когда мое «прошение» поступило, наконец, по назначению и я получил на него официальную квитанцию, было уже далеко за полдень. Но мне не хотелось возвращаться в «Синюю Сирену», уже по одному тому, что мне было бы неприятно давать какие-нибудь объяснения старому Тобби. Я пошел бесцельно бродить по улицам, присматриваясь к движению Столицы, где для меня, провинциала, на каждом повороте открывались новые неожиданности и новые приманки. Я чувствовал себя как бы в необъятном музее, с той только разницей, что то был музей – живой, не восковые слепки с чуждой, неизвестной жизни, но самая эта жизнь, увлекательная по своей непосредственности и непринужденности.
Так смотрел я на дам, пролетавших мимо меня в колясках и автомобилях, и эти дамы, одетые в исхищренные костюмы, с лицами, выхоленными в разных «Институтах красоты», казались мне недоступными существами иного мира, и я внутренно смеялся над собой, воображая то смущение, какое испытал бы, если бы мне пришлось заговорить с одной из них. Я останавливался перед зеркальными окнами магазинов, изучая эталажи ювелиров, парфюмеров, модных мастерских, гастрономической и винной торговли, кондитерских, табачных; всюду виднелись сотни вещей, самые назначения которых-мне были неизвестны, которые соблазняли мое любопытство и дразнили мое воображение. Я входил в пассажи и универсальные магазины, чтобы насладиться скорбным и жгучим чувством своего страшного одиночества в бессчетной толпе, нарядной, суетливой, вечно сменявшейся и с поразительным бесстрастием не обращавшей на меня никакого внимания. Я упивался зрелищем самого каменного остова этого великого города, уничтожившего землю и небо и создавшего вместо них свой мир из кирпича, гранита, мрамора, стекла, стали, железа, который казался мне несокрушимым, назначенным жить сотни тысячелетий, стать сверстником человечества, как становятся сверстниками два старика, хотя бы их разделяло двадцать или тридцать лет жизни.
Уже вечерело, когда я вошел в один из музеев, около которого случайно оказался. То был мало посещаемый, почитаемый «скучным», «Социологический музей». На стенах висели диаграммы, наглядно показывающие накопление богатства в руках немногих, сравнительные бюджеты рабочих разных стран, распределение населения по роду труда и т. под. В витринах были выставлены образцы домиков для рабочих, выстроенных разными фабрикантами-благотворителями, модели машин и орудий производства, изображения обычной обстановки жизни разных классов общества, впрочем исключительно неимущих. Было там еще несколько портретов, которые должны были увековечить черты знаменитых «друзей человечества», боровшихся с вековой «социальной неправдой»: лица умные, благородные, но как-то странно чужие, не сроднившиеся с нашим воображением так, как лица иных поэтов, путешественников или полководцев.
Я был в таком настроении, что на меня этот музей произвел впечатление громадное. После того как я только что рассматривал городские дворцы столичных богачей, любовался на одетых в шелк и золото красавиц, гадал о назначении тысячи предметов утонченной роскоши – это воспроизведение подробностей рабочей жизни было контрастом разительным. Я вдруг представил себе миллионы людей, которые, поколение за поколением, роются в шахтах, льют расплавленный чугун, присматривают за ткацкими и прядильными машинами, шлифуют алмазы, набирают книги, работают в сотнях других производств, все это лишь затем, чтобы сколько-то тысяч счастливцев, по прихоти рока родившихся в иных условиях, могли всячески услаждать свое тело и свой дух. И как ни банальны были эти соображения, как ни обычны были все эти противоположения, даже для меня, юноши и провинциала, но вдруг я понял всю их силу, весь их смысл, всю их неопровержимую правду. Великая утонченность столичной жизни, радость бытия для взысканных судьбой – и великое рабство всего остального населения земли, страдания и унижения для пасынков судьбы: почему?
Мне вспомнились все споры, которые велись на эти темы у нас, в старших классах коллежа. Но в ту минуту все доводы защитников современного строя мне показались бессильными и ничтожными. Пусть там, на вершинах, куются культурные ценности, пусть досуг, дарованный «избранным», позволяет им двигать вперед науку и искусство, пусть эти «избранные» являются истинными представителями планеты земли во вселенском состязании миров – но разве же это оправдывает телесную и духовную гибель миллионов других? Разве, по древнему изречению, «цель оправдывает средства»? И не должно ли узнать у этих погибающих, хотят ли они служить тем черноземом, на котором вырастают красивые цветы земной культуры? И если спросили бы меня тогда, что же делать, как все это поправить, неужели лучше рисковать гибелью этой самой культуры, я бы ответил: что делают, когда видят несправедливость? когда на ваших глазах взрослый, пользуясь своей силой, истязает ребенка? – не спрашивают, но, подчиняясь голосу чувства, спешат помочь слабому. Пусть будет, что будет, но этот голос чувства кричит нам, что совершается несправедливость. Пусть же рушится великая Столица, пусть обращаются в прах каменно-стальные дворцы, пусть гибнут библиотеки и музеи, исчезают памятники искусства, горят кострами книги ученых и поэтов, пусть даже совершается тысяча новых несправедливостей, только бы освободиться от этой, которая, как чудовищный кошмар, давит мир тысячелетие за тысячелетием!
…Звон, означающий, что музей запирается, заставил меня вновь выйти на улицу. Уже загорались фонари, начиналось новое, характерно вечернее движение, везде мелькали крикливо одетые, намеренно ярко подкрашенные женщины, в свете электричества город казался преображенным, потерял свою суровость и приобрел что-то вкрадчиво-соблазнительное. Каждая улица казалась маленьким миром, и не было впечатления одного громадного, безмерного чудовища, уместившего в своей утробе миллионы живых существ.
У двери одного из домов, в каком-то переулке, меня окликнула женщина, стоявшая там без шляпки, в маскарадном костюме.
– Молодой человек, зайдите к нам выпить вина!
Я догадался, что здесь публичный дом. Любопытство, желание увидеть все облики города, заставило меня войти. Женщина весело побежала по лестнице, показывая мне дорогу; я, не без колебания, следовал за ней…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Из главы четвертой

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Пока подъемная машина подымалась наверх, я употреблял все усилия, чтобы преодолеть смущение, и рукой сжимал сердце, которое продолжало колотиться в груди. Я чувствовал, что бледен, как смертельно раненный. Нарочно, чтобы только приучить свой голос произносить слова, я спросил что-то служителя, управлявшего машиной.
В самом верхнем этаже мы остановились. Здесь мы были отрезаны от мира. Сюда не было никаких лестниц. Проникнуть в этот этаж можно было только по подъемнику. Если бы кто-нибудь покусился на жизнь «короля мира», преступник оказался бы в западне: ему невозможно было бы бежать с десятого этажа.
Небольшой коридор привел нас в приемную. Здесь меня опять попросили подождать. На стенах висели совершенно не подходившие к этому месту наивные литографии, изображавшие какие-то мирные сельские виды. Я стал рассматривать изображение какого-то лесочка, когда растворилась дверь приемной и из нее вышел мой предшественник по аудиенции. Это был пожилой господин, – по-видимому, делец; лицо его было багровым – он даже не скрывал своего крайнего волнения. Мне показалось, что он шатается. В ту же минуту кто-то, – я не успел рассмотреть кто – сказал мне:
– Пожалуйте, господин директор ждет вас.
И я вошел в заветную комнату.
Небольшой, удлиненный кабинет, просто обставленный. Несколько телефонов на стене. Шкафы с книгами и бумагами. Мраморный бюст Наполеона. В глубине, за длинным столом, трое секретарей; около одного из них телеграфный аппарат. На первом месте, посереди комнаты, другой массивный письменный стол, почти пустой, на котором отчетливо выделяется мраморная доска с целой системой кнопок от электрических звонков; за этим столом – не старый еще человек, с окладистой бородкой, с лицом ничем не замечательным: мой дядя, главный директор и владелец Международного банка, Питер Варстрем.
Я стою неподвижно, приблизившись к столу. Я не знаю, что должен сделать: броситься в объятия дяди? ждать, что он мне протянет руку? поклониться почтительно? или даже, как древнему рабу пред ликом царя, пасть ниц?
– У вас есть ко мне письмо?
Он не добавил: «от моей сестры». Голос у дяди спокойный, уверенный. Так говорят люди, которые знают, что каждое их слово будет повторено, станет историческим.
– Да, моя мать, умирая, потребовала от меня, чтобы я передал вам вот это письмо.
Я с легким поклоном, заботясь об том, чтобы не быть подобострастным, подаю конверт. Дядя берет его из моих рук, вскрывает, читает. Лицо его как маска: на нем нет ни малейшего выражения, ни горя, ни любопытства, ни даже снисходительной любезности.
Письмо прочтено. Дядя положил его на стол и смотрит прямо на меня. Я не опускаю глаз. Длится жестокое молчание. Нервно застучал телеграф.
Наконец, дядя начинает говорить:
– Сестра меня просит принять участие в вашей судьбе и поручает мне вас. Она хочет, чтобы я был вашим опекуном. Когда я расставался с сестрой, двадцать пять лет назад, мы оба были богаты одинаково, вернее, одинаково бедны. Я избрал одни принципы жизни, она – другие. Я знаю, что она меня осуждала. Теперь, посылая вас ко мне, она тем самым сознается, что была не права. Но понимала ли она и понимаете ли вы, что вы можете искать у меня? Вы, может быть, представляли себе мою жизнь как вечный праздник. Думали, что я провожу дни в постоянных удовольствиях. И вы ждали, может быть, что я уделю вам как родственнику хоть малую долю этих радостей. Все, кто меня знают, вам скажут, что моя жизнь не такова. Мое глубокое убеждение, что в мире есть лишь одна сила – работа. Достичь чего-либо можно только работой. Удача, случай, счастие – ничто: все дает нам лишь труд. Этим принципам должны следовать все, кто рассчитывает на мою поддержку, и я первый всегда им верен. В течение двадцати пяти лет каждое утро, в шесть часов, я уже за этим столом. Я завтракаю здесь же и выхожу отсюда, чтобы пообедать, на один час. Очень часто я остаюсь в этой комнате до поздней ночи. Я признаю своей честью подавать пример служащим, и им известно, что я работаю не меньше, чем они, но больше. Им я оставляю свободными праздники, меня же некому освободить, и редко мне не приходится здесь же сидеть и в праздничные дни. Так я работал, когда создавал свое дело. Теперь, когда оно создано, я считаю, что обязан работать вдвое. Мое дело уже переросло меня самого, теперь не я им владею, но оно властвует мною. Мой священный долг – дать ему вполне развить все скрытые в нем возможности. В наши дни не правительства отдельных государств делают историю, но банкиры. На мне лежит ответственность за ход мировых событий, и это обязывает. Моему делу я отдаю все свое время, все свои силы и охотно отдам жизнь. Вы пришли просить у меня помощи: я могу дать вам возможность участвовать в моей работе. Подумайте серьезно, этого ли вы искали.
– Вот здесь, – продолжал дядя, – ваши бумаги: я вижу из них, что вы знаете. Здесь также отзыв директора вашего лицея: я попросил доставить мне этот отзыв по телеграфу. Директор сообщает, что у вас характер мечтательный. Это не порок в двадцать лет, но с годами человек рассудительный должен от этого избавиться. Я тоже был мечтателем. Но вы, если хотите моей поддержки, должны усвоить себе те начала, о которых сейчас я вам говорил. Вы должны при этом помнить, что нет труда неблагородного и что человек имеет право лишь на то, что заработал сам. Итак, если вы готовы трудиться, я отдам приказание, чтобы вас приняли в наш дом. Вы своевременно получите извещение, когда начинать службу. И какова бы ни была ваша должность, я надеюсь, вы будете исполнять ее добросовестно. В живом деле все, и великое и малое, служит единой цели. Машина может работать правильно лишь в том случае, если в ней исправны даже самые маленькие колесики. Работая честно, вы можете быть уверены, что, в память сестры, я слежу за вашей судьбой. У меня не будет времени лично видеться с вами, но вы не должны будете думать, что я вас забыл. Мне надо испытать ваш характер, вашу волю и ваши способности, и я позову вас, может быть, в тот час, когда вы этого всего менее будете ожидать. Разумеется, я не имею права удерживать вас у себя насильно. Вы свободны оставить мой дом, когда вам будет угодно. Но знайте, что, если вы покинете мою службу, я буду считать, что все наши отношения кончены. После этого я попрошу вас не обращаться ко мне ни с какими просьбами: они останутся без ответа. Вот все, что я должен был вам сказать. Прощайте. Надеюсь, что мне придется быть довольным своим сегодняшним поступком. И мое последнее слово к вам: трудитесь!
Дядя, говоря заключительную фразу, чуть-чуть наклонил голову, давая знак, что аудиенция окончена. Я искал слов хотя бы простой вежливой благодарности, но не мог найти ни одного выражения: с такой холодной отчужденностью была произнесена вся речь. Было такое ощущение, что я и дядя – не два живых человека, правда, разделенных бесконечным числом ступеней социальной лестницы, но два мертвых олицетворения: владыки мира и случайной единицы из миллионов живущих. С большим трудом я заставил себя пробормотать:
– Поверьте, сэр, что я употреблю все усилия, чтобы оправдать ваше доверие и быть достойным вашего внимания…
Мне сейчас же стало стыдно этих бессодержательных слов, но дядя, кажется, и не расслышал их. Один из секретарей уже был около меня, чтобы показать мне дорогу к подъемнику. И, выходя, я расслышал, как дядя, обращаясь к другому секретарю, сказал ему:
– Этот разговор вы можете опубликовать…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

На другой день, в одной из самых больших утренних газет, я прочел такую заметку:
«Мы счастливы, что имеем возможность привести небольшую речь, произнесенную по одному частному поводу нашим известным финансовым деятелем, м-ром Питером Варстремом. Принимая на службу в свой банк одного дальнего родственника, он обратился к нему с такими, глубоко замечательными словами, характеризующими в то же время изумительную, неутомимую деятельность и возвышенные, стойкие принципы знаменитого и высокочтимого учредителя и владельца Международного банка».
Далее следовала, почти целиком, та речь, которую дядя произнес передо мной. Очевидно, он приготовил ее заранее. Впрочем, некоторые интимные подробности, все, что относилось лично ко мне, было пропущено.
После воспроизведения речи в газете стояло: «Пользуемся случаем привести несколько цифр, знакомящих с деятельностью Международного банка». Из длинного перечня, следовавшего далее, можно было узнать, что бюджет банка равнялся бюджету первостепенного государства, что банк имеет несколько сот отделений в различных городах всех частей света, что в одном центральном отделении, находящемся в Столице, в банке занято несколько тысяч человек, и т. д. Прибавлено было и несколько анекдотических цифр, вроде того, что стоимость чернил, истребляемых в банке ежегодно, превышает стоимость броненосца, что бумагой, которую изводит банк каждый год, можно было бы обернуть земной шар, что только для обрезания купонов у процентных бумаг банк имеет особый штат из сотни служащих, работающих безостановочно, с утра до вечера, и т. под.
Я должен признаться, что эта рекламная статейка заставила меня задуматься. Для меня начало яснее вырисовываться значение того учреждения, к которому я уже принадлежал. И образ моего дяди, к которому я привык, по рассказам матери: относиться свысока, стал принимать в моем воображении размеры титанические. Мне уже не показалось странным, что в его кабинете стоял мраморный бюст великого корсиканца.

Из главы пятой

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Когда первый порыв негодования несколько улегся, я, вновь получил способность рассуждать. Я по-прежнему чувствовал себя оскорбленным, униженным до последней степени, но уже мог найти некоторые успокоительные доводы.
Не было никакого сомнения, что та должность, какую мне поручили, была ниже меня. Мое образование нельзя было назвать блистательным, но все же я окончил курс коллежа и слушал лекции в университете. И дяде это было известно. Я ничем не проявил своих способностей и дарований, но ведь естественно было допустить, что я способен на большее, чем быть механическим счетчиком, заменять робою машину, так как порученную мне работу бесспорно щг, бы выполнять искусно приспособленный аппарат. Наконец, в самых условиях моей работы было крайнее унижение, нечто такое, с чем не могла мириться примитивная человеческая гордость, что оскорбляло самое элементарное чувство собственного достоинства. В этих условиях было основное недоверие к моей честности, ими я прямо определялся как мошенник, как человек, способный на воровство, которого надо всеми средствами лишить возможности проявить свою злую волю. Одним словом – условия моей работы были позорными.
С другой стороны, я говорил себе, что это назначение могло быть простым испытанием. Я напоминал себе заключительные фразы из речи дяди. Он ими как будто уже намекал на ожидавшее меня. «Вы должны помнить, что нет труда неблагородного», – говорил он. «Я должен испытать ваш характер», – добавлял он. Зная немного Питера Варстрема, легко было предположить, что он нарочно приказал мне дать сначала самую унизительную должность, чтобы убедиться, что я готов повиноваться ему слепо. «Вы можете быть уверены, что я слежу за вашей судьбой», – сказал он. «Я позову вас, может быть, в тот час, когда вы этого всего менее будете ожидать». В этих словах заключалась надежда. Неужели же у меня не достанет силы воли, чтобы заставить себя перенести посланное мне унижение ради тех преимуществ, которые могут меня ждать в будущем?
И все же, после всех этих доводов, я не мог преодолеть чувства беспредельного, мучительного стыда при одном воспоминании о первом дне моей службы. При мысли, что то же самое должно возобновиться завтра, и послезавтра, и будет повторяться каждый день, неизвестно сколько времени, я испытывал желание все бросить, отказаться от всякой поддержки могущественного родственника, терпеть нужду, самые крайние лишения, даже погибнуть, только бы не идти еще раз на поругание. Внутренний голос говорил мне, что я не имею права, не смею унижать себя ни ради каких благ. Есть средства, которые не оправдываются никакой целью.
Эту первую ночь после поступления на службу в Международный банк я провел, как преступник, приговоренный к смертной казни. Я не мог спать, я мучился до утра размышлениями, как мне должно поступить. Много раз я давал себе клятву, что на другой же день пошлю дяде свой решительный отказ. Но потом доводы благоразумия брали верх, и я отрекался вновь от своей клятвы.
Моим последним соображением было то, что к дяде меня послала мать. Она взяла с меня слово, что я буду просить его устроить мою жизнь. Я это обещал матери, и было бы нечестно не исполнить своего обещания, по крайней мере не попытаться его исполнить. В конце концов я порешил на том, что буду подчиняться воле дяди в течение шести недель. Если должность, которую он мне назначил, только испытание, – он будет иметь время за полтора месяца убедиться и в моих способностях и в моей готовности ему повиноваться. В продолжение шести недель я постараюсь исполнять свои обязанности, сколько могу добросовестно. Если же по прошествии этого срока ничего в моей судьбе не изменится, мне останется лишь одно: покинуть дом Питера Варстрема и пролагать себе путь в жизни собственными силами.
С таким решением я отправился на следующий день в банк, чтобы вновь приняться за свое дело счетчика. В тот же день я должен был переехать жить в особый отель, построенный Питером Варстремом специально для служащих его банка.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Начались дни моей службы.
Каждое утро, к 7 часам я, среди своих сотоварищей, уже был в «сборной» – маленькой комнатке, где мы перед работой уныло шутили и курили утренние папиросы.
По звонку мы раздевались, вешая свое платье в особые нумерованные шкапы с запором. Как я говорил, работать мы должны были совершенно обнаженными. В прежних государствах так работали преступники на монетных дворах.
Наша рабочая комната была огромным залом с широкими окнами, завешанными палевыми гардинами. У каждого из нас был свой мраморный стол, за которым он и проводил весь день. Мой стол был за № 26, и сам я был уже Не человеком, не лицом, но таким же № 26.
Подъемные машины беспрерывно поднимали из нижнего этажа запечатанные ящики с монетами. Распорядитель высыпал их на стол. Наше дело было просматривать эти монеты, откладывать негодные или неполновесные, сортировать и считать хорошие и закатывать их в бумагу столбиками, на определенную сумму. На грифельной доске мы отмечали сумму сосчитанных монет, и редкий день итог каждого из нас не превышал миллиона франков…
От постоянного блеска золота утомлялись глаза; от однообразных движений изнемогали руки; ум тупел от машинального складывания цифр. Ненавистная работа казалась еще ненавистней из-за того, что орудием ее были деньги, громадные суммы денег, безмерные богатства, проливавшиеся сквозь наши пальцы, чтобы дать нам право в конце месяца на ничтожные гроши вознаграждения. Мы были умирающие от жажды, которые должны были ежедневно пропускать через шлюзы моря, океаны прекрасной, свежей воды, пить которую будут другие!
Работа длилась девять часов. Между полднем и двумя часами дня у нас был отдых для обеда, который подавался нам в особой столовой. Мои товарищи умели веселиться за эти часы, смеялись, рассказывали анекдоты, но мне было стыдно смотреть в глаза тем, кто только что были свидетелями моего унижения. Я обычно молчал, уклоняясь от всех разговоров, и не намекал, конечно, и полусловом на свое родство с нашим «директором». Среди товарищей я, с самых первых дней, прослыл нелюдимом, мизантропом. Кажется, меня не любили…
В шесть часов вновь звонил колокол: трудовой день был кончен. Но мы не освобождались из-под смертельных чар Спрута-банка. «Король» Варстрем не хотел отказаться от власти над своими подданными и после того, как они выполнили принятые на себя обязанности. Он желал купить не только нашу работу, но и нашу жизнь.
Под предлогом дать своим служащим дешевые и удобные квартиры Варстрем построил особый отель, в котором должны были жить все служащие в его банке. За цену, действительно очень недорогую, они получали там помещение и постель[9]. Женатым и занимающим более значительные должности предоставлялись целые квартиры, одиноким и мелким служащим – отдельные комнаты. Отель был обставлен со всеми удобствами, даже не без роскоши; в нем были ванны и курительные комнаты, своя прачечная, своя парикмахерская, своя аптека; при отеле состояли особый врач и юрист для консультации; были в отеле библиотека и читальня, зал для разных видов спорта, гимнастики и фехтования, сцена для любительских спектаклей, гостиные для больших приемов. Но жизнь в отеле была обставлена длинным рядом стеснительных правил, предусматривавших чуть ли не каждый наш шаг. Мы должны были возвращаться домой к определенному часу или брать особые отпуски, мы не имели права пить вино в своей комнате, нам было запрещено принимать у себя гостей позже полночи, в случае болезни мы были обязаны обращаться к нашему врачу и т. д. Все это обращало отель в комфортабельную тюрьму, и, конечно, многие, если не все, предпочли бы пышной клетке самую жалкую обстановку, только бы чувствовать себя «у себя», на воле, в своем доме, где можешь распоряжаться по-своему.
И направляясь, после девятичасовой работы, в «отель Варстрема», мы ощущали все, что от одной формы рабства переходим к другой, и не было у нас беззаботной веселости обычного труженика, отработавшего урочные часы и идущего отдыхать «домой», в круг семьи, где он сам себе господин и где уже нет над ним «директора».

Из главы седьмой

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

С Анни я встречался каждый день, так как она служила в том же Международном банке, в бухгалтерском отделении. С первых же дней службы я заметил ее нежное лицо с большими ресницами и бледным, скорбно изогнутым ртом. В толпе женщин, выходивших вместе с нами после шести часов из стеклянных дверей банка, она отличалась особой стройностью движений и какой-то не то скромной, не то гордой отчужденностью от всех… Или, может быть, так это мне казалось, так как юношам моих лет всегда свойственно видеть нечто особое в женщинах, занимающих их воображение.
Нам было не трудно познакомиться, так как этому представлялось слишком много случаев: на пути в отель, за обедом, в читальне, на вечерах «отеля». Мы оба были молоды, неопытны, одиноки, и оба с одинаковой застенчивостью проходили обычные ступени влюбленности, ведущие к близости. Замедленные рукопожатья, робкие намеки, волнующие самую глубину души, бессознательное влечение быть вдвоем, наконец, условленные, но вполне целомудренные свидания – все это вновь открылось нам, как что-то новое и неожиданное, как открывалось и будет открываться тысячам и тысячам других юных сердец. Древнюю сказку любви мы еще раз в мире разыграли в лицах, и роковая сила заставляла нас произносить те самые признания, совершать те самые поступки, волноваться теми же радостями и печалями, как это вписано в золотой книге Любви, на разных языках, но без перемены единого слова, читаемой во всех странах, во всех веках, в Египте фараонов, как в эпоху Возрождения, юношами Эллады, как полудикими девушками еще не поделенной Африки, везде и всегда. И по странному затмению, которое тоже неизменно овладевает умами всех в эту пору, мы, играя свои роли, уже не помнили об том, чем должна окончиться эта поистине «божественная» комедия, не помнили ее предуставленной развязки, хотя столько раз читали ее в книгах любимых поэтов.
Наша любовь развивалась медленно, и вместе с тем медленно весь мир менялся для меня. По мере того, как я начинал сознавать, как близка мне Анни, по мере того, как узнавал, что и я близок и дорог ей, все ненавистное в жизни становилось постепенно милее и желаннее, чтобы стать в конце концов прекрасным. Как для тех влюбленных, которым судьба судила сжать губы в первом поцелуе в росистом поле или в старом парке, кажутся особенно яркими звезды и особенно прозрачной луна, – нам, осужденным на теснины улицы и склепы комнат, представлялись пленительными то дальние городские перспективы в озарении электрического света, то ночная тишь, таинственно сменяющая дневной гул, то причудливость той же сельской луны, вдруг встающей мутно-красным диском над плоскостями крыш, в прорезе между двумя слепыми стенами двух домов-гигантов. Мы находили неожиданную прелесть в лицах встречающихся с нами людей, радовались на их приветные слова, в которых слышалось нам сердечное доброжелательство нашему восходящему счастию, восхищались самыми обычными предметами повседневной обстановки, были готовы любоваться забытым на столе стаканом, преломлявшим в своих гранях луч уличного фонаря, или рыночным узором скатерти, внезапно становившимся многозначительным символом нашей судьбы, нашего сближения.
Дни проходили, но для нас были только свидания. Мы жили памятью вчерашней встречи и ожиданием встречи сегодняшней. Мы жили, когда были вместе, и сладко обмирали в те часы, когда были разлучены. Но свидания возобновлялись каждый день, и все дни, вся жизнь скоро стала одной беспрерывной радостью.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Обычно я встречался с Анни после нашего обеда. Она была столь же одинока в жизни, как я, никому не должна была давать отчет, и я приходил к ней, в ее маленькую комнатку, на женской половине «отеля». Иногда мы читали вместе, так как обоим нам нравились одни и те же поэты, оба интересовались одними и теми же книгами. Иногда целый вечер вели тихим голосом те разговоры, которые кажутся влюбленным бесконечно значительными, но оказались бы, вероятно, странным повторением одного и того же, будь они записаны фонографически. Но чаще всего, пользуясь теплой, солнечной осенью, мы уходили бродить по городу или уезжали в ближайшие окрестности. Мы были бедны, театры и концерты были нам недоступны, но Столица была достаточно щедра, чтобы по крайней мере «зрелища» обеспечить всем своим детям и рабам.
Чаще всего мы уходили в Зоологический сад, так как в него не надо было ехать по железной дороге. Теперь, когда, после страшной катастрофы недавних лет, Столицы более нет, когда, по слову апостола, на месте прежних дворцов свищут змеи, селятся волки и стадятся лани, – я думаю, не я один, а многие с грустью вспоминают это удивительное учреждение. Как известно, столичный Зоологический сад занимал площадь в несколько тысяч кв. метров. Его хотелось скорее назвать не парком, но особой страной, населенной зверями всего земного шара. И каждый из них мог жить в тех же условиях, как у себя на родине: иные, может быть, даже не замечали своего рабства.
Мы с Анни особенно любили наблюдать за пантерами, помещенными в гигантской клетке, построенной прихотливыми изгибами, так что посетители могли входить как бы в самую ее глубину. Эта клетка вмещала в себя и скалы с пещерами, где звери спали ночью, и целые заросли диких кустарников, где они укрывались летом от зноя, и широкие луговины, где они могли вволю бегать, прыгать и кататься, играя друг с другом. Мы находили бесконечное очарование в вольной гибкости их движений, в напряженности мускулов, готовящихся к скачку, в хищном оскале пасти зверя, ожидающего привычного корма. Там была одна черная пантера, которую я готов был назвать воплощением животной красоты. Скелет ее был совершеннейшей из машин, изобретенных умом человеческим или нечеловеческим, в нем все было рассчитано на то, чтобы с наименьшей затратой сил достигать результата наибольшего, и это придавало ей стройность необыкновенную. Черная шкура ее отливала попеременно всеми красками, как самая прихотливая шерстяная материя, но никакая фабрика в мире не могла бы достичь той же глубины цвета, и когда животное двигалось, казалось, что идет олицетворенная мечта. Это было такое совершенство форм, все в этой черной пантере так отвечало отвлеченной идее о «звере», каждая черта ее была так необходима, что можно было часами любоваться на ее свободные прогулки по полянам клетки, на ее ленивый сон на краю утеса или на ее стремительные прыжки, словно подчиненные мощной пружине.
От пантер мы проходили к белым медведям, у которых был и свой ледяной грот, где во все времена года было холодно, как зимой, и свое искусственное ледяное поле, и громадный водоем, где они могли плавать и ловить рыбу. По особой лестнице, винтом уходившей в толщу скалы, можно было спуститься к самой глубине их берлоги и наблюдать, незаметно для них, их тайную семейную жизнь в те минуты, когда они почитали себя укрывшимися от людских докучных взглядов. Тут подглядывали мы сцены дикой нежности двух громадных белошерстых туш, похожих более на грубые, неумелые изваяния, чем на живых существ, подглядывали их громоздкие ласки, подслушивали их любовные стоны, напоминавшие рев паровоза, видели исступление их страсти, заставлявшее думать о сладострастных забавах допотопных плиозавров.
Мы наблюдали потом вольный разбег верблюдов; мудрое раздумье слонов; отвратительное человекоподобие обезьян; пресыщенность силою львов; угрюмое безразличие носорога и чудовищное безобразие левиафана-бегемота; наблюдали гнусно-наглых гиен, бесшерстых, дрожащих ланей, козлов с привешенной головой диавола, широкозадых зебр, хитрых, завернутых в шубу россомах, рысей, которых немецкая сказка метко почитала переодетыми лесными царями, тигров с бородой, на которой должна бы запекаться кровь, тупых буйволов и лукавых барсуков – наблюдали весь этот мир земных тварей, из которых каждая выражала ту или иную сущность человеческой души, которые все кажутся примерами, начертанными Великим Учителем на поучение человеку в старой «книге природы». А после ждали нас еще громадные клетки птиц, слепивших стоцветными оперениями, то легких, как летающие пушинки, то тяжких, как окрыленные глыбы гранита, поющих нежно, кричащих страшно, свистящих злобно и насмешливо, длинноносых, широколапых, извивающихся, как переменчивая выпь, или угрюмо-гордых, как серые грифы, или давно ставших неживыми символами, как белые чайки. И, еще после, можно было сойти в подземелье, где за громадными стеклами открывалось население рек и моря, где плавали, свивались, скользили, ныряли, парили недвижно, мелькали стада и единицы столь же разноцветных рыб, с переливчатой чешуей, с глазами всегда изумленными, с всегда испуганно дышащими жабрами. Там можно было содрогаться, глядя на червеобразных мурен, упиваться несообразностью рыб-телескопов, отворачиваться от мерзостных скатов и часами высматривать метаморфозы наводящего ужас, омерзение, но тайно соблазняющего осминога, который то лежал, как бесформенный кусок слизи, то вытягивался, как фантастическое вещество не нашего мира, то вдруг превращался в ловкого и хищного зверя, стремительно и самоуверенно бросающегося на добычу.
В зрелище этих живых существ, которые и в неволе сохранили какую-то долю дикой свободы, в их отважной повадке, в их надменных движениях, чуждых унижения, в красоте их форм, в самом блеске их твердых зрачков было для нас двоих, проводящих день в покорном рабстве, нечто неодолимо пленительное, нечто наполнявшее нас невыразимой и утешительной тоской. Видя, как барс грызет прутья клетки, или как орел еще раз, с клекотом, пытается взлететь выше своего гигантского куполообразного храма, или как лиса вольно шныряет по тропинкам отведенного ей сада, – мы обретали в наших душах почти онемевшую жажду воли и буйного произвола: инстинкты далеких тысячелетий пробуждались в нас. И подсматривая любовные схватки предоставленных своим страстям зверей, мы переставали стыдиться своего темного чувства, влекшего нас друг к другу, – и мне не стыдно признаться, что именно после того, как на наших глазах рыжая львица, глухо стеня, предавалась торжествующему, машущему гривой льву, мы впервые решились сблизить губы в поцелуе…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Из главы восьмой

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Проходили и дни и недели. Давно миновал полуторамесячный срок, который я себе назначил. Ничего не изменилось в моем положении, и, несмотря на предупреждение дяди, я не мог не думать, что он обо мне позабыл. День за днем являлся я в ненавистное здание Международного банка, чтобы продолжать свое ненавистное и унизительное дело.
Гордость говорила мне, что мне давно пора освободиться от позорного положения. Я сознавал, что выполняемая мною работа убивает во мне все умственные силы, подавляет мои способности, разрушает мое нравственное существо. Окруженный людьми ничтожными, исполняя труд механический, каждый день подвергаясь постыдному обряду обнажения, я спускался на какую-то низшую ступень существования. Иногда с ужасом я спрашивал себя, не потерял ли я свою душу уже невозвратимо, незаметно для самого себя? Тот самый факт, что я продолжал свою службу, не был ли он признаком моего последнего падения, утраты внутренней силы?
Но расстаться с домом Варстрема значило отойти, отдалиться от Анни, и эта мысль приковывала меня к моему месту самыми крепкими цепями. Работая в банке, живя с ней в одном доме, я мог встречаться с ней каждый день. А разве это не было блаженством, ради которого можно было согласиться на все, даже на унижения?

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

В отеле Варстрема женская половина была отделена от мужской. После одиннадцати часов вечера переход из одной в другую не дозволяется. Хотя все мы были люди взрослые и самостоятельные, приходилось подчиняться этим правилам лицемерного благоприличия, как всем другим измышлениям нашей, во все желавшей вмешиваться, дирекции.
Конечно, мы находили способ обойти постановления отеля. Те из обитателей «мужской» половины, кто хотел остаться с любимой женщиной дольше установленного срока, просто не возвращался к себе в ту ночь: он оставался в запертой части отеля до утра.
Так как нам с Анни всегда мало было назначенных по правилам часов, то очень скоро я привык проводить с ней время до зари. Наши свидания растянулись на всю ночь.
Большею частью, вернувшись после прогулки, мы спрашивали себе кофе и располагались у окна, которое в комнате Анни выходило на широкое авеню, так что внизу, под нами, в глубоком десятиэтажном колодце всегда волновалась жизнь столицы. Анни садилась в кресло, а я у ее ног на пол, Я брал в руки ее тонкие пальцы, видел над собой ее тихие глаза, и мы говорили бесконечно, о нашем прошлом, о прочитанном в книгах, о вечных вопросах жизни и любви. Очень редко говорили мы о нашем настоящем и никогда о будущем.
Анни была из строго-религиозной семьи, хотя не принадлежала ни к какой из существующих церквей. Ее отец был проповедник, основатель маленькой христианской секты, впрочем распавшейся по его смерти. Мать, тоже умершая уже несколько лет назад, не покидала правоверного католичества, но как-то умела ценить и чтить идеи мужа. От них у Анни осталась вера в промысл божий, желание и способность молиться и наивная боязнь греха. Как маленькая девочка, она готова была на коленах замаливать свое преступление, когда впервые мы обменялись поцелуем…
Анни не была образованна, но у нее был острый ум, открывавший ей во всех вещах и событиях самое существенное. Ее характеристики были чудом меткости и обобщения. Она часто говорила афоризмами, сама того не замечая, не добиваясь этого. Кроме того, у нее была чудесная память, сохранявшая все, что ей случалось читать, слышать, видеть. Она все понимала с намека, и говорить с ней было наслаждение. И я думаю, что эти мои слова – объективная правда, а не преувеличения влюбленного.
Само собой понятно, что наши ночные беседы очень быстро привели нас к той черте, за которой дружеские встречи обращаются в любовные свидания. Ночная полумгла, тишина спящего дома, долгая близость двух, воздух, напитанный запахом тела, – все это против нашей воли толкало нас в объятия друг к другу. Сам того не желая, я касался ее колен, и меня влекло ощутить прикосновение ее кожи. И я замечал, что она бессознательно, безвольно, теснее прижималась ко мне, давала мне прильнуть к ней ближе.
Когда после долгого разговора о Данте, о бессмертных радостях Паоло и Франчески в аду я, подчиняясь неодолимому порыву, обнял крепко и, сжимая ее стан, сказал ей:
– Вот так разве страшно было бы в аду?
Она мне ответила задыхаясь:
– Да, страшно, уже только потому, что в душе жило бы томление о недоступном рае…
Потом, освободившись из моих рук, она добавила:
– Люди, которые весь смысл жизни видят в любви, мне кажутся похожими на скульптора, который заботится только о выборе хорошего мрамора. Любовь сама по себе, должно быть, прекрасное чувство, но оно становятся истинно прекрасным только тогда, когда входит в душу, подготовленную к ней. Из любви, как из куска мрамора, можно сделать все: бога и демона, совершенную статую и безобразный обрубок.
Меня огорчило, что Анни могла рассуждать о любви так хладнокровно.
– Ты говоришь «должно быть», – сказал я, – значит, ты меня не любишь!
(Мы уже давно обменялись клятвами любви.)
Анни опустила голову и прошептала тихо:
– Иногда…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Разумеется, то, что должно было совершиться с неизбежностью, совершилось. Мы отдались друг другу, потому что были молоды, одиноки, несчастны, потому что обоим нам хотелось ласки и нежности, хотелось чувствовать себя близким кому-то…
Случилось это как-то невольно, незаметно, как могли бы упасть в пропасть дети, игравшие неосторожно на ее краю.
Как ни влекло нас оставаться вдвоем, но мы не могли преодолевать усталость после трудового дня. Первое время мы проводили часто всю ночь без сна, прижавшись один к другому, перед ночным окном, следя переходы ночи в зеленоватый рассвет и янтарную зарю. Утром, истомленные долгим бодрствованием, бледные, бессильные, с истомой в костях, мы в последний раз сжимали друг друга в скромных объятиях, сдавливали губы в прощальном поцелуе и шли на новую работу… Потом мы все чаще и чаще стали засыпать около этого окна, засыпать на полуслове, на ласковом восклицании, и, вдруг просыпаясь утром, виновато и изумленно, мы говорили друг другу не то «здравствуй», не то «прощай». Еще позже, видя, как истомлена Анни, я уговаривал ее лечь в постель, а сам садился у ее ног и дремал, прислонившись спиной к стене… Это была опасная игра детей на краю пропасти…
Было все, что бывает в таких случаях, и страдальное «не надо!» женщины, которая ищет последних сил, чтобы отказаться от того, к чему властно влечется все ее существо, и унизительное насилие мужчины, который стыдится показаться слишком робким и уступчивым, и все безобразие неловких, неумелых движений, о которых после нельзя вспоминать без мучительного чувства стыда. Была беспощадность страсти и безудержность отчаянья, были горестные слезы, жалостная дрожь, томительное «оставь меня», и были бесполезные, условные утешения, слова, которые говорятся всеми и не нужны никому. Так, однажды утром, мы расстались, как любовники. Наши товарищи, которые не могли не знать о наших ночных свиданиях, были убеждены, что все это случилось гораздо раньше, и мы были избавлены по крайней мере от нескромных взглядов других…
С того дня моя жизнь изменилась. В нее вошло благостное присутствие страсти. Все события и все чувства озарились изнутри пламенным огнем чувственности. Новое опьянение задернуло передо мной действительность прозрачно-пламенным туманом, сквозь который все казалось прекраснее и торжественнее. Жизнь перестала быть пресной, но получила вкус смертельного и сладостного яда.
Теперь Анни, прощаясь со мной по утрам, говорила мне своим тихим, осторожным голосом:
– Прощай, Артюр! Помни весь день, что у меня более нет ничего, нет кроме тебя. Как евангельская вдовица, я отдала тебе свои две лепты: это немного, но большего у меня не было.
И сознание, что во всем мире у Анни один защитник – я, наполняло меня гордостью и уверенностью в своих силах.

Из главы двенадцатой

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Мы только что принялись вновь, после обеденного отдыха, за работу, как наш «старший», переговорив по телефону, объявил нам, что сейчас посетит нас г-жа Варстрем, супруга главного директора, осматривающая все учреждения банка.
Без исключения все мы смутились. Раздались с разных сторон вопросы, должно ли нам одеться.
– Нет. Г-жа Варстрем желает видеть самый ход работ, как он совершается обыкновенно.
Женщина – в нашем мужском монастыре! Это было так необычно, что мы чувствовали себя потрясенными. Думаю, что многим, как и мне, хотелось убежать куда-то. Это посещение казалось пределом оскорбления: нас словно не считали людьми. Так древние римлянки не стыдились смотреть на обнаженных рабов, так мы не стыдимся смотреть на не одетых животных…
Может быть, наш глухой протест принял бы более определенные формы, но у нас не было времени. Тотчас за заявлением «старшего» послышался скрип подъемной машины. Еще через минуту отворилась дверь, которая открывалась только для работающих в счетном отделении, и в нее вошла женщина.
Г-жа Варстрем была моложе мужа лет на десять. Но заботы о теле и искусство массажистов и институтов красоты придавали ей вид двадцатипятилетней девушки. Цвет ее лица был безукоризненный; шея – как бы из белого, чуть-чуть розоватого атласа; ее тело, стройно обтянутое модной юбкой, напомнило мне грацией движений мою любимую черную пантеру.
Она вошла одна, потому что вход в счетное отделение посторонним был строго воспрещен. Среди мраморных столов, заваленных грудами желтого золота, среди обнаженных тел работающих мужчин, в палевом свете дня, слабо проникавшем сквозь плотные занавески, она была в своем простом, но пышном платье, в своей причудливой прическе выходцем иного мира. Словно живой человек, новый Дант во образе женщины, сошел в один из кругов ада.
Проходя между столами, г-жа Варстрем обращалась к нам с расспросами, которые сама, конечно, считала милостивыми. Одного она спрашивала, утомляется ли он, другого, не слишком ли жарко в комнате, третьего, есть ли у него родные и т. д. Сознаюсь, что большинство отвечало ей совсем неприветливо. Чувствовалось подавленное раздражение в душах всех. Казалось, что нарастает мятеж, готовый каждую минуту разразиться, как удар грозы.
Г-жа Варстрем делала вид, что не замечает этого настроения залы. Она осматривала обнаженные тела с любопытством, которое доходило до непристойности. Я не сомневался, что ее привело к нам темное желание подразнить свое утомленное сладострастие. То, что я слышал о нравах этой женщины, которую называли Мессалиной, утверждало меня в моем предположении. Мне казалось, что я подмечал, как ее ноздри раздувались и как румянец волнения проступал сквозь искусственную краску ее щек.
Приблизившись ко мне, г-жа Варстрем спросила мое имя. Я ответил.
– Так вы – мой племянник, – сказала она, – очень рада узнать вас.
Она протянула мне руку. Но я сделал вид, что не замечаю этого движения, и сказал резко:
– Не знаю, мистрисс. Ваш муж действительно состоял в каком-то родстве с моей матерью. Но я полагаю, что в моем положении я не имею права считаться с этим родством.
Мои товарищи изумленно посмотрели на меня, так как я никогда не говорил им о своем родстве с директором. А г-жа Варстрем, тоже сделав вид, что не заметила моей грубости, продолжала:
– Напротив, мы должны это родство восстановить и познакомиться ближе. Пожалуйста, приходите ко мне завтра вечером, в 8 часов. Я с удовольствием узнаю вас получше. Помнится, муж мне даже говорил о вас и очень хвалил вас.
Я холодно поклонился, тут же дав себе слово, что не воспользуюсь приглашением.
Г-жа Варстрем, не рискнув вторично протянуть мне руку, пошла дальше. Но после одного ответа, особенно резкого, она поняла, что оставаться ей дольше среди нас не безопасно. Любезно поклонившись нам, она попросила «старшего» освободить нас сегодня на час раньше.
– Ваше приказание, миледи, закон! – отвечал тот. Шурша шелковыми юбками, г-жа Варстрем удалилась.
Дверь закрылась за ней, и мы вновь остались одни, угрюмые, подавленные, не смея выразить свое мнение в присутствии «старшего». Работа продолжалась, но как-то вяло, тяжело…
Когда мы одевались в нашей «раздевальной», товарищи обратились ко мне с язвительными намеками:
– Однако у вас видные родственники, г. Грайсвольд! Что же вы скрывали от нас до сих пор, что метите в начальники к нам?
– Господа, – возразил я, – вы знаете, как я работаю изо дня в день. Вы видите, что из этого пресловутого родства я не извлекаю никаких выгод. И не думаю, чтобы когда-нибудь мне пришлось им воспользоваться. Во всяком случае вы не можете упрекнуть меня, чтобы в чем-либо я поступил не по-товарищески. Что же касается приглашения директриссы, то я не собираюсь идти к ней на поклон, – и этого, кажется, довольно.
Я видел, однако, что вовсе не все были удовлетворены моими объяснениями. Какое-то отчуждение уже возникло между мною и товарищами по работе.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Обдумав, как мне лучше поступить с приглашением г-жи Варстрем, я решил, что самое лучшее – написать ей извинительное письмо и послать его просто по почте: дойдет оно до нее или нет, это уж не мое дело. Так я и поступил, составив письмо в самых почтительных выражениях.
Однако за полчаса до срока, назначенного г-жой Варстрем, когда я собирался идти к Анни, я был вызван по телефону в контору отеля. Оказалось, что за мной прислана карета от «супруги главного директора», как подобострастно сообщил мне заведующий конторой.
– Я уже извинился перед г-жой Варстрем, – сказал я. – Я сегодня не могу поехать к ней.
Заведующий посмотрел на меня, как на человека, лишившегося ума.
– Вас желает видеть г-жа Варстрем, – повторил он раздельно.
– К сожалению, у меня нет сегодня свободного времени.
Заведующий сначала растерялся, потом стал мне грозить, потом уговаривать меня. Он говорил с таким убеждением, словно дело касалось лично его.
– Вы будете всю жизнь жалеть о своем решении, – говорил он мне.
Потому ли, что я был молод и неопытен, потому ли, что и тайне души я был согласен с доводами заведующего, но незаметно я дал себя уговорить. Я опомнился только тогда, когда уже сидел в карете. Меня охватило негодование на самого себя, на свою слабость. Я готов был выпрыгнуть на мостовую. Но карета продолжала катиться, и я побоялся показаться смешным.
Мы остановились около частного отеля Варстрема, на уединенной улице предместья. Это был небольшой, сравнительно, домик в античном вкусе. Лакей отворил дверцы. Проклиная себя, стыдясь своего скромного костюма, я вошел в вестибюль.
– Миледи приказала проводить вас…
Лакей провел меня через ряд неосвещенных зал, украшенных стенной живописью; потом следовали две или три гостиные с мягкой мебелью; здесь лакей поручил меня горничной.
– Идите прямо, – сказала она мне, – и поверните направо, где драпри.
Я повиновался. Отодвинув драпри, я оказался в небольшой комнате, едва освещенной розоватым светом. Комната была заставлена прихотливыми диванами, креслами, пуфами, маленькими столиками, этажерками с безделушками. На стенах смутно вырисовывались картины с нескромным содержанием. В одном углу белела мраморная группа сатира, бесстыдно целующего изнемогающую нимфу.
И посредине комнаты, на широком, покрытом тигровой шкурой, диване, выступая на желто-черном фоне белым телом, на которое свет бросал розовые блики, лежала неподвижно, с надменной улыбкой на губах, – совершенно обнаженная г-жа Варстрем.
Я остановился на пороге, думая в первую минуту, что ошибся дверью. Голое женское тело было единственное, что я видел в этом пышном салоне. Голое женское тело плыло в моих глазах, как в каком-то хаосе вещей.
Г-жа Варстрем тихо рассмеялась и сказала мне полунасмешливо:
– Подойдите же, племянник. Или вы совсем не хотите со мной познакомиться ближе?
Я с трудом сделал два шага. Г-жа Варстрем продолжала:
– Я получила ваше письмо. Как нехорошо отказываться от такого любезного приглашения, как мое. Мне искренно хочется узнать вас и быть вам полезной. Не бойтесь меня: я не такая страшная, как обо мне говорят.
Я приблизился еще на несколько шагов.
Г-жа Варстрем встала, выпрямляя свои античные члены, нежно сверкая своим телом в искусственном полусвете. Она была похожа на ожившую раскрашенную статую.
– Что же вы молчите? – спросила она. – Вы всегда такой нелюдимый?
Я что-то пробормотал. Она весело рассмеялась.
– Я научу вас быть развязнее. Вы просто не привыкли к обществу. Но знаете, милый мальчик, вчера вы были красивее. Вам не идет эта темная куртка. Снимите ее. Без одежды вы – словно маленький Дионис, а в одежде вы – как все. Долой ее.
Я невольно сделал движение, чтобы защититься. Но она уже расстегивала пуговицы моей рабочей куртки, в которой я приехал к ней, так как у меня не было времени переодеться.
– Не возражайте, – говорила мне она, – ведь не стесняюсь же я быть перед вами раздетой. Чего же стесняться вам!
Она сама раздевала меня, и у меня не было сил сопротивляться. Я был поражен неожиданностью и быстротой всего происшедшего. Я был в ее руках, словно безвольная кукла, которой она забавлялась.
Через несколько минут я стоял перед ней, в залитой розовым светом гостиной, на мягком пушистом ковре из шкуры лабрадорского быка, столь же обнаженный, как она сама… Мраморный фавн насмешливо смотрел на нас, крепкой рукой обнимая чресла обессиленной нимфы, которая падала от страха и стыда…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .
.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Татьяна Шуран

ЗНАКИ СЕМИ ПЛАНЕТ
Роман из будущей жизни

И, разгадывая   
                вечнодвижущиеся
                знаки
На скрижалях
                метаистории
                и судьбы,
Различаю и в мимолётном, как в Зодиаке,
Те же ходы миропронизывающей борьбы.
Д. Андреев, «Железная мистерия» (1950–1956)

Из второй части

СЛАДОСТРАСТИЕ

Перехожу от казни к казни
Широкой полосой огня.
Ты только невозможным дразнишь,
Немыслимым томишь меня…
А. Блок, «Заклятие огнём и мраком» (1907)

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

…Мог ли я, наутро после бесстыдно-бессонной ночи, помыслить о том, чтобы вернуться на службу? Мог ли представить себе, что придётся вновь встретиться с Анни, говорить с ней?
С восточного края Столицы занимался грязно-розовый рассвет, отравленный дымом. Из упругих извивов потаённых комнат, из тупика будуара, где встретила меня вчера г-жа Варстрем, открывался ход на небольшую каменную террасу. Я прошёл через стеклянную дверь. Полукольцо веранды покоилось на пологом склоне, в объятиях сонных садов.
Эта часть города была мне незнакома. Я догадывался, конечно, что оказался в одном из наиболее комфортных фешенебельных уголков, куда, быть может, даже не пропускала «постороннюю» праздношатающуюся публику бдительная охрана. Однако вблизи здесь всё дышало уютом и каким-то по-детски доверчивым покоем. Не верилось, что где-то недалеко, за невидимой чертой, властно отделяющей благоденствие от бездолья, растревожен рассветом нового рабочего дня рой тружеников, что уже сейчас молчаливо вливается в каменные артерии бледных улиц хмурый, усталый люд… Недавно и я был там…
На этой мысли я, словно обжёгшись, отвернулся.
Делать было нечего. Я прошёлся по каменному пятачку туда-сюда. Сумеречный ветер, вспорхнув откуда-то из-под стены, залез равнодушными пальцами мне за воротник и бросил в лицо пепельный запах асфальта с пустынной подъездной дороги.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Район, где располагалась вилла г-жи Варстрем, находился на территории бывшего заповедника и назывался, вслед за предшественником, Каменные Сады. Правда, в годы, предшествовавшие Революции, в обиход местных жителей и населения Столицы всё чаще встревало другое название: Шоссе Миллионеров, а сама длинная, извилистая улица, шелковистыми кольцами стянувшая растрёпанные головы пыльных пригородных холмов, соответственно, именовалась «Миллионка». Гнездовья нуворишей, облепившие заповедник в последние два-три десятилетия, когда Столица, по выражению газетчиков, «утвердила над миром культ денежного бога», издалека смотрелись вполне живописно – затенённые пышными ветвями вековых кедров и сосен, как северный паша – услужливыми опахалами рабов. Вилла моей тёти была одной из многих – хорошо укреплённый оплот капризов пресыщенной души.
Великий Город, летописцем таинственной гибели которого мне судила стать судьба, вышел в центр мировой сцены не сразу. Тэзе, небольшая община христианских активистов на юге Франции, избранная административной колыбелью едва народившегося мирового правительства в тот исторический день, когда ведущие державы континентов подписали «Соглашение о Космополитическом Союзе», поначалу играла свою грандиозную роль сугубо формально, властвуя на бумаге. Вокруг неприметного благоустроенного городка теснились тёмные волны мировых политических катаклизмов, схлёстывались и разбегались настырные ветры финансовых спекуляций, набегали облачные громады глобальных экономических, экологических, военных стратегий, не единожды проносилось мимо предгрозовое дыхание всеобщей самоубийственной войны, и обильно разливалась пена газетных публикаций, шумя штампами, настолько приевшимися, что вместо тревоги вызывали какое-то отупение: кризис, конфликт, теракт, перепроизводство, перенаселение…
Однако дерзкие бури столетий миновали; стихия истории вновь вошла в свою колею; очаги отдельных возмущений задохнулись в чаду и подёрнулись пеплом. Постепенно швед, поляк, русский, испанец, японец и австралиец, житель Нью-Йорка и Гуанчжоу, Марселя и Дамаска, перуанских гор и монгольской степи привык считаться гражданином Космополитического Союза.
На деле выяснилось, что никаких особых перемен рядовому работяге новый значок на политическом глобусе не сулил. Разве что выпуски новостей крутились теперь круглые сутки, да страны, известные прежде только по глянцевым альбомам достопримечательностей, стали как-то ближе, когда границы абсолютной мировой державы очертила сталью и камнем сеть скоростных подземных дорог. Новоявленные космополиты, подивившись на испещрённые множеством непонятных символов, будто стены египетских гробниц, универсальные паспорта, поездив по миру и подучив «антик» – искусственный язык, смесь французского и древнегреческого, официально принятый в качестве второго государственного правительством всех передовых держав, – незаметно вернулись в крошечный личный мирок и погрузились в хлопоты текущего домашнего дня.
 А между тем Тэзе явила миру новое лицо. Молодая Столица уже не смотрела скромной воспитанницей в чужой семье, она, казалось, успела вступить в права весьма обширного наследства и даже приобрела кое-какие замашки хозяйки, барыни – ещё не совсем самовластной, но обнаружившей уже кое-где склонность к маленьким, не вполне безобидным капризам, а там и вкус к роскоши, и вздорное любопытство, и упрямство. В Тэзе стекались хозяева мира, и их родня, и друзья.
Столица разрасталась, потом стала разбухать. Вслед за влиятельными политиками и банкирами потянулись промышленные магнаты, дельцы помельче, спекулянты, мошенники. Основную массу населения в безликих теснинах предместий вскоре составила сметливая обслуга, обеспечивавшая состоятельным клиентам увеселения и комфорт. Вымуштрованные караульные отряды из специального ведомства, подчинявшегося непосредственно муниципалитету, тщательно следили за тем, чтобы в сфере частных сношений соблюдалась известная субординация и респектабельность: вход в игорные дома – только для членов клуба, в массажных салонах – шёлковые простыни и начищенный до блеска паркет, в кофейнях и аптеках – только отборный афганский опиум и чистейший иракский гашиш. Незадолго до образования Космополитического Союза эксперты Всемирной Ассоциации Здравоохранения выступили с докладом, что некоторые вещества, ошибочно считавшиеся наркотическими, в действительности являются лекарственными, и следовательно, могут быть легализованы в качестве средства от мигрени, эпилепсии, депрессии и ещё пятидесяти четырёх весьма распространённых и трудноизлечимых заболеваний, что и легло в основу модернизированного законодательства, ознаменовав между прочим ренессанс фармацевтической промышленности в большинстве цивилизованных стран.
Благосостояние человечества к тому моменту достигло того уровня, когда все первоочерёдные потребности населения удовлетворены; прогресс науки и техники позволил, наконец, всем обитателям земного шара, независимо от происхождения и места проживания, получить минимум материальных и правовых благ: жильё, продукты питания, абонемент на медицинское обслуживание, неумолкающую плазменную планшетку, работавшую бесплатно, в общем электрическом поле (выключить её было невозможно, а совсем не приобретать – значило остаться без средств связи, если не считать голубиной почты). Человечество вступило в долгожданную эпоху минимально травмирующего социального расслоения: общество разделилось на тех, кто оказывает услуги, и тех, кто их потребляет. Социологи и публицисты справедливо отмечали, что новый «клиентский» принцип социальной иерархии отличался от былых варварских форм народоустройства гибкостью и лояльностью к достоинству личности: в отдельных обстоятельствах своей жизни ты мог быть прислугой, а в других – сам превращался в господина и, таким образом, сохранялся оптимальный баланс нужных ролей.
Разумеется, находились в  числе клиентов и ценители утончённых удовольствий, так называемой высокой культуры. Со временем в Тэзе открылся блистательный театр имени Шарля Бодлэра, завоевавший всемирную популярность своими эксцентричными постановками, а также обильными банкетами после шоу; нестареющий восторг публики возбуждал исполинский концертный зал Колизэ Нуво, где сменяли друг друга прославленные звёзды мировой музыкальной сцены. В непременную программу светского «турнэ» (так называлась система полезных для карьеры визитов, салонов, раутов, обедов и балов) входило посещение оперных премьер и модных вернисажей. Для менее взыскательной и менее статусной публики ежевечерне распахивала неоновую утробу стая синематографов, оснащённых по последнему слову техники, с эффектом объёмного изображения и дрожанием пола в сценах огненных катастроф. Неизменной популярностью у туристов пользовались театры красок (то есть заведения, представлявшие светомузыкальное шоу на обнажённых женских телах). В общем, о первоначальном статусе Тэзе – неприметном поселении христианских волонтёров, основанном после Второй мировой войны для помощи раненым и бездомным, напоминала только мрачная громада старинного Собора Монтэ-Крист, в развалинах которого и располагался когда-то партизанский перевязочный пункт. Новые обитатели города отреставрировали Собор: он стал символом стремления государств – членов Союза к духовному единению народов, но прихожан было мало – в основном скучающие злоязычные старушки, да изредка молодые начинающие бизнесмены – если не считать транслировавшиеся на планшетки всего мира официальные церковные празднества с участием Лез-О (от «les haut plac;s», высокопоставленные – так для краткости называли чиновников Космополитического Союза).
Случалось, расцветающая мировая столица роняла лепестки. Я смутно помнил из общеобразовательного курса почти неправдоподобный эпизод бунта, случившегося в Тэзе чуть более века назад. Тогда будто бы власть над величайшим городом планеты захватили последователи какой-то чуть ли не языческой секты, провозгласившие своим общественным идеалом некое «Командорство Красоты» и проводившие на улицах массовые оргии-мистерии на манер античных шествий в честь Диониса. Как такому нелепому сборищу анархистов и мечтателей удалось удерживать власть над Столицей в течение целых четырнадцати месяцев, учебник истории не объяснял, но я не заострял внимание на такого рода нестыковках: мало ли в политике курьёзов? Как и большинство рядовых граждан, я в начале жизненного пути не слишком задумывался, какие силы движут этот мир, и довольствовался сведениями из общедоступных источников, принимая их за объективные факты. Мои убеждения, внушённые одинокой, измождённой матерью, были нехитры и, как мне казалось, вполне достаточны для честной, спокойной жизни: политика – зло, богатство – грязь, скромность и жертвенность – высшая добродетель. Мне ещё предстояло узнать, марионеткой и бессловесной жертвой каких сил в действительности были подобные убеждённые труженики, и какие силы в свою очередь верховодили теми, кто мнил себя превыше толпы. Мне предстояло взглянуть в скрытые лики последнего из великих городов мира, и это стоило мне потрясений, которые я и вообразить не мог.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Наконец в апартаментах произошло движение: выпорхнула не обращавшая на меня никакого внимания прислуга, и в считаные минуты угрюмая каменная площадка превратилась в благоухающий летний сад благодаря свежесрезанным цветам, расставленным повсюду в круглых, как земной шар, прозрачных вазах. На миниатюрном, похожем на зеркало пудреницы столике появились вазочки с каким-то неизвестным мне лакомством и, чопорно шелестя жёстким кружевом салфеток, почтительно обступили ведёрко со льдом, где возлежала царственная бутыль замороженного шампанского. Я наблюдал за этой рукотворной метаморфозой хмурых сумерек в тёплое и полное красок утро со всевозрастающим изумлением. Прислуга неслышно растворилась, будто тень с восходом всепобеждающего светила, и вошла хозяйка.
Вопреки ожиданиям, г-жа Варстрем без искусственного румянца на лице и с собранными в простой узел волосами казалась даже моложе, чем вчера. Её гибкое алебастровое тело облегал прозрачный пеньюар с причудливым узором из волнистых водорослей и усатых пучеглазых рыб – очевидно, в восточном стиле – поражавший одновременно изяществом рисунка и уродством изображённых на нём водяных монстров: специфичный каприз избалованного вкуса. С точно выверенными нотками небрежности в светски-любезных фразах мне было предложено присесть.
Ледяное угощение с застывшими в нём лепестками белой вишни я глотал, в основном, чтобы поменьше говорить. Г-жа Варстрем невозмутимо расспрашивала меня о моём прошлом, выказывая «естественную» заинтересованность в моей судьбе; я вежливо благодарил, думая только о том, чтобы вернуться в отель и как можно скорее объясниться с Анни. Мысли о моей покинутой возлюбленной, столь же беззащитной в этом самовластном городе, как и я, тревожили меня; до неё могли дойти уже слухи о моём отсутствии на работе: впервые за время службы я пропустил день, – как и о моём анекдотичном «родстве». С ужасом думал я о том, что бедной Анни, вероятно, придётся вынести град насмешек и унизительных сплетен. Я знал, что Анни, несмотря на своё уязвимое положение одинокой молодой женщины – а может, именно вследствие того – была, при внешней скромности, целомудренно-горда, и вдвойне мучился стыдом от мысли, что причиной её страданий и, может быть, позора стал я, так самонадеянно взявший на себя роль защитника… И тем безнадёжнее томило меня раскаяние, что я почти не сомневался: Анни останется мне верна, она до последнего будет твёрдо верить в моё возвращение, в мою неподкупную честь, в нелепую случайность, по которой гнусная молва числит меня в любовниках г-жи Варстрем…
А между тем, сидя подле моей хозяйки, я не мог не признать её превосходства над той, другой. Моя милая Анни, замученная безденежьем и однообразным трудом, показалась бы против своей соперницы бледной тенью, подобно бестелесным призракам из сентиментальных новелл Эдгара По. Всё в Элене – я вздрогнул оттого, что впервые нечаянно назвал её по имени, пусть даже в мыслях… Всё в бархатном отсвете её кожи, в запахе свежих губ, округлых, как спелый плод греха, в чеканности неспешных шагов, изысканных жестах рук, привыкших, чтобы ими любовались, и как бы позволявших любоваться собой, – всё пело, как струна, песнь самоуверенности и силы – гимн хищника в упоении смертоносного броска… И, хотя прошедшая ночь не оставила в моей душе ничего, кроме омерзения к самому себе за ребяческое, преступное слабоволие, помешавшее мне отвергнуть непрошеную благосклонность г-жи Варстрем раз и навсегда, – сейчас, годы спустя, я признаю, что та ночь пробудила во мне что-то, чего я прежде не знал и без чего дальнейшее моё падение было бы невозможно.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Помню, в первые дни после моего приезда в Столицу, когда я скитался по улицам, похожим на глубокие колодцы сбоку от стеснивших небо высотных домов, ослеплённый величием города, в котором чудился отблеск чего-то древнего, – словно Тэзе вобрала в себя могущество столиц всех прошлых веков, хоть и начала собственную историю сравнительно недавно, – баснословное изобилие за пылающими стёклами магазинов показалось мне даже каким-то сверхъестественным. Горы товаров, дремлющие в альковах витрин, источали неуловимое очарование, как послушные одалиски на своих пышных ложах: убранные с тщательностью и блеском истинного искусства, они будто ожидали встречи с властелином мира. Позже, когда я немного попривык, этот настойчивый аромат роскоши и кричащие огни реклам, изобретавших каждый день новую ненужную прихоть, дабы замороченные потребители исправно отдавали моде щедрую дань, стали меня изрядно раздражать. Но, так или иначе, соблазны богатой и беспечной жизни оставались для меня по ту сторону бронированного стекла: я привык наблюдать их без особого интереса, как фильм на незнакомом языке.
Когда мне пришлось сопровождать г-жу Варстрем в поездке по магазинам, я словно оказался внутри зачарованной горы сокровищ. По рассказам матери, презиравшей деньги, мир дорогих вещей представлялся мне душным и скучным, пересыпанным, как опилками, злоязычной завистью и хвастовством. По своей наивности я не сомневался, что г-жа Варстрем рассчитывает соблазнить меня роскошными подарками и таким образом привязать к себе. Разумеется, я намеревался твёрдо отказаться от каких-либо дальнейших милостей с её стороны, категорически объявить, что мой визит был ошибкой, и отношения окончены. Я готов был, если придётся, даже устроить публичный скандал. Не решаясь отчего-то ни взглядом, ни жестом прекословить безличной улыбке, с которой г-жа Варстрем как бы невзначай роняла свои распоряжения, внутренне я кипел от гнева и приготовлял целые речи, дожидаясь только повода, чтобы высказать, до какой степени оскорбительны её нелепые притязания на мои чувства. Собственно, я и согласился поехать с ней только потому, что искал случая покончить со своим негласным рабством – более унизительным, чем в денежных подвалах моего дяди, – но, как я надеялся, мимолётным.
Однако никто и не думал ничего мне предлагать. По мнению г-жи Варстрем, сама возможность состоять подле неё уже была честью для любого мужчины, и я вовсе не нуждался в дополнительном поощрении. Она взяла меня с собой всего лишь в качестве носильщика, чья единственная забота – всё возраставшее семейство нарядных пакетов с покупками. Беседовать она предпочитала со специально подготовленными людьми. Разговор шёл об остроактуальных модных тенденциях сезона, косметических процедурах с непостижимыми названиями, букете коллекционных вин, возрасте антикварных вещиц, концепции авторских ювелирных изделий, заказе фарфора, хрусталя, серебра, шёлковых расписных ковров и натуральных (что запрещал закон) звериных шкур откуда-то с другого конца света, подпольной торговле музейными редкостями – я не нашёл бы слов, даже если бы захотел. Однако, ни разу даже не взглянув на меня, г-жа Варстрем добилась того, что, полагаю, и было её тайной целью.
Одна древняя легенда рассказывает об удачливом, но недальновидном царе Мидасе, который получил от богов дар обращать всё, к чему ни прикасался, в золото. Со мной происходило нечто прямо противоположное: раз, и поневоле, прикоснувшись к миру золота, я стал меняться; меня заразил его властный дух. За время небольшого путешествия в недра городских сокровищниц я с изумлением обнаружил: золото – одушевлённо, а современный магазин – то же, чем когда-то был для человека храм.
В самом деле: разве может что-либо сравниться с верой в могущество денег? Разве бывает более надёжное чувство причастности к высшему миру, чем при покупке дорогих вещей? Разве какой-то другой бог дарит блаженство прямо сейчас? Духовные богатства – эфемерны, бездоказательны. Кто поручится, что они существуют где-либо, кроме нашего воображения?..
Стоя в одиночестве с фирменными пакетами в руках, вникая в их хруст и аромат, я вдруг отчётливо осознал, что все официально признанные мировые религии остались, в сущности, далеки от рядового человека. О них вспоминают от случая к случаю, да и то больше на словах. А золоту служат денно и нощно – даже те, кто этого не замечает.
– Эта прохладная нота – то, что нужно! По-моему, другие сорта годятся только для варваров… – обрушился на меня водопад восклицаний г-жи Варстрем одновременно с бесстрастным стуком её каблучков, когда она вышла из подсобного помещения за стойкой небольшой лавки восточных благовоний – хозяин, лопочущий на чудовищной смеси антика с английским, сразу после нашего появления повесил на дверь табличку «Закрыто». – О, Артюр, я совсем про вас забыла! Но вы, кажется, уже достаточно загружены. Отнесите всё в машину и ждите меня там. Я жду посылку ближе к вечеру, – обратилась она к хозяину, и тот замельтешил толстым носом, похожим на тёмного мохнатого шмеля.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

По возвращении на виллу г-жа Варстрем милостиво разрешила мне подготовиться к вечернему приёму гостей. Я уже понимал, что разыгрывать подлинно мужскую твёрдость и вступать в категорические объяснения в моём положении довольно нелепо, однако набрался решимости для того, чтобы опробовать то же коварное оружие, которое моя хозяйка сама использовала против меня. Чувствуя себя актёром, который плохо знает роль и вот-вот забудет слова, глухим от смущения голосом, но всё же довольно внятно я проговорил:
– Я хотел бы вернуться в отель. У меня там остались кое-какие нужные вещи. К тому же я не уверен, что мне стоит появляться с вами в высшем обществе. Я имею в виду, что не приучен себя держать… Может быть, нам лучше встретиться как-нибудь в другой день? – разумеется, у меня и в мыслях не было мчаться к ней по первому звонку. Единственное, что я собирался сделать по прибытии в отель, – это собрать вещи, взять расчёт и навсегда покинуть Столицу, чтобы наверняка порвать все нити, связывающие меня с ненавистным уже семейством моего дядюшки. Попытавшись восстановить родство, я выполнил предсмертную волю матери; теперь довольно. Если бы удалось уговорить Анни, мы вырвались бы из постыдной неволи вместе; пусть даже она отвергнет нашу несчастную любовь, которую я по малодушию предал, – всё же я мог бы заботиться о ней как друг, как брат…
Но г-жа Варстрем, как оказалось, предвосхитила такой ход событий: она мелодично засмеялась, откинув голову так, чтобы показать аристократическую белизну шеи, и сделала заученно-эффектный непререкаемый жест рукой.
– Разве я не говорила? Артюр, вам давно пора занять подобающее положение в свете! Вы больше не вернётесь на службу. От своей должности вы освобождены. И возвращаться в эту безликую ночлежку вам тоже нет причины. Все ваши вещи я распорядилась перевезти в отдельную квартиру – я взяла на себя смелость оплатить её на год вперёд… Это в центре города, в хорошем районе – надеюсь, я угадала с выбором, и вам понравится… Ключи заберёте у меня позже. А пока, я вас умоляю, мне надо заняться моей внешностью… Прислуга подберёт для вас что-нибудь подходящее в гардеробной… Не забывайте: начало приёма – в семь, – роняя фразы на ходу, моя собеседница исчезла за дверью.
От неожиданности я не нашёл, что предпринять.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Случайно или нет – думаю, скорее второе, – великолепный костюм-тройка, явно сшитый дорогим портным на заказ точно по чьей-то фигуре, был мне великоват. В остальном приём был обставлен безупречно. Дядюшка, по счастью, не появился; как я узнал много позже, фактически он вообще никогда не жил с женщиной, носившей его фамилию: их союз был чисто светской уловкой, выгодной обоим.
Г-жа Варстрем умело вела партию любезной хозяйки. Среди гостей я заметил несколько лиц, которые узнал по фотографиям в газетах и выпускам новостей; остальные, очевидно, также принадлежали к избранному кругу: подлинная элита общества, дельцы, державшие в своих руках мировую промышленность, политику, науку, производившие в недрах своих корпораций всё, чем жил простой человек: от булочки к завтраку до космополитических идеалов, от процента налоговых отчислений до правил выкупа кладбищенской земли. Я взглянул на себя словно со стороны и впервые заметил во всех убийственных подробностях свою провинциальную неотёсанность и наивность. Между тем г-жа Варстрем принимала влиятельных лиц запросто, по-дружески, и шутливо представляла меня им как весьма даровитого молодого человека, которого, несомненно, ждёт большое будущее. Гости, очевидно, видевшие подле г-жи Варстрем далеко не первое юное дарование, держались, однако, с такой естественной обходительностью, что совершенно невозможно было угадать их истинные мысли и отношения. Привыкший говорить и действовать напрямик – ведь до приезда в Столицу мне не доводилось попадать в двусмысленное положение, – я наблюдал этот утончённый маскарад без масок с тайным недоумением: что, какие силы могут внушить человеку это обворожительное, будто бы врождённое лицемерие? Неужели только богатство?..
Сидя за длинным, как жизнь, прихотливо сервированным столом, где даже салфеточки, стянутые в сложный узел из лент и кружев, служили скорее для красоты, нежели для пользы, гости с удовольствием пробовали жареного лебедя, плывущего сквозь море перламутровых орхидей, а я сотню и ещё сотню раз проклинал себя за то, что вообще послушался мою несчастную и, кажется, ничего в жизни не смыслившую мать и отправился в Столицу, за то, что изменил Анни, и за то, что моему воображению уже рисовалась близящаяся ночь с элегантной хозяйкой этого надменного, чужого дома. Теперь мне хотелось ей отомстить. Её обнажённое тело плескалось в моём алом бокале, и это, хоть и не прибавило мне изящных манер, всё же заставляло, стиснув зубы, соблюдать приличия. Впрочем, на меня не обращали внимания.
Каково же было моё удивление, когда г-жа Варстрем непринуждённо предложила мне проводить одну из приглашённых дам – высокую беловолосую старуху, которую называла баронессой. Пока я придумывал достаточно учтивое возражение, передо мной уже распахнули дверь длинного лимузина, подползшего по серебряному от луны асфальту с вкрадчивым шелестом, как белая змея.
Внутренность машины оказалась неожиданно розовой, а стёкла – затемнёнными. В пассажирском отсеке размещался целый винный бар. Те быстрые минуты ночи, что я провёл здесь, действительно сделали меня рабом, – в том смысле, что рабство моё стало добровольным и даже каким-то ревностным. Баронесса Джильда Крюденер показала мне, как мало я знал ещё об истинной власти женщины, о тиранстве, в котором не было ничего общего со стыдливой нежностью Анни или самодовольной дерзостью Элены, не было вообще никаких чувств, которое всё было – кошмар, пытка, наваждение, жестокое, как железный прут: удар за ударом, заставляющие почувствовать, сколь мягко человеческое тело. Если бы в прежние годы кто-то сказал мне, что я стану страдать от вожделения к шестидесятилетней старухе, я даже не счёл бы себя оскорблённым, – до того нелепой показалась бы мне эта фантазия. Однако в дом г-жи Варстрем я не вернулся и целый год оставался как бы затворником в поместье баронессы, – а когда вышел оттуда, узнать меня было нельзя.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Баронесса Крюденер принадлежала к старинному роду немецкой знати. Нувориши, быстро разжиревшие на биржевых спекуляциях, и крикливые политические временщики властвовали над Тэзе лишь на страницах популярных газет. Подлинными хозяевами Столицы были потомки старинных аристократических домов, чьё равенство в правах с простолюдинами гарантировала Конституция, но всерьёз нарушали наследные земли, замки, нужные знакомства и высокие посты в международных корпорациях, а главное – знания. Из поколения в поколение передавалась традиция воспитания не послушных исполнителей, но лидеров, благодаря которой влиятельные семьи сохраняли своё могущество. Я, как все невежды, полагал знатное имя пережитком варварского прошлого, предрассудком, предметом пустой гордыни, а собственную бесприютность – свободой. Мне не приходило в голову, что главная причина моей зависимости от власть имущих – это те нормы и ценности, которых я придерживаюсь, которым меня научили, подвергнуть сомнению которые – для меня святотатство; что моя доморощенная демократичность – не врождённое свойство моей души, а очередной проект на отлаженном производстве идей; что подлинные хозяева жизни – не те, кто служит укреплению традиций, а те, кто сам их создаёт. Безродные дельцы, даже такие влиятельные, как мой дядя, были в Столице всего лишь гостями: порой почётными, порой случайными, порой просто самозваными; но в сердце города, вдали от любопытных глаз и пересудов толпы, обитали те, кто знал Тэзе без прикрас – как опытный импресарио знает свою подопечную, прославленную звезду экрана: она была их творением.
Район Бель Эйр – средоточие фамильных особняков – располагался в самом центре города, но, в отличие от Собора Монтэ-Крист или здания Международного Банка, оставался как бы невидимым для стрекочущего роя телекамер. Дома, возведённые здесь, были старше самой Столицы: их заботливо перевозили, разобрав по камешку, из крупнейших городов Европы, Америки, России, Австралии и Африки, сажали в новую почву, как зёрнышко редкой породы, и вновь восстанавливали в мельчайших подробностях интерьера: подёрнутые дымкой давних шагов мраморные ступени, натёртые временем бронзовые ручки в виде звериных голов, пришёптывающие портьеры, внимательные зеркала, остроглазые портреты предков. Люди, прихватившие с собой в будущее свой маленький мирок, как чемодан, привыкли занимать много места; они жили в собственной системе координат.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Осью жизни во владениях баронессы была страсть, а мерилом нравственности – желание. Вообще Джильда была энциклопедически образованна и беседы на своих безумных ночных балах для избранной публики вела, будто профессор на лекции в университете, чётким, суховатым голосом, похожим на хруст листов старинного манускрипта. Помню, когда я впервые спустился на подземный этаж, в Овальный Зал, где проходили сеансы «домашнего синематографа», организованного баронессой для развлечения богатых дам её круга (и возраста), меня поразило огромное мозаичное панно во всю стену: история злоключений Персея, застывшая в золотом и чёрном стекле. Чудовища, преследующие древнего героя, обступали зал со всех сторон, тянулись вдоль стен в бесконечном круговороте, так что нельзя было разобрать, где начало, а где конец.
Вот зыбкие, как волнистые тени на добела раскалённом песке, предстают перед зрителем уродливые грайи – три сестры, седые от рождения, олицетворение старости и смерти; тонкими, как паутинка, костяными руками они бережно передают друг другу единственный на троих глаз, сияющий во тьме, подобно живой, изумлённой жемчужине.
Вот остров горгон, трёх морских дев, соблазнительных и страшных в извивах гибких тел, покрытых влажной железной чешуёй; злобные змеи, шипя, падают им на плечи вместо пышных локонов; жгуче-чёрные губы пламенеют, как ночь. Лишь одна из них смертна – та, чьё лицо обращено прямо к зрителю, и неистовый взгляд её недвижных очей завораживает, опьяняет.
Вот из холодной черноты поднимается бесформенное чудовище – богиня Кит, воплощение морской пучины, прародительница акул и медуз, спрутов и китов, мать горгон и грай.
Бушующее море, её стихия, охватывает своими волнами весь узор, омывает вольными линиями, быстрыми спиралями золотое небо под сводами зала.
И где-то на границе двух миров – угрюмый профиль скалы, обнажённая тень Андромеды, тающий силуэт Персея в шлеме невидимости и крылатых сандалиях, среди кипучих облаков.
О чём говорила эта картина, точнее, эта симфония света и тьмы, звучавшая на многие голоса сразу, со всех сторон?.. В её причудливых мотивах не было, кажется, никакой логики, и всё же она подчинялась некоему неуловимому ритму – вечному, как шум набегающих волн… Человечество народилось и вымрет, а таинственная стихия желания будет всё так же стремить бег по кругу, порождая диковинных тварей из своих безымянных глубин…
Хочу заметить ещё, что баронесса повсюду ходила с изящной хлёсткой тросточкой, которую, если кому-то из любовников случалось вызвать её недовольство, без колебаний пускала в ход. Странно, хотя впоследствии мне пришлось пережить в Столице несколько террористических акций, вооружённое восстание и стихийное бедствие, шрамы у меня остались только от ударов этой тростью. Там ещё был приметный набалдашник в виде шишковатой головы какого-то морского гада.
– Увлекаетесь античной историей, молодой человек? – шутливо бросала баронесса, диктуя мне очередной список поручений, связанных с предстоящей закрытой вечеринкой. – Вы мне напоминаете кого-то с этой картины, – с улыбкой она оглядывалась на панно, имея в виду, наверное, Андромеду.
– И вы мне, – кивал я и тоже не уточнял.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Первое время мои обязанности сводились к тому, чтобы прислуживать баронессе обнажённым. При этом она невозмутимо созерцала меня и делала разные замечания, касающиеся этикета. Она требовала, чтобы я держал осанку, ступал изящно и неслышно, красиво готовил и подавал кофе, вовремя предлагал зажигалку, отличал бокал для шампанского от бокала для коньяка, и тысячу других мелочей, на которые я раньше просто не обратил бы внимания. Своим негромким музыкальным голосом она поясняла, что «умение ухаживать за дамой – признак породы» в мужчине, и теперь я понимаю, что она была по-своему права: тот, кто освоил светские манеры без одежды, сумеет непринуждённо держать себя всегда и везде, – но тогда всё происходящее казалось мне каким-то изощрённым издевательством, фантазией нездорового человека. И терзания мои были вовсе не душевного порядка, – просто аморальность её игр доводила меня до исступления – до такой жестокой, самозабвенной страсти, что хотелось броситься к её ногам и вымаливать ласк, рыдая, как подаяние.
Она не позволяла и прикоснуться к себе. До сих пор не понимаю, что так сковывало мою волю в присутствии этой женщины. Должно быть, в глубине души мне нравилось повиноваться ей, и она знала об этом лучше, чем я сам. А может, всё дело в том, как отчётливо отделяла она стихию чувственности от остальных областей жизни: она знала о теле мужчины всё, вплоть до самых омерзительных уловок разврата, и управляла страстью, как опытный инженер – тонко отлаженным механизмом. Чаще всего она прикасалась ко мне узким мыском туфли, или острым каблуком, и не могу вспомнить, чтобы чьи-либо объятия были мне так желанны, как эта боль.
В то же время на людях мне отводилась роль вышколенного пажа, почтительно сопровождающего знатную особу. Мы исправно потребляли утончённые развлечения, модные в высшем кругу: театры, музеи, вернисажи, и больше всего меня поражало, какое ничтожное, подсобное место в углу своей души отводят духовной культуре люди, имеющие, благодаря богатству и положению в обществе, доступ к бесценным откровениям творческого дара. Они не видели разницы между покупкой старинной иконы и собольей шубы, между премьерой тетралогии Вагнера «Кольцо Нибелунгов» и открытием ресторана гаитянской кухни. При всём том Джильда была способна оценить антикварный пистолет или коллекционную скрипку точнее, чем профессиональный музейщик, но собственно смысл, душа и назначение предмета отступали на второй план перед соображениями престижа: достаточно ли сильное впечатление произведёт новость о покупке среди знатоков? Это напоминало мне популярные у богемы гала-ужины, где под предлогом сбора средств на благотворительность проходил смотр умопомрачительно дорогих туалетов присутствующих дам. Для Джильды регулярные упражнения на интеллект и художественный вкус были частью программы по воспитанию чувств. Человек, не погружавшийся в Моцарта и Стравинского, не заворожённый мистериями Босха и Матисса, не постигший Толстого и Ницше, не сможет исследовать все оттенки чувственности, потому что (пользуясь её выражением) «подлинный сад сладострастия заключает в себе не природа, а воображение».
Чопорность, с которой она держалась в свете, составляла поразительный контраст с её бесстыдством, едва мы оставались наедине. Постепенно она приучила меня принимать как должное самые непристойные ласки, которые расточала мне мимоходом, как официанту бросают мелочь. Она обладала необычайным свойством сосредоточивать все помыслы мужчины на себе одной; мир для меня в те несколько мучительных и незабвенных месяцев, что длилась наша связь, свёлся к матовому блеску атласных покрывал в её затенённом алькове, специально оборудованном для разного рода любовных игр, и фантазиям о том, когда наконец наша близость станет полной. В том, что это однажды произойдёт, я не сомневался; не затем же она муштровала меня, чтобы я чистил для неё среди ночи апельсины.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Перемена в наших отношениях и впрямь произошла.
Как-то утром, одной рукой аккуратно держа сухарик с джемом, от которого с задорным хрустом откусывала кусочки, а другой щекоча меня, баронесса объявила, что, по её мнению, я готов перейти на следующий этап обучения, и, обернувшись к двери, негромко кликнула:
– Sophie!
На этот зов без промедления, опустив глаза, как послушница в монастыре, явилась молодая девушка в одном белье, проскользнула и застыла.
– А теперь покажи нам, что ты умеешь, дитя моё, – хладнокровно предложила баронесса, и я опомниться не успел, как оказался в душистых объятиях по-лебединому округлых крепких рук.
Я сожалею, что принуждён опуститься в своём рассказе до откровений, которые, быть может, шокируют благонамеренную публику; но гораздо горше мне признать, что я не только предавался разврату, но и привык к нему, так что определённого рода эксперименты вовсе не казались мне из ряда вон выходящими. Я бредил предвкушением близости с баронессой и не нашёл ничего предосудительного в том, чтобы овладеть её хорошенькой подопечной тут же, у неё на глазах, в её постели, впивая знакомый горьковатый аромат изысканных духов и теплоту её тела, и называя незнакомую девушку Джильдой, даже, кажется, вслух. Не знаю, быть может, не будь я так строго воспитан, всё это издевательство над общепризнанными идеалами любви не доставляло бы мне столько наслаждения.
– Для первого раза неплохо, – прокомментировала баронесса, допивая шоколад. – Но в целом однообразно, конечно. Молодой человек, поймите, всё это, в принципе, может и простак с каких-нибудь рабочих окраин.
– А я и есть с рабочих окраин, – напомнил я в подушку.
– Печально, что вас это устраивает, – посочувствовала она, звеня изысканным фарфором. – Но ведь вы ещё молоды, ещё есть время научиться чему-то стоящему. Поймите, молодой человек, миром правят не деньги и не труд, миром правит наслаждение. И тот, кто владеет наслаждением – владеет всем.
Чуть позже выяснилось, что, помимо «синематографа» для скучающих аристократок, баронесса курировала нечто вроде школы элитных наложниц, профессионально обученных содержанок. Она присматривала миловидных смышлёных девиц – меня особенно удивило, что многие были из вполне благополучных чиновных семейств – поначалу приглашала к себе на должность «компаньонки», потом красноречиво расписывала свою жизненную философию, и заканчивалось всё, если называть вещи своими именами, зачислением в частное агентство, промышлявшее проституцией и шпионажем. Отборные дамы полусвета скрашивали досуг влиятельных чиновников, магнатов международного уровня, иностранных послов, после чего доносили своей благодетельнице обо всём, увиденном и услышанном в непринуждённой обстановке. Стоит ли объяснять, какова была подлинная – несменяемая, практически бесконтрольная – власть над тайными пружинами политики Тэзе в руках баронессы Крюденер, для непосвящённых – скромной пожилой леди, безобидной хранительницы традиций старинного аристократического дома.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Мне, впрочем, отводилась в общей интриге наименее ответственная роль. Я должен был служить как бы живой моделью, на которой прилежные ученицы баронессы отрабатывали искусство наслаждения. Занятия наши записывались на плёнку, которая, собственно, и демонстрировалась позже в «домашнем синематографе» высокородным гостьям. Отчаявшись добиться благосклонности той, кого я желал, я довольствовался тем, что представлял Джильду на месте её прелестниц, хотя это было довольно трудно: в них отсутствовала та самая благородная холодность и дерзкая воля, в которой и был для меня величайший соблазн. По сей день я убеждён, что чувство любви происходит, в сущности, от господства более сильной воли над более слабой; ничем иным я не могу объяснить, что единственной женщиной, которую я по-настоящему любил и не мог забыть, была Джильда. Я пишу это на склоне лет, но воспоминание о ней по-прежнему звучит в моей душе дьявольской, невыразимой струной, которую не прервать никогда.
Странно сказать, я не помню её лица. Она была высокой, выше всех женщин, которых я знал, и выше многих мужчин: природа как будто сама обозначала её превосходство. Чаще всего я видел её в ландышево-белом: этот цвет подчёркивал ослепительную черноту её глаз. Волосы у неё были совершенно седые, но густые и длинные, она укладывала их в высокую причёску и закалывала огненными, как слёзы, бриллиантами. Про трость я уже говорил.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Расставание наше было неизбежно. Баронесса по-своему позаботилась о том, чтобы я начал самостоятельную жизнь, то есть обзавёлся постоянной клиентурой. Когда меня стали приглашать не только на съёмки, но и на демонстрацию фильмов, главная особенность которых состояла как раз в присутствии актёров в зале, так что можно было сразу и познакомиться, я начал зарабатывать по встрёпанной пачке тысячных банкнот только за то, что позволял зрительнице, допустим, развязать пояс моего шёлкового халата. Во время сеансов в кинозале царил волнующий фиолетовый полумрак, чёрно-белые кадры плыли по стене, потолку, исчезали в глубине причудливых ваз из тёмного стекла, изгибаясь, как блестящие чёрные рыбы. Публика сидела за изящными, как бутон на длинной ножке, столиками или отдыхала на удобных кушетках, отгороженных полупрозрачными ширмами. Дамы курили из надменных мундштуков, смеялись и вполголоса переговаривались, а молодые мужчины из свиты баронессы всячески им прислуживали. Ближе к финалу заказы становились откровеннее, а гонорары – выше. Не возбранялось назначать новые свидания и за пределами «кинозала». Так я познакомился с некоторыми из моих дальнейших попечительниц.
Прежде я слышал, конечно, что иные люди способны за один вечер выбросить на ужин с цыганами столько денег, сколько рядовой работяга получает за год честной, изнурительной службы, но теперь сам стал таким, и даже не заметил перемены – может быть оттого, что деньги были чужие. Со своими спутницами я порой кутил в шести-семи ночных ресторанах подряд, и прослыл чудаком: мне нравилось в разгар шумного застолья всё бросить и поехать куда-нибудь ещё. Меня считали красивым, но крайне избалованным мальчиком.
Однажды, спускаясь по ступеням крупнейшего в Тэзе концертного зала (так было принято называть казино) – роскошная лестница словно сама пенным водопадом устремлялась по камням набережной, чтобы коснуться упругих волн реки Авроры, – я нечаянно поднял взгляд от усыпанных мелкими бриллиантами часов и выхватил во влажных красках ночи светлое пятно – так далеко, через всю улицу, черты лица было не разобрать – и всё же овал показался мне знакомым, и я вспомнил её – Анни. Я отчего-то уверен, что и она тогда увидела меня и узнала. Я машинально сел в пролётку, и коляска тронулась. Я оглянулся. В последний раз мелькнул мне смятенный взгляд изумлённых глаз, и мы свернули за угол.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Баронесса отдала мне ключи от апартаментов, куда перевезли мои вещи ещё по приказу г-жи Варстрем. Это оказалась сравнительно небольшая квартира на тридцать восьмом этаже одного из небоскрёбов, в деловом центре. Я вошёл туда со смешанным чувством утраты и воспоминания о чём-то родном. Долго, не зажигая ламп, я смотрел сквозь прозрачную стену в бездну города, на вознесённые профили зданий, на игру золотистых ящериц – улиц, ползавших кругом. Посреди гостиной на ковре из пуха и лунного света стоял мой потёртый чемоданчик. При моих нынешних привычках весь этот линялый скарб можно было только вынести на помойку. Всё же я принудил себя зажечь свет и потратить около часа, разбирая вещи. Я сохранил слегка мутную от обилия света фотографию с Анни – мы сделали её однажды, гуляя по Зоологическому саду. Здесь снова не было видно её лица: только строгий силуэт алого плаща, да раздувающиеся на ветру солнечные волосы.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

О Джильде я старался не думать. Как раз в то время я встретил Сильвию – молодую богатую сироту, получившую в наследство от отца независимое состояние, с которым не знала, что делать, и комфортабельное палаццо где-то в Венеции – с убранством, сохранившимся со Средних веков, частной коллекцией монет, скульптур и антиквариата и знойным садом, душным от запаха мохнатых хризантем. Созерцая несметные достоинства моей новой возлюбленной – пока только на фотографиях в планшетке – я всерьёз задумывался о том, чтобы связать себя узами брака и тем самым навсегда обеспечить своё будущее – то есть в каком-то смысле помочь Сильвии с адресной благотворительностью. В пользу моего плана говорило и то, что оба мы были молоды, бесшабашны, циничны и привыкли к пошлому мотовству.
Сильвия была чистокровная венецианка с космополитическим воспитанием, то есть отсутствием оного, и космополитическим же легкомыслием, то есть любопытством ко всему сразу и ни к чему в особенности. Привилегии и салонные почести, доставшиеся даром, просто по праву рождения, её только раздражали; в красивейших и древнейших городах мира она бывала затем только, чтобы обновить гардероб; сменив несколько элитных университетов, училась то на художника, то на химика, то на иглотерапевта и в конце концов бросила всё. Основным занятием Сильвии было посещение светских вечеринок с последующим разглядыванием собственных снимков в глянцевых журналах и охами над приговором модных критиков. Ей хотелось прослыть «иконой стиля». Увы, попытки хоть чем-то выделиться из толпы при полном отсутствии индивидуальности превращали большинство её выходов в свет – если только она не слушалась какого-нибудь знакомого кутюрье – в маскарад с изрядной примесью нелепицы: без какого-нибудь кричащего акцента, вроде полностью прозрачной юбки, облепленной чёрным кружевом, будто горами чёрной икры, или дешёвых пластмассовых солнечных очков в пол-лица, инкрустированных под заказ крупными фамильными бриллиантами, Сильвия казалась себе скучной. Впрочем, свежее правильное лицо и сумасшедше гладкая оливковая кожа, отполированная загаром и морем на всех зимних и летних курортах мира, всё равно оставляли впечатление чего-то миловидного.
Дела мои продвигались неплохо: Сильвия вскоре выделила меня из жадной стайки претендентов на приданое и даже пригласила погостить в её венецианском «шалаше» (так она сама говорила). Эти два месяца зимней Венеции были самым странным периодом в моей жизни. Я словно попал в безвременье: бессмертные осколки античной красоты под быстрым дождём однообразных будней.
Едва мы приехали, началась acqua alta – «высокая вода», типично венецианское морское наводнение, вызванное приливами. Сирены выли с кампанилл, как во время бомбёжки. Когда на глянцевито-чёрной гондоле мы подплыли к палаццо, мраморные ступени парадного входа были полностью под водой. На мозаичном полу вестибюля светились лужицы адриатической воды и умирали волнистые водоросли.
Мы с Сильвией промокали пол её домашними полотенцами – они оставались на удивление белоснежными – и выжимали их в узкие готические окна. Вдоль пропитанных терпким солёным запахом стен лениво фланировали рыбы.
Город походил на вымокшего сизого голубя. На площадях валялись затонувшие зонтики, сломанные ветром. Перед Собором Святого Марка на резиновой лодочке катались дети.
Мы с Сильвией почти всё время оставались дома. Мы отделились от города-архипелага, укачиваемого непогодой, в своём собственном маленьком мирке, как в наглухо закрытой лодке, и посвятили себя нашей эгоистичной, самодовольной любви. Мы были страстны и полны сил, искушены в науке чувственности, да и попросту сказать – весьма сыты разнообразными деликатесными яствами, которыми потчевал нас её личный повар, так что мне в какой-то момент показалось, что я создан для тихого семейного счастья где-нибудь в уютном дворцовом углу. Сильвия была хохотушка и далеко не дура, охотно предоставила в моё распоряжение свои финансы, поскольку терпеть не могла заниматься нудным счетоводством, но предупредила, что её нотариус уже составил весьма подробный брачный контракт на случай какого-либо недоразумения в личной жизни. Меня такое положение дел устраивало; я привык довольствоваться чаевыми.
Потом, как-то неожиданно, как утренний луч, просиял невесомый снег, и мы заметили, что шквальный ветер стих. Прославленные венецианские достопримечательности зябко застыли; внезапные тупики и парадоксальные повороты улиц стали ещё темнее, а вода – почти чёрной.
Я вышел на улицу впервые за несколько недель – без Сильвии, она спала – и направился наугад в лабиринт внутренних двориков, колодцев, стрельчатых арок и гулких галерей. Зимняя Венеция почти пустынна. Я выбрался на какой-то промёрзший пляж и долго смотрел на ту перламутровую черту, где море соединялось с небом. Мне хотелось утонуть.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Вернувшись в Тэзе, мы объявили о помолвке. Сильвия всецело погрузилась в беготню по свадебным агентствам, перебирая различные сценарии предстоящего торжества, и никак не могла остановиться на чём-нибудь одном. Я уже готовился брачеваться в Версале в турецких костюмах, под музыку группы Pink Floyd. Рестораторы, декораторы, стилисты, дизайнеры, ювелиры занимали всё её время, так что со мной она встречалась, только чтобы попозировать перед журналистами. Я не обратил внимания на то, что она всё чаще стала куда-то пропадать, и когда она с таинственным видом заявила, что хочет меня кое с кем познакомить, я поначалу решил, что речь идёт об очередной салонной «сенсации» одного дня.
Однако Сильвия подошла к делу со всей серьёзностью. Когда, поздно вечером, мы подъезжали к нужному особняку, Сильвия, обернувшись ко мне и мягко завладев моими руками, ещё раз повторила, что «тот человек» особенный, и предстоящая встреча очень важна для наших отношений. Сиреневые полосы ночных фонарей, дрожа, пробегали по её лицу и растворялись в горящих глазах; я не понял, шутит она или искренно волнуется.
Хозяйкой дома была одна из её светских знакомых – принцесса Леонила Мирбаль-Урусова, находившаяся в дальнем родстве с последней русской императорской фамилией. Я отлично знал эту полную, некрасивую и немолодую девушку, добродушную и бестолковую, словно в насмешку над собственной родословной – совершеннейшую простушку, а потому немало удивился, увидев её безликую гостиную, преображённую в новом, каком-то жеманно-монастырском стиле.
Стены были затянуты чёрным шёлком, электрическое освещение выключено: на полу, столиках, этажерках теплились масляные лампадки, – в музыкальной зале кто-то меланхолично наигрывал первые такты «Лунной сонаты» Бетховена, потом бросал и начинал сначала; силуэты гостей стояли молча или приглушённо перешёптывались в полумраке, и я заметил, что собрались в основном дамы. Мы с Сильвией прошли в танцевальную залу, почти совсем пустую; только у дальней стены заметно было какое-то движение. Несколько шелестящих юбок расступилось, и произошла сцена, для меня совершенно неожиданная.
Сильвия вдруг бухнулась на колени перед каким-то стариком и выпалила:
– Благословите, святой отец! Вот тот, кого избрала я! – и указала на меня.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Ни тогда, ни теперь, много лет спустя, я не мог найти об этом «старце», Григории Нагловском, сколько-нибудь положительные сведения; и, думаю, причиной тому не только его несомненная хитрость, но и столь же несомненная стихийность, безграничность и, если хотите, зверскость его натуры. Я до сих пор считаю его личностью необыкновенной, каких не было и уже не будет; какие рождаются лишь раз в истории, перед последней, роковой грозой, – и да простит ему Господь, которого, я верю, он всё же по-своему чтил, его сумасшедшее, грешное бытие!
Перескажу лишь слухи, а потом события, которым сам стал свидетелем.
Родился Григорий Ефимович Нагловский в дремучем русском селе и образования никакого не получил. (Впрочем, порой он демонстрировал удивительно точные познания в отдельных вопросах разных наук, что дало повод его противникам утверждать, якобы «старец» лишь выдавал себя за простого мужика, а на самом деле закончил университет; и то правда, он любил притвориться недалёким). Отличался набожностью. (Некоторые, напротив, свидетельствуют, что в юности не отличался ничем, кроме пьяных дебошей и удивительной, даже какой-то неправдоподобной половой невоздержанности). В возрасте около тридцати лет ему было явлено видение (на этом все согласны). Затем факты окончательно разбредаются.
Ни с того ни с сего в безымянное захолустье потянулись делегации высокопоставленных чиновников. Напуганные селяне поговаривали то ли о шарлатане, то ли о чудотворце. Одновременно с этим разразилась череда скандальных историй вокруг то ли добровольно сбежавших из дома, то ли растленных, то ли похищенных и изнасилованных несовершеннолетних девушек. Но «старец» вскоре куда-то исчез, и чем всё закончилось – непонятно.
А потом Григорий Нагловский объявился в Петербурге в качестве главы Центра метапсихологических исследований при Администрации Президента. Затем снова тишина. Затем громкий коррупционный скандал, обвинения в мошенничестве, присвоении государственных средств, организации заказного убийства, череда странных отставок в правительстве, суд и приговор к сорока годам тюремного заключения – заочный, так как обвиняемый вновь куда-то скрылся.
И попросил политического убежища в международной Столице мира.
Надо заметить, что, несмотря на скандальные разбирательства, которые сопровождали «чудотворца» всю жизнь, люди влиятельные – чему я лично был свидетелем – питали к нему неизменную приязнь; он и сам подтверждал, что его дар как-то особенно благотворен именно для сильных мира сего. Итак, почитатели, а в особенности почитательницы, Григория Нагловского нашлись теперь уже в семействах высокопоставленных сановников Космополитического Союза.
С этого момента начинается интрига, в которой, отчасти, оказался замешан и я.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Готов согласиться: тем, кто читает мою исповедь сейчас, вдали от праха великой Столицы, на бесстрастной бумаге, может показаться нелепостью, непростительной наивностью со стороны взрослого, сколько-то пожившего мужчины: как я мог довериться неизвестно кому, человеку со столь сомнительной репутацией, фактически самозванцу? Неужели я и впрямь мог поверить в его «святость», в его исключительность, в сколько-нибудь чистые намерения с его стороны? – Да, мог. Скажу больше: именно он вдохнул в меня истинную веру. Подле Старца я воочию убедился, что существуют в мире силы, недоступные людскому уму и никакой земной власти.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .
.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Из третьей части

ОПЬЯНЕНИЕ

И был наполнен весь пустой простор
Тем взором. Можно было б годы
Стоять пред идолом и углублять
Свой взор в его, свой дух в его сознанье.
В. Брюсов, «Подземное жилище» (1910)

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .
 
Кстати, хотя поклонники называли его Старцем, стариком он не был: на вид ему было немногим за сорок, – однако весь его облик будто бы дышал мудростью веков, сумеречным простором неведомых русских дорог, иноческим восторгом. Он словно явился из детской мечты о всесильном, всеведущем отце, рядом с которым требуется одно: послушание. И смеем ли мы, дети, судить человека, дерзнувшего взять на себя столь трудную и неблагодарную, в сущности, роль? Разве не мы называли его: «отец Григорий», зная, что у него нет и никогда не было никакого духовного сана?
Впрочем, я ни разу не видел, чтобы сан или ещё какие «знаки духовного отличия» были выданы лично Богом. А тем, что от Бога – ну или, во всяком случае, не от людей – Старец обладал вполне. В тот первый раз, когда он приблизился – по мне словно прошла волна электрического света, каждый волосок на теле вздыбился и загудел – его глаза были как две луны, две шаровые молнии, два разбитых зеркала, вонзившихся в меня брызгами осколков, снопами искр – то ли голос, то ли движение широкой ладони в лёгких тенях –
Уйдите все, – и великосветских красавиц вымело из всех углов, как пыль –
Зачем ты пришёл сюда? – голос наполнял голову, как колокол, разгоняя мысли – на меня надвигалось нечто огромное – могучая повелительная рука поднялась и ударила прямо в середину лба –


не старый еще человек, с окладистой бородкой, с лицом ничем не замечательным: мой дядя, главный директор и владелец Международного банка, Питер Варстрем
У вас есть ко мне письмо?
Было такое ощущение, что я и дядя – не два живых человека, правда, разделенных бесконечным числом ступеней социальной лестницы, но два мёртвых олицетворения: владыки мира и случайной единицы из миллионов живущих


– Ты увидишься с ним ещё раз.


Глаза.
Колокольный звон голубых, чёрных, синих, серых глаз.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Не нужно объяснять, что вместе с моей женой Сильвией я примкнул к числу самых горячих его почитателей и сторонников. Да, он позволил нам пожениться, хотя и не в традициях нашей официальной веры – мы провели особый ритуал, нам первым выпала честь соединиться внутри священной Медной Коровы – но обо всём по порядку.
Суть его учения состояла в необычной, как многие считали – еретической, даже кощунственной трактовке христианства, основанной на сугубо личном духовном опыте. Отец Григорий учил, что христианство в том виде, как преподносит его церковь, – лишь часть политической демагогии, обман, моральная тюрьма, в которую государство заключает самый дух народа, чтобы отделить людей от Бога, встать на место Бога и вершить свою волю от Его имени. В действительности же нет ничего более близкого, чем Бог. С Ним можно соединиться здесь и сейчас, и не в каком-то там абстрактном смысле, а вполне физически. Нужно только знать, что истинная божественная сила вечно жива в теле человека, и можно её пробудить посредством специальных упражнений. Это и есть единственный божественный закон, сокрытию которого служат неприступные стены храмов и талмуды лукавой богословской болтовни.
В ошеломительном видении, после которого Старец постиг цель своего земного пути – проповедовать чистое, ничем не замутнённое знание, ему явилась подлинная суть христианства, религии богочеловека.
Он увидел – ясно, как вот эту яблоню за окном, как ваши глаза здесь рядом со мной – что христианство зародилось ещё на заре времён, вместе с человечеством, в котором впервые сочетались браком девственная Природа и вечный Дух. Что на самом деле Богоматерь Мария – это Небесная Корова, беременная всеми звёздами – или, как пересказали бессмертную мистерию греки – Пасифая, то есть Всесияющая. А Бог-Творец есть Великий Белый Бык, поднявшийся из вод небытия. Человек же – Минос, то есть Царь, возжелавший божественной славы и мощи. Он не настоящий отец, а лишь названый, – как Иосиф. От сочетания Небесной Коровы с Белым Быком рождается новый человек – Минотавр, Человеко-Бык, имя которому – Астерий, то есть Звёздный. Это и есть Христос. А его подземный дворец Лабиринт – первый и единственный храм на земле.
Отец Григорий рассказывал о своём видении так объёмно, так вкусно, с неповторимым славянским акцентом, уснащая речь русскими словечками вроде «матушка», «душенька», что мы всей кожей ощущали, как возносимся на «остров Рай за облаками» и ступаем по земле, «белой и сладкой, будто сахарная». Его беседа, как многострунный инструмент, звучала то глубокой думой пророка, то смелой побасенкой народного сказителя, то поэтическим лепетом ребёнка. Порой в ней будто бы вовсе не было смысла; её тёмный, но манящий строй говорил не разуму, но сердцу – она лилась, как убаюкивающий напев, и наша воля засыпала, и мы грезили наяву.
Подле Старца все эти «чудеса несказанные» становились близкими, несомненными. Они жили, дышали, росли. Словно кусочек нашего грубого, неподатливого мира таял, как масло, ткань мертвенной повседневности истончалась, и сквозь неё просвечивала улыбка, непостижимая, вечная, как сама радость, огромная, как солнце, навстречу которой сердце раскрывалось, как цветок, в сияющих слезах умиления, в горячем аромате блаженства. А без лучистых глаз Старца мир становился пустым, будто голым, как труп на прозекторском столе, безжалостно освещённый голой лампой.
Конечно, беспристрастный наблюдатель справедливо укажет мне, что Григорий Нагловский в определённой мере владел гипнозом. Но что мне было за дело до этого? Всякому человеку, даже самому ничтожному – особенно самому ничтожному – хочется чувствовать себя частью чего-то великого, большего, чем ты сам. Мне была невыносима мысль, что я, когда-то твёрдо веривший в собственную если не исключительность, то уж, во всяком случае, порядочность, на проверку оказался обыкновенным альфонсом. Про отца Григория тоже много чего говорили. Но он открыл нам, что в Тэзе его привело вовсе не уголовное преследование со стороны русских властей – «несмышлёнышей», сострадательно пояснял он, крестясь, – а очередное видение, в котором «Белая Матушка» самолично повелела ему возродить истинную церковь в «самой серёдке» мира – то есть найти подземное святилище Человеко-Быка в Столице. Ход в Лабиринт находился – точнее, был умышленно сокрыт церковниками, слугами Царя земного и спецслужб – под фундаментом аббатства Святой Софии, отстроенного сразу после образования Космополитического Союза на окраине города. Отец Григорий сделал этот вывод на том основании, что, прогуливаясь однажды по площади Святой Софии, увидел белого быка с позолоченными рогами, который вырвался из рук цирковых артистов и взбежал по ступеням аббатства.
Стараниями одной из самых преданных наших сторонниц, тёщи мэра, было немедленно создано Бюро архитектурной реконструкции, которое возглавил племянник мэра, и вскоре аббатство закрылось на ремонт. Пол мы снимали самостоятельно, под руководством Старца, который не доверял наёмным рабочим. Там действительно был подземный зал.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Мне посчастливилось вступить в пещеру в числе первых избранных учеников. Узкий лаз царапал плечи. Липкий запах земли, такой густой. Там было нечем дышать, не на что смотреть. Но у меня как будто открылось другое зрение.
Я чувствовал, что мы спустились в большой прямоугольный зал, что их здесь несколько. Так потом и оказалось.
Под слоем грязи были остатки мозаики из цветного стекла – их тоже потом обнаружили.
И ещё статуи. Почти совсем разрушенные, но я слышал дыхание их мощи.

Литые мускулы молчаливых идолов с телом человека и головой быка.

Белый камень, окованный медью. Он будто касался моей кожи. И я угадывал медный стон минувших гимнов, как птица угадывает рассвет.

Мы были в храме истинной веры.

Каждая минута здесь, исполненная жизни до краёв, опрокидывалась прямо в вечность. Они проливались опять и опять, эти мгновения счастья –
земля пламенела и обнимала и хотелось её поцеловать –

а где-то там, на глубине в несколько этажей, дремала гигантская голова быка, увенчанного солнцем.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Это было счастливейшее время моей жизни. Мы работали над возрождением нашего храма, словно у нас была одна душа, вознесённая ввысь неведомой силой – умирающий осенний лист в порыве сияющего ветра. Мы сами выносили из пещеры каждый ком земли, искали каждую улыбку мозаики, будили каждую плиту. Мы укутывали седой мрамор подземелья в шелка и ковры, мы впустили сюда воздух, свет, и холодное благородство древности облилось красками сегодняшнего дня, примерило на себя так привычный для нас комфорт и обдуманную роскошь.
Это было так непривычно: мы, бездарные прожигатели чужих богатств, которые в жизни не достигли подлинного мастерства ни в чём, кроме потакания моде, трудились взахлёб, и наши руки будто независимо от нас творили нечто цельное, нечто на удивление точное, будто выверенное по некоему неизвестному нам чертежу. Сильвия говорила мне, что всегда заранее знала, как должна выглядеть та или иная комната. И если подходящий предмет интерьера – будь то экзотическая жаровня из сплетённых железных прутьев, плод фантазии художника-модерниста – или золотая рогатая маска – музейная редкость, неестественно высокая скамья, вытесанная из цельного ствола эбенового дерева, или пурпурные занавеси необычно интенсивного оттенка, который давно не используют красильщики, – встречался ей, неважно – в антикварной лавке, в личной коллекции друга-путешественника, на чердаке собственного дома среди забытых, ненужных вещей – она старалась переправить находку в наше святилище. И так поступала не она одна. Мы не сговаривались, но убранство храма поражало несомненным единством стиля, который, однако, невозможно было отнести ни к какой конкретной эпохе. В наших руках словно возрождался из пепла какой-то предвечный Париж.
Иногда мы сами зарисовывали какую-то вещь, настойчиво являвшуюся в воображении, и передавали работу надёжной команде художников-реставраторов, которую выбрал Старец – разумеется, мастеров не посвящали в конечную цель заказа, ссылаясь на «секретный арт-проект», а их услуги щедро оплачивались поклонниками Старца. Впоследствии он официально учредил ежемесячный праздник Благотворения, на котором каждый верующий должен был положить к ногам священной Медной Коровы какую-либо личную ценную вещь – и я не помню другого случая, когда расставаться с богатством казалось так дивно, так светло… Одна юная прихожанка – студентка Академии искусств, поступившая, правда, по протекции, и до сих пор не проявлявшая рвения в учёбе – вдруг в короткий срок в стихийном порыве изваяла несколько исполинских фигур Человеко-Быка: от этих статуй, похожих на вросшие в пол гранитные утёсы, веяло какой-то первобытной цельностью и грубым наслаждением жизни – они, как первочеловек, словно только что поднялись из душной глины творения… Все предметы культа в нашем подземном доме, вся утварь и украшения были собраны нашими руками или воссозданы по нашим наброскам.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Однако главным нашим шедевром, предметом общего преклонения и подлинным эпицентром всех мистерий экстаза, бушевавших в Лабиринте, был исполинский идол Всесияющей Матери – священной медной коровы в натуральную величину.
Идею этого сложного механического сооружения подал сам святой отец. Медная Мать служила не просто символом веры, святыней, но жертвенником, алтарём, на который мы несли плоды самого чистого и священного пыла, что доступен человеку, – любовной страсти, соединяясь через обычное совокупление мужчины и женщины с божественными прообразами самих себя: великим Белым Быком и царственной Пасифаей, возжелавшей неведомых наслаждений.
Как объяснил нам отец Григорий, подлинная история непорочного зачатия состояла в том, жена критского царя Пасифая воспылала страстью к могучему быку, предназначенному в жертву для морского бога. Искусный мастер Дедал сделал для неё механическую корову, полую внутри, чтобы венценосная обольстительница могла привлечь своего мистического любовника. Священный брак состоялся, и в нём родилось божественное дитя – новый человек, мессия, Минотавр. Мы, адепты, повторяя в Лабиринте – новообретённом храме Человеко-Быка – извечное таинство совокупления, рождаем из самих себя совершенное создание – дитя божье и человеческое, дух нового мира.
Технически устройство позволяло поместить женщину в литой медный футляр так, чтобы полностью скрыть её лицо и фигуру, оставив доступными лишь самые интимные отверстия. Таким образом обеспечивалась полная безличность, благородная анонимность соития: ни женщина, ни мужчина не могли видеть, с кем соединились. Это позволяло им во всей чистоте ощутить самую суть любви: слияние вечных Отца и Матери, нисходящих в этот священный момент в каждую жаждущую плоть и воспламенённую душу, независимо от прошлых грехов или заслуг. Святая страсть уравнивает всех, уравнивает человека с богом.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Единственной парой любовников, которые соединились внутри Медной Матери, взглянув перед этим друг другу в лицо, были мы с Сильвией. Ночь нашей свадьбы стала первым священнодействием, свершившимся в Лабиринте. Днём мы, как велел Старец, прошли формальное венчание в церкви – как раз в Аббатстве Святой Софии, где обычно и проходили пышные торжества для высокопоставленных господ – но истинный брак наш был заключён с благословения отца Григория, в тайном святилище, среди братьев и сестёр. Это было подлинное чудо, настоящая близость, какой я не знал прежде. Я понял, что отныне вручил свою судьбу навек – не своей жене только, но вечной Всесияющей Матери, что живёт в теле каждой женщины, точно так же как великая Пасифая сокрылась в недрах священной коровы.
Светильников было столько, что лабиринт подземных зал горел белым пожаром, как полдень. Свет и огонь будто раздевали, раздирали и тело и душу, и хотелось побыстрее освободиться от скрежещущих по коже одежд. В воздухе прохладно переливались упругие ароматы цветов: целые пригоршни алых, белых, розовых лепестков взрывались над нашими головами, обрушивая на нас пряную круговерть.
С песнями и смехом полунагие послушницы умастили крепко пахнущим маслом мирры и кедра Медную Мать.
– Благослови, матушка! – звонко восклицали они, головокружительно падая навзничь, разметав прозрачные белые рукава своих церемониальных накидок, золотую, медовую, черную паутину сияюще-распущенных волос… Послушники на коленях стояли поодаль, крепкие разгорячённые тела едва прикрыты набедренными повязками, на обнажённых плечах – свежие рубцы: перед таинством Всесияющей Матери Старец непременно избивал молодых мужчин плёткой-семихвосткой, дабы «смирили они гордость непотребную и обратили помыслы к небу пречистому», а не ко греху.
– Приидите, дети, – подзывает он.
Сам я в такой же невесомой повязке, почти не скрывающей моё восставшее естество, спину щекочут жгучие капли крови, талия схвачена поясом из перевитых золотых нитей, на ногах – золотые сандалии: золото и Солнце – знак Быка. Когда мы с невестой преклоняем колени, Старец венчает мою голову обручем с золотыми рогами – символ Отца Небесного, а ей смазывает соски молоком – знак плодородия Матери.
Братья и сёстры, не сговариваясь, подхватывают величальный гимн, повторяя вслед за Старцем никому не понятные слова русской песни, которые отец Григорий мастер был сочинять прямо на ходу, импровизируя вольные, как степной ветер, мелодии и таинственно-сладкозвучные рифмы. Мы с Сильвией полубессознательно лепечем клятвы, и вязко-терпкие слова тают на губах, как дикий мёд.
Она вся сияет напротив меня, навстречу мне, её губы как коралл, плечи как холодная морская пена, и в этот момент я люблю её, всех женщин в ней, потому что она – Великая Мать, её трепещущий стан овеян покрывалом лёгким, как облачко, грудь обнажена, царственная шея обвита драгоценным ожерельем – топазы, рубины, чёрные бриллианты бурно переливаются огнями, как ночное небо, полное жгучих, чёрных звёзд. Она улыбается мне и зовёт без слов.
В безотчётном порыве я подхватываю её на руки и несу кругом вдоль всей залы, все простирают руки и падают ниц. Старец всходит на возвышение, где ждёт Медная Мать.
Послушницы помогают Сильвии раздеться. Старец сам укладывает её на днище, обитое алым бархатом, закрепляет её руки и ноги внутри идола кожаными ремнями, а на лицо накладывает кляп: пока длится таинство, женщина должна принимать страсть мужчины, не имея возможности ни словом, ни движением помешать ему выполнить долг. Медные створки закрываются. Я сбрасываю повязку.
– Да восславятся Великий Отец и Всесияющая Мать! – провозглашает Старец.
Сила Белого Быка заполоняет зал. Семя самой Жизни в лопающемся от страсти лоне земли.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Надо сказать, что многие женщины – и как раз те, которые мечтали вылечиться от бесплодия – забеременели во время той церемонии. Пока мы с Сильвией совершали брачный обряд, некоторые послушницы успели принять у подножия Медной Матери двоих-троих мужчин. Отец Григорий сказал, что на первый раз дозволил «ребятушкам» эту «шалость», но впредь надо соблюдать анонимность и хотя бы надевать маски, так как храм всё-таки не дом свиданий.
Я как-то не обратил внимания на то, что происходило вокруг. Отец Григорий объявил, что я прекрасно выполнил свой долг. Сильвия была счастлива, как безумная. Дома она только и говорила взахлёб, что о Старце, о том, как нам повезло встретить его, какую незабываемую ночь он нам подарил, и я, в общем-то, склонен был с ней согласиться. Сильвия с нетерпением ждала, когда же наконец Старец назначит следующее таинство, и мне тоже было любопытно.
Однако отец Григорий не торопился благословлять нас на священнодействия. Собрав своих приверженцев в зале Аббатства, где мы иногда устраивали собрания, он объяснил, что усердное служение богу требует суровой моральной и физической подготовки. Необходимо закалять и дух, и тело, очищаясь от лености, праздности, гордыни – особенно от гордыни. Если человек превыше всего в жизни ставит личные прихоти, свою жажду наслаждений или страх боли, – духовный путь для него закрыт. Поэтому первый шаг к истинной вере – это преданность старшему, наставнику, главе храма, полное доверие к нему, готовность пожертвовать для него всем, претерпеть любые испытания. Дабы излечиться от дерзостной «якости», свою душу следует полностью препоручить пастырю. Он один смеет решать, что дозволено, а что нет, потому что даже под маской общепризнанных, очевидных, на первый взгляд, нравственных истин может прятаться самая обыкновенная трусость, тупость и гордыня.
Изгонять беса гордыни из женщин – своих многочисленных почитательниц, преимущественно богатых дам высшего общества, скучающих и взыскательных, которых не так-то легко удивить, – Старец предпочитал в роскошной подземной купальне, которую специально для этих целей отреставрировали на сумму, достаточную для возведения небольшого города. Высокие перламутровые своды цвета шампанского, хоровод тонких колонн в виде белоснежных берёз, шесть крылатых быков из чистого серебра, шипящие водопады, низвергающиеся из страшных оскаленных пастей в глубокий мраморный бассейн.
Здесь отец Григорий представал перед грешницей полностью обнажённым, и ей тоже приказывал раздеться. Великолепные туалеты «от кутюр» прямо на месте сжигал, а дорогие украшения изымал на нужды храма. Если вера послушницы оказывалась недостаточно тверда, если в числе грехов, помимо гордыни и ложной стыдливости, всплывала ещё и корысть, неразумную секли берёзовым прутиком (плётка считалась чересчур тяжёлой для изнеженной дамской кожи, так что её, равно как дыбу или клеймо, использовали только в самых запущенных случаях). Затем послушница должна была, стоя на коленях, вымыть святому отцу ноги и вытереть своими волосами.
Обычно после этого обряда на грешницу нисходило всепобеждающее просветление, и она сама, с яхонтами благодатных слёз на глазах, умоляла очистить её от греха окончательно. Если же её по-прежнему одолевали сомнения – тогда и подавно требовалось изгнать упрямого беса прямо из грешного нутра, поэтому отец Григорий хватал «стервь» за волосы, волок в купель и там, не жалея сил, наставлял её на путь истинный. Надо сказать, способ работал, поклонниц у Старца с каждым разом всё прибывало, так что вскоре ему пришлось очищать от греха по пять-семь женщин за раз, а порой и звать кого-нибудь из послушников на помощь. Хотя даже для меня, одного из ближайших его учеников, стало в своё время сюрпризом обнаружение в купальне скрытых камер, записи с которых, надо полагать, серьёзно помогли Старцу добиваться послушания в тех случаях, когда вера давала сбой.
Мужчин он приобщал к добродетели иначе. Мужик («moujick») должен быть, прежде всего, добытчиком, а потому послушники трудились не покладая рук на благо храма, выполняя в миру самые разнообразные, преимущественно противоправные – по меркам неповоротливого светского законодательства – поручения. К сожалению, не всегда удавалось без проволочек встретиться с нужными людьми, чтобы договориться об определённых взаимных услугах; поэтому посланнику истинной веры следовало призвать на помощь «дар» – то есть нечто такое, что проникало бы прямо в душу, минуя всяческие препоны и предрассудки. Такой неформальный стиль переговоров требовал, разумеется, специфической тренировки. У отца Григория была целая система обучения «дару», основанная на курении или приёме внутрь в качестве отвара всяческих лесных «корешков», рецепты приготовления которых якобы передавались из поколения в поколение в его роду, где все были «znakhary». Старец пояснил, что у них, в России (в «Sibiri») считается нормальным, когда верующие применяют небольшие «хитрости», чтобы прийти к богу как можно ближе и принять от него особый «дар», который потом и нести «немощным» людям.
Для поисков «дара» была отведена особая зала, в которую допускались лишь избранные, самые проверенные. И на многие часы, минуты, годы – удары крови в мозг – удары между ударами – прочерки между датой рождения и смерти – черта столетия – наша Галерея стала для меня оплотом неизъяснимых, небесных наслаждений, сравниться с которыми не могло даже таинство любви, даже счастье обладания всеми благами стороннего, внешнего мира – ибо с последней ступени опьянения открывалась дорога к себе самому – к богу в себе – вне времени и пространства – я получил этот дар –

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Обстановка самая простая, как бы монастырская. Широкие кушетки и прочные низкие столики, на которых удобно готовить курительную смесь. Больше никакой мебели, никаких украшений. Стены, пол и потолок сплошь покрыты фресками, до последнего цветового пятна созданными лично Старцем – шествие странных животных, каких нет в природе, против всякой соразмерности и законов перспективы, не говоря уже об эволюции видов, невообразимые чудовища, нагромождение светящихся тел, глаз, зубов, танцующих и бегущих ног, они раскрывали комнату в какой-то кристальный лес, раскрывали черепную коробку, ввысь, в стороны, кругом, размывали даль в аквариумной зыби, жили там – если не вглядываться, а если присмотреться – были крайне примитивны, что-то похожее на первые бездумные опыты ребёнка. Наверное, в них тоже был какой-то ритм, когда душа высвобождалась, она кружилась в этих стенах, в этих стенах.


1. Буквы

Буква А – красного цвета.
И – тоже, но темнее.
Имя Анна – как зёрнышко граната,
как цельный гранат,
лопнувший соком,
разломанный зрелостью
до сердцевины.
До сердца.
Анни.
Твой цвет – запёкшаяся кровь.
Имена.


2.

Как семена.
Зерно без имени – зерно без смысла, без судьбы.
Прорастёт ли оно?
Нет.
Земле невдомёк, что оно есть.
Зерно меня – есть или нет?
Зерно без меня.
Позовите меня отсюда.


3.

Сибилла судьбы.
Серебряный бор. Серебряный бой.
Ты всего лишь вдыхаешь яд,
прорицательница.
Я вижу тебя сквозь стены времени
И говорю: отвернись,
твоя перспектива
подходит к концу,
там где началась моя.
А где начало?
Или мы блуждаем оба
в отравленном смертью снегу?
Или тебя нет?
Или я умру
раньше, чем ты сбудешься?
Нужно расширить границы
видений, видов, провидений.
Невидимая жизнь – без конца.
Снежинки.


4. Ганимед

Я был рабом, а стал господином.
И это было лучше всего.
Лучше всего.
Я верил в Небесного Отца
и служил ему свято,
служил, как раб,
и почитал себя счастливым.
Это было лучше всего.
Лучше всего.
Но Он снизошёл ко мне
Во всём блеске славы необъятной,
Во храме явился орёл,
Первый по своей гордости и мощи,
И вознёс меня на небеса.
Вся земля простёрлась предо мною,
как рабыня.
И это было лучше всего.
Лучше всего.
И я почитал себя счастливым.
Но Он вознёс меня выше облаков
И выше самих небес.
В чертоге, пылающем,
Как солнце, как железное море,
Он совлёк с меня одежды,
Целовал мои ноги,
Говорил, что он мой раб,
Если позволю дотронуться до себя,
И смотрел с вожделением.
И я позволил.
И властвовал Царём и Отцом Небесным,
Как рабом последним.
И это было лучше всего.
Лучше всего.


Великий Бык действительно существовал. Я увидел его над всеми городами света. Он был как тень. Я бы, наверное, не понял, что это бык, если бы мне заранее не сказали. Хотя что-то похожее на рога правда виднелось.
Просто их нельзя было назвать земными именами. Он был там не один. Теней было несколько.
Высоко над землёй, но и не в небе. Огромнее, чем видит глаз, но всё же меньше мысли.
Подобные движущимся на горизонте горам, без лица, без цели, и всё же на каждой душе лежала печать их пристального взора. Они держали всю людскую массу в своём немеркнущем кольце, в тёмном раю соблазна.
Тени семи планет.


Слабый ветер кружит в танце,
не смотри.
Задыхаются румянцем
раз-два-три.

Кружево несмелой тени
Замерло,
Заживо цветенью белой
Замело.

Замело, замело,
Закружило.


Старца обвиняли, что у нас оргии. Скандал слухов, раз дочь одного насильно посадили в Медную Мать. Я сам был в той очереди. Это где-то на полдня. Конечно, так сразу не определишь. Но это просто дань.


Поцелуй в руке
Тело свободы
Тело смерти
Почему я думаю о тебе
Поцелуй на губах – догорающий ужас любви
Снежный удар


И я видел Анни. Только это была не она. Она напоминала мне, что и я тоже – не я.


Густо, гуашево, грозово синий – значит цвет тревоги.
В нём говорит электричество.
Оно значит, что он не тот, за кого себя выдаёт.
Ему бы следовало быть жёлтым, вернее, светлым, вернее, огненным.
Я вижу тебя в цельном электрическом
В платье из стыда с чужого плеча
Оно выжигает мне глаза

Если бы меня спросили, каков на вкус ток жизни,
я сказал бы – гранатовый, горький, свежий,
тёплый цвет цельного сердца,
Я дал бы ему имя – Алиора,
земное, как любовь.


5. Алиора

Ты любила цветы
И меня.
Но цветы больше.
Цветы семи стран,
семи веков.
И я был один из них.

Я был один.
Мы были вместе.
Лиловый цветок власти и скорби
К изумрудной холодности страстей
И жёлтое откровение солнца.
Алый гнев
И мудрость неподкупной синевы.
Оранжевый дым славы
И лазурная луна вечности.

Я соберу их для тебя
на поле битвы, в слезах смерти.
Они заснут на твоей груди,
Семь лучей,
Семь камней,
Семь вечностей.

Моя бездыханная властительница,
мёртвая земля.
Я люблю твои змеиные глаза,
моя вечная Ева.
Сейчас и навсегда
я объявляю себя твоим мужем.

Ночь творения.
Горечь земных наслаждений.
Алиора.

Любимице зла – цветы зла.


В какой-то момент я обнаружил, что могу выходить из комнаты, не двигаясь с места. То есть я думал, к примеру, о кабинете министра финансов – и этот кабинет появлялся поблизости. Я видел его, как живую картину, сквозь раму на стене. Слышал разговоры, которые там велись, видел ожидающие подписи документы. Поскольку отец Григорий велел нам вести дневники наших опытов и обо всём необычном сразу сообщать, чтобы он мог скорректировать наш духовный путь, я и тут послушно выполнил его волю, через некоторое неопределённое время, когда стал способен связно излагать. И тогда же перешёл в любимые ученики. Старец стал сам подолгу заниматься со мной наедине, стараясь добиться от меня максимальной ясности и управляемости видения.


Всё дело было в этих окнах. Не всегда за ними открывалось то, что нужно, иногда вообще что-то непонятное. А ещё порой нападал страх, что меня затянет туда. В такие минуты я был благодарен сильной, по-крестьянски грубой руке Старца, который держал и не отпускал меня от себя. Но иногда меня раздражало, что он повторял мне на ухо какие-то фразы, которые я не мог оттуда разобрать. Они впечатывались в мозг, как огненные знаки в типографскую бумагу. Я чувствовал, что тот, кто знает их, сможет прочесть меня, как вечернюю сводку новостей. Но я хотел идти дальше. Я знал, что когда-нибудь он отпустит меня, и я уйду.


Однажды кое-что случилось. Никогда не переживал ничего подобного прежде. Окно раскрылось во всю стену, и я увидел незнакомую комнату. Единственное, я знал, что на самом деле эта комната очень далеко. Никогда не бывал в ней. Это было в доме Старца, а никто толком не знал, где он живёт. Он стоял прямо посредине и смотрел прямо на меня. Он был рядом, но я понял, что он ждал меня там. Он манил меня к себе рукой, как будто между нами было огромное расстояние. И я понял, что надо переступить порог. Хотя раньше боялся. Я шагнул к стене и вошёл в неё. И оказался в той комнате, хотя чувствовал, что мне недолго там быть.
Старец тоже не медлил. Он быстро взял меня за руку, провёл к сейфу, скрытому за резной панелью, набрал код, извлёк небольшую шкатулку красного дерева, а оттуда – странную статуэтку, будто из расплавленного камня, и вложил её мне в руку. Камень был правда горячий, но не обжигал. Старец легонько подтолкнул меня, я оглянулся и увидел за спиной подземный храм, пустые тёмные залы, купальню, катакомбы, папиросную бумагу, пепел, собственное бледное лицо с плотно сомкнутыми веками – отшатнулся и упал без памяти.
Когда я очнулся в нашей Галерее, то не сразу понял, что изменилось. В руке я сжимал статуэтку, сверкавшую всеми пламенами огненного цвета.


После этого сеанса я был так слаб, что едва мог подняться и часа два пролежал почти без движения, пока Старец отпаивал меня каким-то жутко-горьким травяным чаем. Я всегда удивлялся, как такой чудесный аромат – каких-то ягод, леса, талого снега – может быть у такой гадости. Потом он чуть ли не пинками заставил меня перейти в купальню, ошпарил под ледяным душем и принялся разминать моё тело при помощи зверского массажа, который просто пробирал насквозь, – я подозревал, что Старец мог голыми руками, без всяких разрезов, вынуть из человека любой внутренний орган, поправить там, если что не так, и положить обратно. Ощущение неких пока ещё размытых границ медленно возвращалось ко мне. Я снова почувствовал вязкий запах трав, мазей, дыма, горького ветра, и понял, что так пахнет тайга, где я никогда не был. Там был он. Вокруг меня таяли кусочки тайги, я пытался ухватить их, но не мог.
– Вы жили в тайге, – хотел было сказать я, но получилось только невразумительное мычание.


После сеансов тело у меня было совершенно негнущееся, как будто душа правда куда-то уходила, а потом возвращалась в остывший труп. И речь тоже не сразу восстанавливалась, зато когда возобновлялась – болтовню было не остановить. Иной раз и слышишь, что говоришь лишнее, но просто невозможно смолчать. Краешком ума я догадывался, что Старцу того и надо, может он специально добавлял в рецепты какую-нибудь травку, чтобы развязать подопечным языки, он просто хотел держать нас под контролем, но я никогда не был ни с кем по-настоящему откровенен, и мне было приятно, что меня кто-то слушает. Что бы я ни нёс. Старцу можно было рассказать всё.
Я раскрыл глаза как будто впервые. Было такое чувство, что прошло много часов. Что там, в верхнем мире, постоянно глубокая ночь. От его рук будто шло электричество, век бы так лежал. Я вспомнил какое-то из своих видений и судорожно рассмеялся.
– Ой… м-мне снилось, что м-мы лю… бовники, – заплетающимся языком поведал я и фыркнул. На какой-то момент вся купальня заполнилась гулким женским смехом, голоса метались от стены к стене, блестело влажное женское тело в облипающей кожу мягкой простыне, и я подумал, что я для него как все эти женщины, а потом подумал, что может он и к женщинам тоже ничего не чувствовал. Может, поэтому их было так много. Я впервые подумал, что это правда могло быть нечто вроде посвящения. Я никогда по-настоящему не верил, что иначе было нельзя, считал, что Старец приводит их для собственного удовольствия.
– Ты фантазировал обо мне? – усмехнулся он.
– Вы н-н-не сердитесь? – глупо спросил я.
– Нет. На самом деле, это нормальное явление…
– Пра… вда? – изумился я.
– Ага. То, что все называют сексуальной энергией, – и есть самая обычная духовная энергия. Просто люди в массе чувствуют её, только когда влюблены. А на самом деле так называемое сексуальное возбуждение возникает при любых движениях духа, будь то вдохновение, любовь или молитва. Представляешь, какие проблемы с этим в монастырях. Повергается, эдак, монах в самое что ни на есть возвышенное созерцание божественного, – а у него вдруг встаёт, как лом.
На меня снова напал приступ дурацкого смеха.
– Пра… вда ш… ш… што-ль?
– Уж ты мне поверь.
Тут я пришёл в себя настолько, что почувствовал горячий камень, зажатый в кулаке. Я отчего-то стискивал его так крепко, что пальцы, казалось, не разогнуть. Я попытался поднести камень к глазам – рука была как чужая.
– А… это… ш-што?..
– Держи пока, пусть духом твоим напитается, – проворчал он и обмотал чётки, на которых висел камень, вокруг моего кулака. – Потом об этом расскажу.


Завернувшись в простыню, а поверх неё – в шубу (меня на «отходе» одолевал такой озноб, что подземные комнаты казались могилой, и как будто даже тянуло земляной сыростью, хотя я знал, что это лишь обман чувств), я проследовал в отдельный кабинет Старца, в котором, кроме него, мало кто бывал, и где ничто не напоминало ни о духовном призвании хозяина, ни о монастырском аскетизме: комната была целиком отделана янтарём, наверное, в память о знаменитой исчезнувшей реликвии российской императорской семьи. Рухнув на удобный широкий диван, в объятия изящных золотых виньеток и царственной парчи, я положил голову Старцу на плечо и прояснившимся взором скользил вдоль обильной лепнины на потолке, но сквозь белизну и золото ко мне почему-то упорно текли порождённые воображением Старца фантасмагорические животные из соседней комнаты.
– А… вас… кто… учил? – рассеянно промямлил я, хотя в нормальном состоянии никогда не задал бы подобный вопрос: обсуждать что-либо, касающееся отца Григория, будь то его распоряжения, или его прошлое, или какие-то поступки, у нас было запрещено под угрозой отлучения от храма; несмотря на кажущуюся свободу нравов, дисциплина поддерживалась казарменная.
– Много будешь знать – скоро состаришься, – пояснил он. – Будешь, как я, седой в сорок лет.
– Врёте вы всё, – в блаженной истоме брякнул я. – Вам девяносто три года, а приехали вы по фальшивому паспорту.
Он даже вздрогнул, да я и сам, признаться, удивился, откуда это у меня; я всю жизнь считал, что ему слегка за сорок.
– Тебе кто это сказал?
– Ни… кто… я сам сказал, – честно говоря, тут моё внимание уплыло вслед за семиглазой сиреневой рыбой, появившейся из стены прямо под светильником с мягко-сияющими подвесками. – А вы… что… мне всё… время говорите? Когда м-мы там.
– Ты слышишь? – он, казалось, ещё больше удивился.
– Да… только… не понимаю…
Он поднялся с дивана, плеснул в фарфоровую чашку с вензелем этот свой омерзительный чай и поднёс к моим губам.
– Н-не хочу… я в… норме… в памяти, – подавился я, стуча зубами о тонко-звенящий край.
– Я сам решу, когда ты в норме, – оборвал он. – Пей давай. Ты думаешь, это всё мои прихоти? После таких забав можно в дурку отъехать. Отпускать душу от тела опасно. Я слежу, чтоб ты не заблудился, чтоб тебя вернуть. Ты мне спасибо сказать должен.
– Сп… па… си-бо, – выговорил я со умильно-внезапными слезами на глазах; слово оказалось хрустящим и сладким, как разломанный во рту кусок сахара. Я как будто произнёс его впервые; оно рассыпалось на звучные бело-с-нежные хрусталики, теряя смысл.
Отец Григорий снова взял меня за руку. Мне было так хорошо с ним, как ни с кем. Я видел в нём всех, отца, которого никогда не знал, мать, которой было всегда не до меня, любовников и любовниц, учителя, друга, – всех, кого у меня не было по-настоящему, – и прежде всего, наверное, отца.
А кто такой отец?
Тот, кто значится в документах?
Кого хочется назвать отцом?
Я подумал тогда, что если в душе у человека на месте отца пустое место, он способен сделать с собой что угодно, потому что никто никогда его не берёг.
– Вот что. Мы на днях будем принимать одну новую прихожанку. Встречать её будешь ты.
– У Медной Матери?
– Нет, в купальне. Я хочу, чтобы ты заменил меня на посвящении, потому что ты с ней знаком. Ты узнаешь её, а она тебя – нет. – Это понятно: все обряды совершались в золотых масках, увенчанных изогнутыми рогами, – символ Матери и Великого Быка. – Я хочу, чтобы ты открыл ей силу истинной веры. Забудь о прошлом. Я больше не хочу видеть здесь Артюра Джокконе, тем паче Артюра Грайсвольда, – по совету Старца я при регистрации брака взял фамилию жены: так было выгоднее для карьеры. – Вообще никакого Артюра, – он сильными пальцами приподнял мой подбородок и внимательно взглянул мне в лицо. – Ты – Астерий, сын Солнца. Совершенный дух. Посмотри на идола, что я тебе дал, – это прозвучало так неожиданно, что я легко разжал ладонь, хотя раньше рука казалась просто окаменевшей. Статуэтка переливалась жёлтыми, белыми, оранжевыми пламенами. Она была почти бесформенной, только чуть угадывалась рогатая голова. Вспомнились исполинские тени, что я видел над землёй. – Алатырь, бел-горюч камень, – отец Григорий, как это с ним бывало, частично перешёл на русский. – Это значит: горит и не сгорает. Течёт и неподвижен. Греет, но не жжёт. В нём – совершенный дух. Я дал тебе его, потому что ты достоин. Он сам будет говорить с тобой, а ты делай, что велено. И никогда его не снимай, – с этими словами он взял длинную нитку чёток и повесил идола мне на шею. Я машинально снова накрыл его ладонью.
– Цвет Солнца, – как бы отдельно от меня произнесли мои губы. – Знак Быка. Знаки семи планет.
– Да. Он лишь один из них.
– Так это всё не имеет никакого отношения к христианству? – вдруг прозрел я.
– Это имеет отношение ко всему.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Старец оставил меня поразмышлять в одиночестве и ушёл первым – у меня были ключи от электронных замков и код, поднимавший верхнюю плиту. В голове у меня прояснилось, и по нежнейшему бело-золотому ковру уже почти не бегали паучки с проникновенно-глядящими голубыми глазами. И тут вдруг одна стена разделилась и разошлась, и в проём я увидел ночную сырую улицу где-то в пригороде, одинокую арку, и человека, свернувшего под неё, звали Питер Варстрем.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

И поэтому я не очень удивился, когда увидел г-жу Варстрем. Она была той новой прихожанкой, о которой предупреждал отец Григорий. Её привела к нам отнюдь не жажда веры; это я понял при первом же взгляде. Отчасти слухи, что здесь влиятельное тайное общество, отчасти доподлинные подробные свидетельства о соблазнительных мужских достоинствах Старца. Она смотрела кругом с любопытством. Я видел совсем другое, чем она. Вокруг нас холодели волны моря, и глубина его становилась аквамириново-бездонной. Я вспомнил Джильду. Эти воды были она. И я. Кит, воздымающийся из нутра стихии.
Я потребовал раздеться, и Элена с готовностью подчинилась. Велел мыть мне ноги, и тут не встретил никакого противодействия. Указал ей, что демон похоти сидит в ней очень глубоко, и к вящему восторгу новообращённой долго по-всякому его изгонял. Не помогло.
Тогда я велел отвести злостную нечестивицу в Железную Гостиную. Ей надели на голову мешок и привязали вниз головой к крестообразной кожаной скамье. Спешить нам было некуда, так что я пошёл под душ, а помощники тем временем стали разогревать в камине клеймо. Старец считал, что электрические клейма – это моветон, и тут я был с ним полностью согласен. Прокалённое добела на живом огне железо – самое то, когда надо изгнать беса. Выпив кофе и полистав газеты, я сделал пару деловых звонков партнёрам, о которых видел сквозь стену лишнее, потом вернулся в Гостиную и выжег на бестолковой бабе отличный знак веры в виде крылатого быка. Мы же не университетские курсы, в конце концов, чтобы приходить, уходить почём зря. Пришла – значит, наша. Клеймо произвело правильное впечатление – как эти дуры говорят, «вам удалось меня удивить». Спасибо, не за что.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Старец велел мне повременить пока с опытами в Галерее и побродить по городу, развеяться. Я привык день и ночь работать в храме и слегка терялся от вынужденного безделья. Город выглядел непривычно. Как будто, пока я был под землёй, миновали века, и наверху всё изменилось. Я смотрел и не узнавал даже те кварталы, где бывал не раз, судя по адресу. Квартиру, которую я когда-то снимал, уже занял кто-то другой, захватив заодно весь этаж, у дверей лифта дежурила охрана, а дальше плясала бурная вечеринка. Я пошёл к отелю Варстрема – здание спряталось в лесах, шёл ремонт. На площади, через которую я когда-то спешил к остановке омнибуса, был разбит бульвар, и циркачи в матово-мятных домино катали детей на осликах.
Я, с отчаянно царапающимся сердцем, заглянул в Бель-Эйр, долго смотрел на торжествующе-равнодушный особняк издалека, и тут проехала коляска, а там – она, и вдруг стало тихо, так тихо, что слышен шорох сосновых иголок на склоне, и как моё дыхание растворяется в холодном, утреннем запахе хвои, в лучах рассвета, – глазам стало больно от светлого неба, и от того, что я, кажется, до сих пор и не жил вовсе.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Вместо прежних занятий отец Григорий направил меня к одному дельному человеку, освоить основные приёмы славянской борьбы и обучиться стрельбе. Я не спрашивал, зачем это нужно, физические упражнения хорошо отвлекали от стен. Я ходил по городу и видел многое. Однажды я точно понял, что должен быть дома. Сильвия меня не ждала. Я появился немногим позже её очередного любовника. Свеженький такой краснощёкий молодчик. Они конечно пытались что-то лепетать, но я посмотрел ему в глаза и сказал, чтобы он забыл дорогу в этот дом. Что я очень ревнивый. И он ушёл. Я от души хлестнул Сильвию по кукольному личику. С первого взгляда было ясно, что господина виконта де Бризи, который на самом деле никакой не виконт, а перебивается мелкими биржевыми спекуляциями, подослали в её постель политические противники Старца, чтобы разузнать про капище под аббатством. Но ведь не объяснишь такие вещи глупой похотливой бабе. Я просто решил её хорошенько напугать. Разорвал платье в клочья, привязал к скамейке, избил кнутом и как следует отымел. Разъяснил, что если ей невтерпёж, пусть выбирает из нашего круга. Иначе о её гулянках станет известно отцу Григорию, ну а он уж сам решит, как ей покинуть храм: скромной гражданкой Космополитического Союза, с лишением памяти и всего имущества, или трупом в речке Авроре – у нас и такие случаи бывали. Она, кажется, поняла.
Всё время ходить с пистолетом было поначалу необычно, потом привык и перестал замечать. Я бродил без дела по ночным паркам, спальным кварталам, набережным, промышленным районам, помпезным экскурсионным объектам с липнущими к ним стаями туристов, которые стрекотали на всех языках мира. И всё это было одно. Я понял, что город – это как Галерея, и в нём не пойдёшь куда вздумается, а только куда открыто. И открыто может быть туда, откуда нет выхода. Он сам призвал меня к себе, а вовсе не письмо матери. И я никогда не уйду отсюда, если не выполню долг. Я должен искать, пока не найду. Я ждал подсказки, какого-то знака. Иногда заходил в казино и всегда выигрывал, на эти деньги жил, а ночевал в основном на улице.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Ты – чарователь неустанный,
Ты – неслабеющий магнит, –
вдруг ни с того ни с сего загудели в уме строки, которые я, наверное, где-то читал.
По некогда широкой, а ныне заваленной кипами нераспакованных книг лестнице я спустился в антикварную лавку в каком-то подвале. Запах пыли, мела и старых, слежавшихся страниц. Статуэтка полувыглянувшей из дерева дриады, со щеками, покрытыми кедровой корой, взглянула на меня и спряталась. Хозяин где-то пропадал. Я не стал звонить.
От нечего делать раскрыл книжку с картинками, похожими на новогодние открытки: «Легенды античности в лирике модерна». Мне попалась «Цирцея». На фоне раззолочённых колонн девушка с голой грудью разбрасывала тяжёлые, как сон, розы, а возле её ног отдыхали вповалку тигры и лани, лисы и львы. На соседней странице кудрявые буквы сплетались в стих:

Я – Цирцея, царица; мне заклятья знакомы;
Я владычица духов и воды и огня.
Их восторгом упиться я могу до истомы,
Я могу приказать им обессилить меня.

В полусне сладострастья ослабляю я чары:
Разрастаются дико силы вод и огней.
Словно шум водопадов, словно встали пожары, –
И туманят, и ранят, всё больней, всё страшней.

И так сладко в бессильи неземных содроганий,
Испивая до капли исступлённую страсть,
Сохранять свою волю на отмеченной грани
И над дерзостной силой сохранять свою власть.

Я потряс головой, пытаясь избавиться от грохота в ушах. Всё это странным образом… имело отношение к происходившему в моей жизни… но как? Я снова заглянул в книжку… «Сохранять свою волю на отмеченной грани»… н-да, это уж точно не про меня.
Вдруг я заметил на прилавке шкатулку со знакомым гербом. Покопавшись в памяти, я вспомнил: старая княгиня Урусова, умерла полгода назад здесь, в Тэзе – видимо, родственники решили распродать часть имущества… Я едва прикоснулся к тускло-яшмовой крышке, как уже знал, что там – двойное дно, и спрятаны письма, которые могут быть интересны Старцу. Не дожидаясь продавца, я взял шкатулку и вышел.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Меня больше всего беспокоило, что я иногда вижу людей, которых нет. Один раз я бросился догонять свою мать, совсем забыв, что она умерла. Мне показалось, что она проехала мимо в пролётке. Я побежал следом, перепрыгивая с тротуара на проезжую часть, – странно, что под машину не попал. От меня все шарахались. Я кричал: «Мама! Мама! Это же я!» – пока не очнулся на излюбленном туристами и правительственными кортежами парадном мосту Солэр, и ни одной пролётки ни с той, ни с другой стороны набережной не было, насколько хватало глаз.
Ещё был случай, когда в изысканном ресторане, под мучительно-безупречный дуэт арфы и скрипки, в лоскутах телесно-тёплых ароматов, ко мне с почтительнейшей ужимкой подошёл бурый, сморщенный, всклокоченный субъект, по всем признакам – умирающий. И я узнал его. Мы правда были знакомы. Старый Тобби – так он тогда представился – был первый, с кем я разговорился по приезде в Столицу…
– Да, я не совсем то, чем кажусь с первого взгляда! Я ныне – старый Тобби, и ничего больше, но когда-то меня знали под другим именем, и звучало оно по-другому, и произносили люди его иначе.
– Пью за ваш успех, господин Варстрем, за ваше примирение с дядей…
– Будьте здоровы, помните моё имя: старый Тобби, а я сумею найти вас.
Я встал навстречу ему, а он манил меня за собой, и всё удалялся, будто плыл над полом, я распахнул в чёрный вечер зеркально-блещущие створки дверей, а он уже был в конце улицы, мелькнули проулки, я незаметно спустился к реке, и как это мне не пришло в голову, что он не настоящий?! Там я потерял его из виду, но чувствовал, что он где-то здесь, где-то рядом, умирает в какой-то из печальных лачужек, прилепившихся с краю города, с краю жизни, света и успеха, я ждал, что вот-вот поднимется суета, появится карета «Скорой помощи», но ничего не происходило, никто ничего не замечал. И он умер там, один. Я знал точно. След смерти остался на моей душе, как будто она прикоснулась однажды к тлену, и заразилась им, и разложение уже не остановить. Липкий запах гнили. Он становился всё сильнее. Я ушёл оттуда, но не от него.
Ещё я видел университетских приятелей. Они выглядели, как полагается: повзрослевшими, возмужавшими за годы разлуки, да скорее всего, такими и были, где-то там, далеко. Я даже научился определять от случая к случаю, что передо мной призрак: не обращал внимания, они маячили невдалеке, а потом исчезали, – но чаще забывался, на меня начинали оборачиваться, в итоге выводили со скандалом – а бывало, я терял сознание.
Чаще всего являлся Старец – и безумно хотелось броситься к нему, зарыдать на его груди, он же знал, что со мной происходит, но он только смотрел на меня своими льдисто-синими, громадными, как у персонажей на витражах, немигающими глазами, и в такие минуты во мне взрывалось, как вулкан, бессмысленное желание кого-нибудь убить, как будто именно он внушал мне, как будто жгучий луч падал сквозь облака и ранил меня в грудь, а потом всё проходило, застилалось сумерками и слезами.
Однажды я, сам не знаю зачем, вылез в окно уборной за какими-то складами, оно выходило на стену, длинную стену, и я пошёл вдоль неё, угол стены смотрел во двор, стиснутый со всех сторон линялыми зданиями, по виду нежилыми, – кто бы мог подумать, что такое убожество гнездится где-то прямо под боком у современных высоток – прославленный небоскрёб Космополис нависал прямо над головой, закрывая полнеба, – я поднялся по железной лестнице вдоль другой стены и отстучал в дверь условный сигнал. Мне о нём никто не говорил, я просто знал, что так надо. И голос Старца ответил:
– Открыто.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я уже был там. Тогда, во сне. Я узнал резные панели вдоль стен, строгую тёмную мебель, жёсткие складки портьер. И глаза Старца, как тогда, смотрели на меня. Две синие кометы льда и тьмы.
– Я звал тебя, – с улыбкой сказал он.
И как-то так снова получилось, что я лежал в его объятиях и, склонив голову ему на грудь, исповедовался во всём, что со мной было, а он гладил меня по волосам, и не было ничего прекраснее этого его всезнающего молчания. Потом его речь раскалённой печатью вклинилась в мой слух, лоб, мозг.
– Запомни, Артюр. Чтобы камень начал действовать, его надо взять в руку. Подними его выше уровня глаз и, глядя человеку в глаза, объяви свою волю. Такой приказ нельзя отменить. Это самое страшное оружие. Ты понял? – он, по обыкновению, приподнял пальцами моё лицо, чтобы взглянуть в глаза.
– Да, – не раздумывая, ответил я.
– Ты видел знаки семи планет. Будь со мной – и обретёшь их силу и славу. Я дам тебе всё. Верь мне. Я всю жизнь мечтал, чтобы у меня был сын. Такой, как ты. Я люблю тебя больше всех.
Мне казалось, огненные пламена вскрывают мою грудь, голову, затопляют всё, что моё сердце сейчас разорвётся от горечи и наслаждения, каких не бывает, что сами кости мои плавились –

огненное озеро.
И оно пело
пело, размахивая красными язычками пламени
истончаясь в небо.
Дым судьбы.

А потом как-то всё успокоилось. И я по-прежнему лежал, склонив голову ему на плечо, и даже, кажется, ни одной слезинки не пролил.
– Господи, – тихо сказал я. – Я бы умер сейчас. Нельзя быть счастливее.
Он рассмеялся и взъерошил мои волосы.
– Поживи ещё.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я уже был там. Тогда, во сне. Гулкая арка в предрассветном тумане. Я узнал дядюшку.
– Питер Варстрем, – тихо позвал я гладкую спину, он мелко вздрогнул и обернулся. Я заранее знал, что так будет. Никто не знал об этом убежище, даже дотошная охрана, даже тайная охрана, следившая за официальной охраной. Должна же у человека быть личная жизнь. Кстати, настоящая жена у него была неказистая и старая, а дочь скоро умрёт от скоротечной формы лейкемии. И никто и ничто не успеет ей помочь. Чуть помладше меня девочка, с толстым доверчивым лицом, самая заметная часть которого – водянистые щёки. Да и не так уж часто он их навещал, всё некогда.
– Пришли проведать семью? – равнодушно поинтересовался я, доставая из-за пояса пистолет. – Что же вы селите родственников на таких задворках, где ночью и ходить-то страшно? Мало ли что может случиться с пожилым человеком? – тут я слегка преувеличил: район был сносный. Он меня вдруг узнал.
– Ар… Ар…
– Артюр, Артюр, – подтвердил я, ткнув его стволом в упитанную грудь. В общем-то, всё было ясно. Я посмотрел в прыгающее передо мной белёсое лицо и мысленно попрощался.


– Ты увидишься с ним ещё раз, – вдруг услышал я голос Старца.
– Питер Варстрем. Я хочу, чтобы ты убил его.
– Когда встретишь – убей. 


Вот что он говорил мне в Галерее. Он с самого начала внушал мне только это. Вот для чего я ему был нужен.
Я это понял в один момент и как-то поник. Дядя, видя, что я отвлёкся, трепыхнулся, но я не собирался его за милую душу отпускать. Онемевшей рукой я сорвал с груди камень, поднял его выше уровня глаз и произнёс:
– Бойся меня, Питер Варстрем. Бойся правды и силы. Знаки семи планет правят миром, и ты – лишь один из них. Однажды тебе придётся обо всём пожалеть. Тень Кабана придёт и убьёт тебя.
Завершив эту бредовую, по здравому размышлению, речь, я отступил на несколько шагов, вышел из-под арки и пошёл куда-то, мимо нагромождений ночных домов, которые всё плыли и плыли за мной, как вопрошающие лиловые облака.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .
.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Из четвёртой части

ЖЕСТОКОСТЬ

В этом крике – жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике.
М. Горький, «Песня о Буревестнике» (1901)

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я шагал, не разбирая дороги – это уже вошло в привычку.
– Эй, приятель. Товар не нужен? – окликнули меня из неосвещённого закутка между угловатыми домами.
– Товар у вас просроченный, – зачем-то бросил я через плечо. Вдруг силуэт с другой стороны улицы сделал приглашающий жест, указывая на железную калитку. Я с удивлением зашёл. Налево через двор лязгнули двери грузового лифта, и там ждал ещё один человек. Я зашёл и туда. Лифт со сдержанным мычанием поднялся.
Кабина выплюнула нас в огромный зал – как я сообразил, заводской цех, ныне заброшенный. В полумраке мерцали большие прозрачные квадраты неба; вдалеке, среди ощетинившихся крыш обширного рабочего квартала – галантный старый мост Академии над робко смеющейся рекой.
В глубине зала, без света, низко наклоняясь над столом, переговаривались почти шёпотом пять-семь фигур; среди них, судя по платью, была только одна девушка – при моём приближении многие обернулись, и на мгновение звёздный свет, хоть и слабый, обежал серебряным росчерком её лицо – я узнал нежные и жёсткие черты, они стали немножко суровее с тех пор, как я видел её в последний раз, и всё же это несомненно была она – я понял, что привело меня сюда.
– Анни, – осторожно позвал я.
Тревожно вглядываясь, она поднялась с места.
– Артюр?..

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Вслед за Анни молча встали все. Она растерянно оглянулась.
– Артюр, это – Гарри, мой… муж… – слабым жестом она указала на одного из мужчин. – Гарри, это Артюр… помнишь… я тебе говорила.
– Как вы узнали о нас? – глухо бросил мужчина.
Тут лифт лязгнул снова, и в зал вбежали ещё двое молодчиков, с оружием в руках.
– Задержите его! Это Артюр Джокконе, главная ищейка Нагловского…
– Кто его пропустил? – процедил Гарри в их сторону, не поворачивая головы.
– Он знал пароль!
Гарри задумчиво кивнул и неторопливо достал пистолет.
– Назови мне одну хорошую причину, чтобы я не пристрелил тебя на месте, – предложил он мне.
– Я пытался убить Питера Варстрема. Меня ищут. Мне нужно убежище, – спокойно ответил я.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Ему нельзя доверять! Он из этих аристократишек…
– Боже, какая осведомлённость. Если вы черпаете оперативную информацию из оппозиционных газет, я вам точно не нужен.
– Что ты можешь нам предложить?
– Не знаю, что вы тут затеяли, конспираторы, но берусь угадать: переловят вас, как котят.
– Тебе-то что?
– Я буду говорить с главным или буду молчать.
Группа неохотно заворочалась. Вообще-то я умел убеждать: дар от отца Григория. Гарри неохотно махнул пистолетом, и мы перешли в противоположный конец зала: пришлось довольствоваться такой «приватностью». Анни, переглянувшись с мужем, присоединилась.
– Откуда мне знать, что ты не подослан теми, от кого якобы скрываешься? – шёпотом напал на меня мой едва видимый собеседник. – Питер Варстрем, Григорий Нагловский… Вот это круг знакомств! Впрочем… вы ведь, кажется, родственники?
Мне это, в конце концов, надоело. Я нашёл в полутьме гневные глаза и заглянул в них.
– Твой отец недавно умер, Гарри.
Эти слова сразу произвели нужное впечатление: сильное, открытое лицо молодого человека побледнело, как меланхоличные утренние звёзды за окном.
– От… откуда ты знаешь о моём отце?
– Он приходил ко мне. Старый Тобби. Так он себя называл. «У меня есть сын, в ваших годах, я не видал его лет десять»… – я усмехнулся, вспоминая говорливого старика. – Томас Альбен Мирбо, удачливый финансист, который невероятно быстро взбирался по карьерной лестнице и три недели как был генеральным директором как раз перед тем, как сгорел Фонд Национальных Валют. Он так и не понял, что его подставили, – я рассеянно поглядел на забытый в сторонке пистолет. – Он любил тебя, Гарри. Просто был глупым идеалистом. Только в этом был виноват.
– Боже… – с усилием выдохнул он и тяжело закрыл глаза рукой. Да, отец Григорий учил полосовать по живому. Анни поспешно обежала стул и сочувственно обняла голову мужа. Я перевёл дыхание.
– Не советую тебе допрашивать меня, Гарри. Ты радоваться должен, что такую хорошую, как выразился твой друг, ищейку, как я, личные проблемы забросили в твой кружок для детей. Откажешься сотрудничать со мной – я уйду. Можешь, конечно, попытаться меня убить, но всё равно не получится – лучше не начинай. Шума выйдет много, а толку мало. Поверь, я ни на кого не работаю. Кроме себя. – Гарри наконец убрал руку от лица. Надеюсь, он услышал хоть что-нибудь, но обратился почему-то к Анни:
– Как ты можешь доверять ему? Он уже раз обманул тебя.
Она не ответила. Я снова перехватил его взгляд.
– Подумай до завтра. Обещаешь? А теперь, я хотел бы поговорить…
– Нет, – встрепенулся он. – Я не оставлю её наедине с тобой.
– Гарри, – вдруг мелодично рассмеялась Анни и даже руками всплеснула. – Он всё-таки наш гость!

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Они за тобой следят? – пошутил я, когда меня спровадили в комнату, переделанную из кладовой, и приставили конвойных к двери. – Чтобы мы не целовались украдкой?
Анни взглянула на меня с укором.
– Здесь никто, никогда, ни за кем не станет подсматривать в замочную скважину… – покачала она головой и добавила недоверчиво: – Каким ты стал циничным… и жестоким…
– Да, постарел, – легко согласился я, – есть немножко… – тут я вспомнил, что где-то в карманах у меня завалялась пачка сигарет, и рассеянно похлопал себя по бокам, потом вспомнил о хороших манерах. – Ты не куришь?
Анни молча покачала головой.
– Тогда я и не буду… Ну, как ты? Как выбралась, – я неопределённо кивнул куда-то в сторону, подразумевая, наверное, наше прошлое, – оттуда?.. – и сел напротив неё к ящику, заменявшему стол.
Анни нахмурилась и сплела тонкие пальцы.
– С трудом, – неохотно признала она и надолго замолчала. – Когда ты… исчез… я, разумеется, не поверила… что ты… сблизился с миссис Варстрем… – Анни, по обыкновению, подбирала самые деликатные слова. – Тем более что она – твоя тётя.
– Не по крови, – не удержался я.
– Это всё равно, – твердо возразила она и продолжала. – Надо мной, конечно, смеялись… Потом я поняла, что это правда, – хрупкие плечи едва заметно вздрогнули. – Но… я ждала, что ты хотя бы напишешь… хотя бы позвонишь… как-то не по-людски всё получилось…
Мне было нечем оправдаться. Я молчал, как глухонемой. Анни бросила на меня вопросительный взгляд из-под тёмно-медных ресниц, но настаивать не стала.
– Меня поспешили считать… так сказать, освобождённой… начальник отдела стал позволять себе… мерзости, и придирался по работе. Однажды, когда я задержалась, поздно вечером уже никого не было на этаже, он пытался меня домогаться, и я ударила его прессом для бумаг… такой тяжёлый… с острыми углами, – Анни развела дрожащие ладони. – Он остался жив, я проверила, но ясно было, что мне здесь больше не работать. Я вышла из банка и поняла, что в отель возвращаться нельзя. Господи, Артюр! Такой ужас!.. – она вдруг подняла руки, будто в молитвенном жесте, и снова уронила… – Мне казалось, вся жизнь кончена! Ведь меня бы засудили, хоть я и не виновата… И я побежала. Я бродила по городу и думала: может, лучше сдаться самой?.. Или уехать? Или утопиться… И вдруг вижу, ко мне идёт полисмен. Скорее всего, он просто заметил, что девушка мечется ночью на мосту, не в себе. Но я бросилась по улице, мне казалось, что за мной гонятся, и вдруг как закричу: помогите! помогите! Остановилась какая-то коляска, и увезла меня… Это был Гарри.
Анни снова церемонно сплела пальцы и улыбнулась.
– Так мы познакомились.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я привалился к облупленной стене и нечаянно закурил. Весь рассказ измучил меня, как вытягивание жил. Одно счастье, что ей попался этот Гарри. Я готов был его расцеловать.
– Ну, а ты? – подсказала она, сияя просветлевшими глазами.
– Я… Я работал альфонсом. Жил на содержании у богатых дам. Потом попал в секту… где меня зомбировали с помощью наркотиков и гипноза, чтобы использовать для политических убийств. Но я сбежал… случайно. Вот и всё, – добавил я, видя, что Анни смотрит на меня с ожиданием. Она вздохнула. Моё резюме, как видно, произвело на неё гнетущее впечатление: мстительность была чужда этой тонкой, как тростинка, душе.
– Мне… очень жаль… – сдавленно произнесла она, пытаясь подобрать слова утешения, но я отмахнулся.
– Я не стою твоей жалости. Забудь, – после этих слов в её глазах блеснули слёзы, и я пожалел о своей чёрствости. – А… значит… у вас тут своё тайное общество? Для бедняков? Я думал, этим только аристократы балуются, – я сказал это шутки ради, но Анни посмотрела на меня серьёзно.
– Если Гарри захочет, он сам расскажет о нашем деле. Я же отвечу тебе одно. Только здесь я поняла, зачем живу. Поняла, что самое лучшее в мире: жертва. Ничто так не возвышает душу, как жертвенный труд! – строгие глаза её потемнели, как у весталки, бестрепетно созерцающей грозу смертной борьбы. В волнении она поднялась и прошлась по комнате. – Мы все – как одна семья. Конечно, живём очень скромно. И всё же здесь каждый чувствует себя богатым. Потому что помогает тем, кто нуждается. Служить, защищать, отдавать всё, что есть у тебя, на благо людям, – вот счастье!
Мне вспомнились наши давние беседы: о призвании, о боге, о судьбе. Я, признаться, оставил их в той убогой комнатушке, – а она осталась верна каждому слову, что говорила тогда.
Я задумчиво помял в пальцах окурок. Ответить было нечего.
– Живи, как знаешь, Анни. Я других взглядов придерживаюсь, – признался я.
– Каких – других? – внимательно взглянула она, снова присев к столу. Мне было неохота объяснять.
– Понимаешь, идеалистов и мечтателей очень любят разного рода дельцы и проходимцы. Даже неквалифицированным рабочим приходится платить, а идеалиста можно использовать на самых тяжёлых работах совершенно бесплатно. А потом швырнуть в самое пекло, послать на смерть, чтобы герой своим ретивым бессребреничеством не мешал делить добытый его же кровью пирог.
Анни посмотрела на меня с грустью.
– Сразу видно, что ты общался не в нашей среде. У нас здесь за жертву благодарят, и любят всей душой, и платят тем же. – Она ласково коснулась моей руки. – Вот увидишь!

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Ну, я пока ещё не ваш.
– Гарри согласится. Он и сам понимает, что мы… как ты выразился: идеалисты…
– Хорошо хоть, что понимает…
– Но ты сказал, что… тебя ищут?
– Да… Видишь ли, сбежав из секты, я прихватил с собой одну очень ценную вещь. Хозяин дал мне её для дела. А я и волю его не выполнил, и вещь увёл. Если он меня найдёт – мне не жить.
Анни страдальчески приподняла тонкие брови и тихо спросила:
– Тот, о ком ты говоришь, – Григорий Нагловский?
Я поморщился. Одно это имя жгло меня, как щипцы палача.
– Я звал его отцом, – еле слышно выдохнул я. – Верил, как богу…
Анни в бессознательном порыве снова пожала мне руку.
– Бедный…
– Перестань, я себя чувствую последним подонком, когда ты меня утешаешь! – я отодвинулся от её прозрачных пальцев. – Ты вроде бы должна радоваться, что я получил своё… Ведь я поступил с тобой… – тут пришлось перевести дыхание, но я всё же признал: – точно так же.
Анни взглянула на меня умоляюще.
– Нет, – с силой возразила она. – Не точно так же… Я знаю, ты не нарочно… не хотел меня обмануть. Все мы слабы… Нельзя осуждать…
Я улыбнулся, глядя в чистый овал её испуганного, доверчивого лица.
– А ты всё та же девочка, – сказал я, Анни раскраснелась и опустила глаза.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– А ты любил кого-нибудь?..
– Любил… но безответно.
– Кого…
– Ты не поверишь. Одну аристократку, содержавшую высокотехнологичный притон. В три раза старше тебя.
– Ну и вкусы у тебя…
– Сам удивляюсь. А ведь был простейшим парнишей с окраины. Девчонку в школьной аллее боялся поцеловать…
На ящике робко чадила свечка – в здании не было ни отопления, ни электричества. Мы помолчали.
– А почему не убил… тогда? Пощадил?
– Нет. Просто понял, что меня используют, как пушечное мясо. Что никому из простых работяг от этого легче не станет. Посылали меня на убийство отнюдь не бедняки. Кое-кто просто хотел заменить старика своим ставленником. Возможно, кем-то из свеженьких неоперившихся амуров г-жи Варстрем, который делал бы всё, что ему велят.
– Миссис Варстрем тоже… была…
– В секте, да.
– Господи, в каком ужасе ты жил!.. – Анни беспомощно всплеснула руками.
Я сосчитал взглядом трещины на потолке.
– То, что я сделал, – хуже, чем убийство. Он теперь умом тронется. Я вложил ему в мозг программу, которую невозможно отменить. Паранойю. Теперь его будет труднее убить… и труднее контролировать. Так что, выходит, я своей импровизацией подложил Григорию Ефимовичу изрядную свинью… или, вернее, Кабана.
– Я тебя не совсем понимаю… А что за вещь, о которой ты говорил?
– Тебе лучше не знать. Так безопаснее. К тому же для вас она бесполезна. Простой человек не поймёт её силы. Только тот, у кого психика натренирована. Для Старца эта штука бесценна. Думаю, с её помощью он и творил свои чудеса… – Я не удержался, зевнул и демонстративно посмотрел на часы. Анни всполошилась.
– Господи, заболтались мы совсем! Я, как всегда, не даю тебе поспать.
Мы посмотрели друг на друга и невольно засмеялись.
– Ничто не ново под луной?
– Я погашу свечу… Здесь надо осторожнее с огнём…
Она быстро дунула на свечку и скрылась.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Когда я уходил, он снова посмотрел мне в глаза и сказал отчего-то:
– Если тебя будут искать, возвращайся сюда. Здесь тебя никто никогда не найдёт.
У меня голова шла кругом, я понял только, что я сюда ещё вернусь. Отец Григорий закрыл за мной дверь. Не помню, как я выбрался из этого лабиринта. Очнулся перед витриной необъятного супермаркета, занимавшего в Космополисе весь нижний этаж. Осознал, что два дня не ел, купил булочку в буфете и вгрызся в неё, запивая растворимым кофе, по вкусу отчаянно похожим на толчёный кирпич, и вдруг понял, что

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

это сон.
Я проснулся в холодном поту, и в мозгу стучали только слова:
– Если тебя будут искать, возвращайся сюда.
Я ринулся в уборную – вода здесь, слава богу, была – и принялся пригоршнями бросать себе ледяную до зубовного скрежета воду в лицо. Огненно-белое видение отступило. В дверной проём заглянул удивлённый конвойный, но ничего не сказал. Я посмотрел в покрытое ржавчиной зеркало и не увидел там лица – одни только чёрные, тусклые, тускло-блестящие пятна.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

А на следующей неделе я уже слушал невообразимо красивую чушь вместе с остальными членами тайной партии рабочих под неоднозначным названием «Красная Стража». Сидел я, правда, так, чтобы остальные меня не видели. Выступал, в основном, Гарри. Он уже пришёл в себя после встречи со мной и на публичном диспуте был в своей стихии. Признаться, слушая его, я сцену за сценой вспоминал в мучительнейших подробностях собственное прозябание на золотых россыпях моего дядюшки, которого так недавно – и, быть может, так опрометчиво пощадил. В конце собрания желающие разбирали партийные брошюрки и листовки – некоторые пачками, для распространения – и у меня с тех времён сохранилась подборка пропагандистских материалов.

;;;

ГДЕ ЖЕ МЫ?

Общество массового благосостояния.
Ловушка, в которую мы сами загнали себя из страха за свои жалкие жизни.

Мы со всех сторон защищены?
Система социальной опеки настолько совершенна, что всё продумано за нас.
Государственное образование, государственное жильё, государственные приоритеты в карьере и бизнесе, государственные награды. А самое главное – страх всё это потерять. Сделай шаг в сторону из этого благоденствия, и – кто ты?
Никто.
При ближайшем рассмотрении ясно, что лучше всего мы защищены от самих себя. Мы лишены индивидуальности. Она теряется ещё где-то в песочнице, когда мы, с красивыми стрижечками и в опрятных костюмчиках, осваиваем первые «надо» и «нельзя». Мы и дальше, всю жизнь будем играть в хороших, правильных мальчиков и девочек, уже не замечая того. Мы ведь не хотим, чтобы на нас посмотрели косо? Мы ведь не хотим прослыть неудачниками или, чего доброго, психопатами, экстремистами, дикарями?
За что, как вы думаете, расстреляли в своё время Федерико Гарсиа Лорку?
За цыганщину? За бродяжничество? За коммунизм? За гомосексуализм?
За свободу?
А мы, кто мечтает о свободе, – готовы ли мы к ней?

Кто-то возразит, что дело не в государстве. Что есть общечеловеческие, базовые ценности.
Несомненно, есть. Но редактирует их по своему усмотрению именно государство. Чтобы превратить своих граждан в совестливых рабов, непрестанно и – главное! – добровольно обслуживающих интересы власти, что их вскормила. Свои базовые ценности мы впитываем с молоком матери. И усомниться в полноте и актуальности этой «базы» кажется нам кощунством.

Есть здесь кто-нибудь, кто не боится потерять паспорт?
Я так и думал. Сам боюсь.

;;;

Однако не помрёт же с голоду наш гипотетический герой, потерявший – допустим, нечаянно – драгоценное удостоверение в собственном существовании. Мы живём в мире всеобщего изобилия! Прокормиться-то где-нибудь в приюте для бездомных сможет каждый, а вот потом…
Кто ты без вот этого роскошного костюма, что подмигивает тебе блестящим шёлком сквозь гигантскую витрину? А на какой машине ты приехал? Это не важно, что от твоего дома до работы можно дойти пешком. Важно показать, что ты не просто человек – а человек статусный, тот, с кем можно вести дела. Годовой оборот от этих дел превышает сумму, которую можно потратить за всю жизнь, – но это если самому определять свои потребности. Статусные люди так не делают. Статусные люди играют по правилам. А правило для них – то, что показывают в рекламе.
Абсолютно все потребности современного человека искусственно сформированы модой и рекламой. Реклама давно утратила свою непосредственную функцию: сообщение о товаре, – она стала пастырем человеческих душ, творцом и куратором внутреннего мира людей, потеснив дряхлую религию и плутовскую идеологию. И ценности, которые она провозвещает, – самые близкие, самые понятные.
Потребляй! Покупай как можно больше – и станешь лучшим.
У тебя всё ещё двенадцатая модель планшетки «Интэль Руж»? Разве ты не видел: город увешен, устелен, умыт плакатами с рекламой тринадцатой! Как сотрудник компании, выдам профессиональную тайну, которая, впрочем, ясна любому, если не совсем идиот: новая модель не отличается от старой ничем, кроме дизайна – и, разумеется, цены – но ведь здесь вопрос престижа, вы понимаете! 

Остановитесь, приглядитесь, вдумайтесь! Реклама не так безобидна, как кажется!
Какой стиль жизни процветает прямо у нас перед глазами на этих глянцевых картинках? Тупость, жадность, зависть, бешеное тщеславие. Полное равнодушие ко всему, кроме вещей.
Получили кредит в банке – и лица расцвели улыбками! Зашли в модный автосалон – и глаза отуманены мечтой! И среди всех товаров, как бы само собой в одном ряду, мелькает голое женское тело. Оно тоже прилагается к золотым зажигалкам, американским внедорожникам и прочим атрибутам престижа. Вытоптано и опошлено всё, что только можно.

А наука – последний идол информационного века – отнюдь не спешит защищать нас от этой пустышки, от этого силикона. Ни в одной научной теории не сказано, что надо творить красоту, которая возвышает и воспламеняет дух, а не топить тело в комфорте и легкодоступных развлечениях. Зато доблестная наука чрезвычайно заботится о нашей безопасности. Даже выключенная планшетка сигналит о вашем местонахождении прямо в центральный компьютер муниципалитета, который называется – вы правильно догадались – «Тэзе Интэль». Все запросы, все переговоры записываются – на любого пользователя планшетки давно готов полный социальный и психологический портрет, и уверяю вас, он очень похож. Недалёк тот день, когда нам предложат подключить планшетку прямо к мозгу. И тогда неугодных даже убирать не придётся. В них просто будут вносить небольшие коррективы – и отправлять работать дальше. 

Итак, где же мы – счастливчики, дети великой Столицы, граждане могущественного Космополитического Союза?
Быть может, мы блаженствуем в самом центре мира?
А я вам скажу: мы находимся на грани вымирания.

;;;

Вы скажете, основные болезни прошлых, варварских эпох побеждены?
Как бы ни так.
В современном мире не встретишь ни одного, подчёркиваю – ни одного в полном смысле здорового, полного радостной жизни человека.
Ведь что такое здоровье?
Может быть, это витамины, инъекции, биодобавки, которыми могут побаловаться наши богачи, какие-то «комплексы минеральных веществ», которые и в аптеках-то не найдёшь ни за какую цену – только в частных закрытых клиниках нашей демократической Столицы с её всеобщим бесплатным здравоохранением?
И ещё неизвестно, кому больше сочувствовать: богачу или бедняку. Мы, по крайней мере, точно знаем, что принимаем: анашу да опий.
Наше правительство не только любезно согласилось объявить эти препараты лекарственными, но ещё и продаёт по льготным ценам: будьте здоровы, товарищи!
Не заживайтесь на своих рабочих местах: на смену вам едут жители окраинных земель Космополитического Союза. Таборами едут, целыми деревнями. Прогрессивная доктрина планирования семьи их ещё не коснулась, так что работать есть кому. Работать готовы дети с шести, восьми лет, от светладцати до темнадцати, за чечевичную похлёбку. Как вам такая конкуренция, а, высококвалифицированные специалисты? Вы всё ещё здесь?

 Наше здравоохранение – это здравозахоронение. Все официально признанные лекарства служат одному: переводу острого состояния в хроническое. Врачи не способны вылечить элементарную простуду. А между тем есть сведения, что не в нашем, и даже не прошлом, а ещё в позапрошлом веке были реально изобретены средства от большинства самых распространённых болезней нашего века, таких, как рак, диабет и лейкемия. Но вот загвоздка в том, что лечить эти болезни – гораздо выгоднее, чем их вылечить.
Почём у нас сегодня приём врача-онколога? Ведь в бесплатной поликлинике вечно не хватает мест, верно?
А сколько стоит инъекция инсулина, таблетки, приборы, позволяющие отслеживать уровень сахара в крови? Какой бизнес! И сворачивать его только потому, что диабетики хотят жить нормальной, полноценной жизнью? Зачем? Они и на уколах вполне трудоспособны!
То же самое с гемофилией, почечной недостаточностью, болезнью Паркинсона. Больным продлили жизнь! Какое счастье! И какое-то скромное молчание в ответ на вопрос: а будет ли полное, окончательное исцеление?
Вот почему кругом больницы, и ни одной здравицы. Государство заботится о нас!

А эти подозрительные эпидемии неизвестных заболеваний, которые никто не успевает толком изучить, как они уже сами собой угасают? Очень удачно выкосив то какой-нибудь неподконтрольный мировому правительству регион, то дремучий этнос, совершенно некстати расположившийся прямо на месте добычи ценной руды? Вот где бактериология творит чудеса!

Отдельный разговор – о болезнях, которых как бы не существует, но которые все мы почему-то чувствуем на себе. Я, конечно, говорю о так называемой «чуме глобализма» – о синдроме информационной травмы, который в многочисленных добровольческих организациях взаимопомощи уже окрестили «усталостью тысячелетий», но который официальная медицина продолжает упорно не замечать – ведь тогда инвалидами придётся признать чуть ли не половину занятого на производстве населения!
Вот здесь собрались здоровые, молодые мужчины и женщины, кормильцы своих семей. Я думаю, все мы не понаслышке знакомы с этими фантомами непонятных болей, приступами усталости – когда чувствуешь себя, будто на тебя гири навесили, а потом вдруг всё проходит? Судорогами, частичным параличом? Или глубоким, как обморок, сном среди бела дня, когда просто падаешь на месте, и всё?
Как долго мы ещё протянем?
А ведь это не считается болезнью!
Идите работайте, вы абсолютно здоровы!

Что же на самом деле происходит? К чему нас ведут? Куда движется весь наш мир?

;;;

Что ж, если с нашим телом – как утверждает множество различных узкоспециальных анализов на какие-то эритроциты, какую-то щёлочность и прочее, что обычный человек выговорить-то не сможет, тем более замерить, – полный порядок, может, зайдём с другой стороны? Как у современного человека обстоят дела с душой, совестью, целью в жизни? Верой в своё предназначение?
Я, например, в своей планшетке регулярно вижу истерические передачи о поддельных пельменях, просроченной рыбе, ароматизированных синтетических соках, которые ни в коем случае нельзя покупать – посмотришь и удивляешься, как мы ещё живы-то все? Как же мы питаемся такой отравой?
А слышал ли кто-нибудь хоть раз, чтобы в планшетке без иронии прозвучали слова: честь, долг, справедливость? – Нет.
Поддельная мораль, синтетическая любовь, отравленное насквозь доверие, бескорыстие и сочувствие никого не волнуют.

Правды нет. Идеалов нет.
Заметьте: не «у каждого своя правда». Не «давайте в диалоге неравнодушных людей строить новый, более богатый, более счастливый мир». А – правды нет, и точка.
А если человеку можно внушить, что правды нет, то после его можно вести, как барана, куда угодно, он и ухом не поведёт. И когда его будут резать, он даже защищаться не будет. Потому что за такую жизнь, где правды нет и совести, – даже бороться не хочется. Что мы, собственно, сейчас и наблюдаем вокруг нас и наших близких.
Мы идём по пути самоуничтожения!
Ещё немного, и мы, носители не только «усталости», но и мудрости, и красоты, и надежды тысячелетий, позволим втоптать себя в пыль горстке бессовестных дельцов и оравам их голодных, бездумных рабов!

Где же мы, товарищи? Куда мы идём?
Неужели вот он, конец истории? И нам суждено быть погребёнными под осколками очередной мировой империи?
Или мы увидим новую зарю и новое начало?
Может быть, именно сейчас от нас требуется последний, решительный шаг, – и мы, вырвавшись из железных колец истории, рука об руку войдём в неведомый мир, где будет доверие, будет братство, будет правда – будет!
И не как бумажный закон права уже, а как единственный закон созвучия наших сердец.

;;;

– Ну, как тебе? – с внимательной улыбкой тёмных глаз Анни заглянула мне в лицо, и лишь хрупкие пальцы, теребившие тёмно-медный локон у виска, выдавали её неуверенность.
– Кучеряво, – рассеянно обронил я и тут же поправился, вспомнив, что мне всё-таки негде жить: – То есть, я хотел сказать: многое, сказанное здесь, вполне справедливо.
– Куда уж господину Джокконе вникать в мелкие беды низкооплачиваемых специалистов, – иронически объяснил мой отзыв Гарри, разбирая переданные ему на собрании прошения и письма – он официально состоял секретарём профсоюза в корпорации «Интэль», на территории старого завода которой и проходили встречи.
– Гарри, оставь… Господин Джокконе служил в Банке таким же клерком, как и я… Кстати, почему ты фамилию сменил?
Я поразмыслил, смогу ли в принципе объяснить Анни хитросплетения мистико-сексуального союза между мной, Сильвией и отцом Григорием, и решил оставить историю моего брака при себе.
– Из подлых корыстных соображений, – не стал скрывать я от неё свою ужасную сущность. – Вот, смотри. Я нарисовал, пока вас слушал. – Я протянул ей картинку, намалёванную на подвернувшейся картонке.
Сказалась привычка, воспитанная ещё Старцем: запечатлевать в красках движение духовных стихий, в которых бывал. Вообще-то для непосвящённого картинка была, наверное, не более чем аляповатой бессюжетной мазнёй, и я дал её Анни, просто чтобы развлечь, – но она отчего-то отшатнулась, показала рисунок Гарри и переглянулась с ним, словно увидела очередную нечаянную дешифровку их партийных тайн. Тот тоже надолго замолк над рисунком.
– Ээ… Вы не возражаете, если мы с женой переговорим с глазу на глаз… или среди ваших многочисленных талантов есть ещё и чтение мыслей?.. – хмуро обратился он ко мне.
– Если и читаю иногда, то нечаянно, – не стал я его пугать, и они с Анни отправились возбуждённо перешёптываться за дверь.
Наконец Анни снова появилась с картинкой в руке. Изображение было самое простое. Внизу – серые продольные полосы, где-то темнее, где-то прозрачнее. Так я увидел собравшееся общество, да не сочтут меня возможные критики предвзятым в отношении рабочего класса. Но ближе к центру мелькали кое-какие красные пятна. И выше они вздымались в широкую алую спираль. Она занимала весь центр рисунка и потом, в свою очередь, уходила в алые клубы, кипевшие параллельно серому дну. И там, в алых облаках, мелькало золото.
Всё это было изображено очень примитивно и никого не могло заинтересовать с точки зрения искусства. Однако Анни подсела ко мне с таким серьёзным видом, словно собралась обсуждать подлинный шедевр.
– Артюр, скажи… только честно… Ты никогда не слышал о таком, – она слегка запнулась… – общественном деятеле… как… граф Изидор Дюкасс? По прозвищу Оль д’Ауро… Око Зари? Он так подписывал свои труды.
Видя, что все перечисленные имена мне ровным счётом ничего не говорят, Анни снова тревожно переглянулась с Гарри.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Видишь ли… Я открою тебе немного, извини, но Гарри тебе пока не очень доверяет… Дело в том, что официальная история Тэзе почти полностью сфальсифицирована.
Мы с Анни «прогуливались», а именно – сидели на крыше одной из безликих многоэтажек спального района, где нас не могли видеть с улицы. Я старался не мелькать лишний раз на людях, по крайней мере, в светлое время суток. Усилиями товарищей по партии я освоил простейшие навыки маскировки и в город выходил, надев личину потасканного богемного юноши средних лет: длинноволосый парик в стиле «битломана», «прикид» в состоянии достаточной потёртости и мешковатости, круглые очки с синими стёклами и кашне, закрывающее невзначай пол-лица. Мне сняли небольшую скромную квартиру с удивительным количеством выходов: помимо обычного, через дверь, там был ещё люк на чердак и дальше – на крышу, а через балкон – спуск на пожарную лестницу, – и назначили ежемесячное содержание – опять же неизвестно, из каких средств. Вообще многое свидетельствовало о том, что «партия» действовала давно, слаженно и грамотно, костяк её составляли не рабочие, а военные, и если против своеобразных «даров» отца Григория она оказалась беззащитна, то от государственных силовых ведомств – как в народе говорили, «органов корпоративного произвола», оборонялась умело и вполне успешно. 
– Всё, что происходит в Столице, и в наши дни всеми силами перевирают и замалчивают, – продолжала Анни, – но сейчас нас интересует один эпизод из прошлого. У партии есть неопровержимые свидетельства того, что сто семнадцать лет назад в Тэзе произошёл политический переворот, причём удачный, совершенно уникальный. Возникло по-настоящему новое общество, какого не было раньше нигде в мире. Не просто сменилась горстка функционеров на верхушке власти – а весь народ, в полном согласии и единстве, жил как пел, понимаешь? Полностью исчезла преступность, вышли из оборота деньги, вещи просто обменивали или отдавали даром, не стало никаких счётов, обмана. Каждый трудился, сколько хотел, и всего хватало. В то время все двери были открыты, все музеи, дворцы, но никто не украл ни единой вещи, прохожие просто гуляли и любовались. Пропала зависть, жадность, внешние знаки успеха вообще потеряли значение. Совершенно незнакомые люди собирались по зову сердца на какие-то игры, обряды, пели, танцевали на улицах всю ночь, и при этом не было ни пьянства, ни оргий. Как будто какие-то высшие силы, правящие миром, снизошли к ним. В те четырнадцать месяцев частичка человечества стала, как бог. А государство – как цветок. Это я уже не своими словами говорю… Так сказано в книге лидера этого движения: государство будет как цветок, а люди – как лепестки, открытые свету. И так и было. Изидор Дюкасс привёл своих последователей на островок будущего. Иль де Сиэль – Остров Неба, Ла Радианта – Столица Лучей, – так они называли своё общество. Или ещё – Красная Коммуна.
– Постой-постой, но что стало с этими… не знаю как сказать, заговорщиками, после того как правительство вернуло себе контроль над городом?
– Восстание было подавлено. К Тэзе стянули танковые войска нескольких государств, целую союзную армию, и на улицах началась настоящая бойня. Почти все коммунары погибли. Но перед тем как сдать город, они успели где-то спрятать архив. Понимаешь, власти так долго тянули с нападением, потому что ходили слухи о каком-то абсолютном оружии, которое якобы разрабатывал Дюкасс. И господа из Космополитического Союза сидели и тряслись, вдруг это оружие готово и будет применено против них. Рассматривали даже вариант сбросить на Столицу атомную бомбу… Но в действительности учёные Тэзе не успели завершить работу. Они произвели все необходимые расчёты, но ещё не построили машину. Они опоздали, может быть, всего на несколько недель… И Столица Лучей погибла.
Но труды и замыслы человека, построившего первое в мире государство подлинной гармонии, по-прежнему живы. Граф Изидор Дюкасс. Он был величайшим гением своего времени во многих, казалось бы, несовместных областях: военном деле и поэзии, изобретательстве, живописи и философии. И, как бы ни пытались близорукие политики вытравить из народной памяти его наследие, мы сохраним его и возродим.
Когда ты показал свой рисунок, я лишний раз уверилась, что мы на правильном пути. Видишь ли, Граф – так для краткости называли его ученики – всегда сам иллюстрировал свои тексты. Твоя картинка – точь-в-точь обложка его книги, посвящённой будущему социальному перевороту, мировой революции. Это, наверное, единственная в мире политическая поэма, которую местами довольно трудно разобрать, – Анни улыбнулась. – Но её величие напоминает о грандиозных мистериях-эпопеях Данте и Гёте… – Она извлекла откуда-то мой листок, развернула рисунок и провела пальцем вдоль спиральных изгибов алого облака. – Вот он. «Красный Дракон».

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Понимаешь, давно уже существует античная легенда о драконе Ладоне, который стережёт на каком-то мистическом острове яблоки молодости. – Мы вернулись в дом, и Анни задёрнула шторы, как только вошла на кухню: какая-то новая привычка к повышенным мерам безопасности, привитая, очевидно, мужем. В окно светил матовый зимний полдень, и по кухонному полумраку поползли кровавые пятна – тени сочных маков, гирляндами покрывавших дешёвую ситцевую занавеску. Я поставил на плиту помятый жизнью железный чайник. – Но у Графа была какая-то странная убеждённость, что этот миф имеет непосредственное отношение к политике. Что, исходя из него, можно построить план революционного переворота, и удерживать власть сколько угодно, даже в условиях враждебного окружения. Такое впечатление, что он рассчитывал вызвать какие-то чуть ли не аномалии в пространстве и времени. В его записях вообще много абсурдных, непонятных мест. Якобы народ – это и есть «Красный Дракон», его земля – тот недоступный остров, а яблоки молодости – это свобода. Но в том-то и дело, что если свободное общество удалось построить, пусть на время, – значит, это не совсем бред?..
Я неопределённо замычал. Как только Анни завела разговор об этом необыкновенном человеке Изидоре Дюкассе, в её словах замелькало нечто мне слишком знакомое.
– И всё упиралось в необходимость обеспечить Коммуну каким-то особым оружием. В своих книгах Граф называет этот камень Радиант – Лучистый. Якобы он существует где-то в природе, но встречается крайне редко. Граф пытался воспроизвести его искусственным путём. Он считал, что с Радиантом его Остров Неба станет непобедим. И вроде бы уже нашёл принцип синтеза. Но тут Столица пала, а Граф был убит.
С его смертью, кстати, тоже не всё ясно. Дело в том, что в круг его приближённых входил ещё один человек по прозвищу Граф. Его так звали ещё с детства, когда ни о какой революции и не помышляли. Тот человек не был аристократом, обычный сирота, беспризорник и бандит, и кличку получил в воровской шайке. Странность в том, что внешне оба Графа были поразительно похожи. И как-то сразу сдружились. Второй Граф во многих делах Коммуны был правой рукой первого. При этом ходили слухи, что именно второй Граф и предал Столицу Лучей. Он вышел на контакт с врагом и дал правительственным войскам сигнал к нападению. После уничтожения Коммуны он сотрудничал с властями Космополитического Союза, и многие считали его перебежчиком. Но, странное дело: чем дальше, тем больше в народе ходили слухи, что именно тот человек, который остался жив, – и есть настоящий Граф. А второй похоронен как бы вместо него, чтобы запутать…
Я замахал руками. Перепутанные Графы уже начали гудеть у меня в голове, как мухи.
– Постой, постой… А что делал оставшийся Граф после революции?..
Анни пожала плечами.
– Ничем особенным он себя не проявил. Долго занимал какой-то высокий, но ничего не значащий пост в мэрии, заведовал архитектурными памятниками… Постепенно о нём все забыли. Политики делали всё, чтобы искоренить малейшее упоминание о Коммуне, запугать народ и в очередной раз переписать историю. И у них почти получилось… Что касается Графа… Он умер где-то в Южной Америке, в весьма преклонном возрасте. Вот и всё. – Анни машинально посмотрела в завешенное шторой окно. Я посмотрел в опустевшую чашку.
– Неужели всё это правда… неужели можно вот так легко перекраивать народную память?.. – я в недоумении покачал головой. – Даже трудно поверить.
– Я тоже сначала не верила, – кивнула Анни. – Когда товарищи попытались посвятить меня в своё дело, я испугалась, что говорю с какими-то фанатиками. То есть какие-то отдельные факты я принимала, но целостная картина… просто не складывалась, казалась совершенно невозможной. Мировое полотно тотального безумия и обмана. Но… Знаешь, как Гарри попал в «Красную Стражу»?
Я молча сделал вопросительное лицо.
– Гарри рос в очень бедной семье, и как только достиг призывного возраста, пошёл служить, а потом остался в армии по контракту. Воевал в Африке, в Китае, на Балканах. В том числе участвовал в некоторых спецзаданиях. Ему уже приличная пожизненная пенсия полагалась. А когда они с сослуживцами вернулись во Францию, им от Космополитического Союза предложили лечение в санатории на одном острове в Атлантике. Ну, ясное дело, кто ж от бесплатного отдыха откажется. И вот через пару дней под покровом тьмы появляется человек, который под страшным секретом сообщает всем, что на рассвете на остров обрушится цунами, и кто хочет жить – пусть срочно перебирается на лодке на проплывающий мимо теплоход, вас, дескать, там ждут. Ему, естественно, никто не поверил. Да многие попросту были навеселе, окончание службы отмечали. Короче, Гарри, один из немногих, тогда всё-таки прислушался. Говорит, не знаю, дёрнуло что-то, хоть и чувствовал себя полным идиотом.
А потом стало уже не смешно, а страшно. Ты, наверное, понимаешь. Всё, о чём предупреждал тот человек, оказалось правдой. Утром, как по часам, прибыла цунами и смыла лишних людей с острова. Позже Гарри своими глазами убедился, что этот санаторий – конвейер. Министерство обороны каждый месяц отправляло туда военных, которые знали, по меркам политиков, что-то лишнее, точечно применяло сейсмическое оружие, потом благородно брало на себя организацию похорон так, что по документам эти люди значились живыми, и пожизненно платило их пенсии само себе. И всё это совершенно цинично, это – наше государство! И журналисты, и родственники, которые пытались об этом что-то вякнуть, все скоропостижно скончались. Гарри сам не раз плавал на этом теплоходе, принадлежащем, как ты понимаешь, партии, регулярно видел эту «неожиданную» цунами, видел собственную могилу и документы, по которым «покойник» до сих пор получает деньги. Представляешь? – Анни всплеснула руками, что служило у неё выражением самых сильных чувств.
Я оглушённо молчал. Даже после эскапад старца Григория это было чересчур.
– И это не единственная история. Поверь, с нами выходили на контакт и журналисты, и люди от науки, и сами же чиновники. Те, кого преследовали, кому просто некуда было бежать. От того, что они рассказывали, просто волосы встают дыбом. Кому-то мы помогали выехать по новым документам, кто-то остался с нами.
Я тебе прямо скажу: просвещение рабочих, пропаганда среди населения – не основное наше занятие. Ты, наверное, уже и сам догадался. Наши методы – оружие, оружие и ещё раз оружие. Только силу можно противопоставить убийственному цинизму и лжи торгашей. Они оплели честных тружеников со всех сторон: бюрократическими уловками, невнятными законами, которые специально пишутся так, что без специального образования не разобрать, продажным правосудием, хищнической моралью, а главное – мифом о неприкосновенности всего этого «порядка». Он естественный, оптимальный, чуть ли не праведный, он ценнее самой человеческой жизни! Плати по своим счетам или умри! А счета эти на тебя повесили обманом. Нет, это невозможно больше терпеть! – она решительно стукнула кулаком по столу, и я снова увидел перед собой Анни-весталку, ту непорочную жрицу богини огня, которой дарована власть миловать или обрекать на смерть. – «Красная Стража» – народная стража! Мы сами решаем, что и кому должны, мы сами себе – правосудие, и тех, кто пытается нами управлять, мы усмирим силой!
– То есть… те деньги, которые вы раздаёте в конвертах… малоимущим, так сказать, обездоленным… ваши боевые отряды вытряхнули из инкассаторских машин? – догадался я.
– Да, – хладнокровно признала Анни. – Охранников мы не трогаем, да они и сами ведут себя тихо, когда мы показываем знак нашей партии – золотой круг в красном кольце. Недобросовестные чиновники и зарвавшиеся правоохранители тоже его знают. Они получают его в виде первого предупреждения. А второе – пуля, не смертельная, так, в жирную ляжку. Наши снайперы стреляют так метко, что даже гуманно. Подрывники тоже знают своё дело – на случай, если кто-то начинает мнить себя сверхчеловеком оттого, что живёт в богатом доме. Мы показываем ему бренность всех земных благ.
Это жестоко. Но наша жестокость – во имя добра. Она для тех, кто хочет нормально жить, идти вперёд, созидать, а не паразитировать на чужом труде, здоровье и духе. Жестокость может быть чистой. Мы не считаем себя террористами. Террор – значит ужас, а мы не сеем ужас. Мы сеем надежду и взаимопомощь. Мы просто Стражи правды и самой жизни. Без нас здесь, в Тэзе, давно была бы пляска на костях, под сладкие песни о свободе бездумного потребления, при полном отсутствии свободы знать, творить, развиваться, быть собой!
Я грустно примолк. Я и сам в своё время до глубины души возмущался явной социальной несправедливостью, отравлявшей дерзкое очарование Столицы… И всё же: с верой в добро и справедливость – взять в руки оружие?
Может быть, это казалось мне сомнительным потому, что у меня, по сути, ни с кем не было личных счётов.
– Но… ты ведь говорила о жертве, о том, чтобы жертвовать собой на благо близких? – невнятно напомнил я, опасаясь, что Анни заподозрит меня в попытке поймать её на слове, однако она ничуть не смутилась.
– Мы и есть жертва. Мы жертвуем счастьем мирной жизни, тем элементарным благополучием, на которое вправе рассчитывать любой человек. Мы подчиняемся самой строгой дисциплине тела и духа. Владеть оружием готов только тот, кто безжалостен к самому себе, кто, как монах в миру, ведёт беспрерывную борьбу с искушением жестокости.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– По официальным данным Всемирной Ассоциации Здравоохранения, нет такой болезни – синдром информационной травмы.
– Мне вчера корпоративный врач сказал, что у меня обмороки от лени…
– Это всё неестественная городская атмосфера. Нужно ввести сельский работящий образ жизни.
– Ага, принудительно. Вместо больничных.
– Лекарства от инфотравмы: сон – еда – спорт – ремонт – любовь!
– Всё точно, только наоборот…
– Простите, а ремонт чего?
– Просто нарушаются естественные рамки бодрствования человека. Зачем будильники, если организм сам знает, когда просыпаться, но наше рабство заставляет идти на работу.
– Это квинтэссенция современной экономической теории и свободного рынка, ура, товарищи, меньше живых людей, меньше конкуренция за ресурсы!
– Должна измениться форма отношений работник – работодатель. Ибо сейчас эта форма называется «рабство».
– Но и отсутствие солнца, долгая дорога на работу мешают нормальной жизни.
– Вырабатывайте иммунитет к рекламе! Очень полезная штука! И для кошелька, и для психики... Самое большое удовлетворение и счастье приносят вещи, которые нельзя купить – дружба, семья, дети, созерцание природы...
– Согласен, но лишь отчасти, ибо замкнутый круг получается. На семью, детей и отдых тоже нужны деньги. Квартира, одёжка, обстановка, еда, путёвки…
– Совсем без денег трудно быть счастливым. Но после некоторого уровня, когда все основные потребности удовлетворены, ещё больше денег не делают ещё более удовлетворённым.
– Точно, на инфотравму кодируют рекламы!
– Нехватка здоровых эмоций у человека. Все эмоции навязываются работой, телевизором, интернетом, человек потерялся, где его настоящая жизнь, а где выдуманная.
– Здесь идёт речь не про физическую болезнь, а скорее про психологическую – моральную.
– Люди занимаются нелюбимым делом, а это здорово напрягает, я работаю на стройке и дома выращиваю амаилисы, я бы с удовольствием работал в оранжерее за мизерную зарплату и уделял бы этому делу всё свое время и был бы счастлив...
– ТВ грузит сознание тупыми программами – типа расслабься, где обсуждают единственную замыленную проблему на сто голосов – так орут, что оглохнуть можно…
– Только надо не в спортзал ходить, а что-то полезное делать физически.
– Одним словом это называется – глобализация, в том числе болезней.
– Глобализация, только мы пока её ощущаем в минус, хотя могли бы ощущать в плюс.
– Мне помогают ванны с морской солью, ароматерапия… Коричневый рис дает хорошую энергию.
– Эпидемии это бизнес. Вот вмешается Конгресс. И начнёт впаривать всему Союзу обязательную поголовную вакцинацию. На этот раз от инфотравмы.
– Ещё унифицируют по всему Союзу часовые пояса, и тогда точно – эпидемия инфотравм…
– Смена по двенадцать часов – в день, в ночь. Больше половины народа поувольняли, на оставшихся понавешали обязанности тех, кого уволили. Прихожу с работы, сил хватает накормить-уложить детей, а потом просто валюсь с ног…
– У меня сил нет после стрессов, связанных с борьбой с коррумпированными чиновниками, крышующими жуликов. Жульё кругом махровое, пишешь выше – там ещё махровей жульё. От безысходности все глюки и болезни. Наше государство само убивает свой народ!
– Мы скоро зарплату будем тратить на одни лекарства, только чтобы не умереть.
– Просто человек не получает морального удовлетворения от работы. Учёный, бившийся над проблемой, не испытывает этого синдрома, как не испытывают усталости игроманы у компьютера – им это нравится. А рабочий на конвейере, или клерк на побегушках, который понимает, что работа его никому не нужна и бессмысленна, может только расслабляться вечером в кабаке, но этого хватает ненадолго. Мне есть с чем сравнивать. Есть приятная усталость, из серии «сделал дело – гуляй смело», а есть такой вот беспросветный стресс, когда никакими позитивными эмоциями его не скрасишь.
– Люди вообще на земле травмируются жить! Об этом не раз писали святые разных конфессий… материальное бремя тяжело для человеческого духа и души в не совершенном ещё мире на земле…
– Люди просто понимают, что у них нет никаких перспектив.
– Так я себя и чувствую… вроде работаю, не ленюсь, а радости от труда – нет…
– После работы и то не отдохнёшь.
– Я тоже часто проваливаюсь в сон... и сплю по пятнадцать-восемнадцать часов…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

под колючим мундиром платья ты была прозрачной, как весенний лёд
я пил с твоих губ холод ландышевых рос
туфельки изо льда
ты вдруг выскользнула прочь и вошла в прозрачную стену
и манила за собой
ледяные стены раздвигались
но за ними плескалась пустота

меня звал за тобой звон твоих каблучков
и влажный запах русалочьей кожи

последняя стена была красной
и я вошёл в раму огня

тогда всё изменилось

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Иссушающий воздух низко гудит над ломкой золотой травой.
Земля рассыпается в пепел под каждым шагом.
За горизонтом громоздятся алые, лиловые, чёрные зубчатые горы, похожие на спину какого-то длинного чудовища, за них цепляется зыбкий золотой пар облаков, и как будто слышится дыхание чего-то невидимого, близкого, нависающего.
И трава становится всё горячее, выбеленная зноем земля жжёт, становится красной, и языки пламени ползут вверх, охватывая моё тело, как лепестки огненного цветка, кружат, и плавят меня до крови, до костей в огненном вихре, и всё исчезает в красных пальцах тьмы.

А потом я снова стою среди странного сада, где земля седая, а деревья чёрные, узловатые стволы без единого листа, словно вереницы горбатых кошмаров, словно руки сожжённых великанов, простёртые из-под земли, и ты порхаешь между этими стволами, как светлая стрекоза. Твоё тело переливается алмазным и зелёным блеском диких вод, ты легко летаешь среди опалённых коряг, звеня своими ледяными башмачками, и, вспорхнув на одну скрученную, будто в предсмертной судороге, ветку, с улыбкой своих нежных, как талый снег, глаз лукаво говоришь мне, говоришь без слов: я – гесперия, – и я слышу музыкальный перезвон и чарующий шёпот этого имени прямо в позвоночнике:

Гесперия.

Я желаю тебя, но ты слишком высоко. Я не могу здесь видеть ничего, кроме тебя, а ты смеёшься, и твой голос капает хрустальными росами на мою разгорячённую душу.
– Спустись ко мне, – говорю я, но ты качаешь головой.

А потом появляется он. Такой же лёгкий и росистый. Он перепархивает с воздуха на воздух в рдяных, лиловых, пепельных облаках. Вы кружитесь в объятиях ветвей, в золотом дыму. И ты срываешь золотое яблоко.

Только теперь я замечаю их. Они здесь повсюду, тяжёлые, как удар кулака. Все деревья усыпаны ими. Но мне не добраться ни до одного.

Ты надкусываешь яблоко, и белый сок пенится у тебя на губах, лоскутами вздохов падает на грудь. Я чувствую сладость и свежесть полудня. Яблоки – это солнца, которые каждый день встают над мирами. И вы храните их. Ты даёшь яблоко ему, и он тоже ест. Вы смеётесь. Я слышу густой гул, нарастающий из-под земли. Нечто ворочается, вздымается, нечто огромное. Остров качается на опрокинутых горных хребтах. Золотой пар заполняет красное небо.

– Я – гесперия, – повторяешь ты уже откуда-то издалека. – Мы храним яблоки вечной молодости в саду великой Геи – бессмертной Земли. Сама царица богов Гера приняла их в дар на свою свадьбу. Триста лет длилась её брачная ночь. И каждый день, омывшись в источнике вечной юности, она становилась вновь невинной.

Я иду в глубь острова. Тени сгущаются надо мной. Корявые пальцы леса царапают кожу. Я слышу ропот белой воды. Он здесь, источник вечной молодости. Это бездонная яма, куда срывается белый поток. Всё кругом пропитано сырой землёй. Под ногами скользят тугие корешки. Здесь, в чащобе, только один свет.
Белый поток. Я касаюсь его. И он становится красным.

– Источник вечной молодости – это кровь, – говоришь ты откуда-то сверху. – Когда мы все искупаемся в крови, то станем моложе.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Господа, прошу внимания, – зазвенел в общем нестройном хоре голос Анни. – Хочу ещё раз напомнить: ни одна партийная ячейка не должна предпринимать никаких решительных действий без согласования с руководством. Как бы вы ни были возмущены – помните: стихийные митинги, забастовки могут послужить предлогом для жёсткой проверки и подавления народно-охранительного движения прежде, чем мы будем готовы заявить о себе. По нашим сведениям, планируется закон о полном запрете каких-либо политических собраний в Столице, даже санкционированных. Если кто-то поддастся на провокацию сейчас, могут быть жертвы, чиновники сделают всё, чтобы раздуть скандал и ускорить принятие этого закона, якобы охраняющего общественный порядок. Наши ответные меры надо тщательно продумать и согласовать. Мы выступим единым фронтом. Как только в рядах партии будет достаточно подготовленных сторонников, мы нанесём удар, от которого враги уже не оправятся. «Красная Стража» – народная стража!
– Народная стража! – эхом откликнулось собрание.
Я сообразил, что благополучно заснул, подустав слушать политико-бытовые пересуды рядовых партийцев. Толпа, одетая и настроенная преимущественно в коричнево-серой гамме, постепенно редела, разбиваясь на приятельские группки, разделяясь на два основных рукава: к выходу и в кассу. Некоторые разночинцы бойкого вида докладывали что-то руководству. Анни собирала бумаги.
– Чему вы так улыбаетесь, господин Джокконе? – Гарри всё не мог отказаться от привычки ревновать ко мне свою жену. – Уж не привиделся ли вам кто-то из товарищей по партии в неподобающем по уставу сне?
– Мммм… – с удовольствием отчитался я и посмотрел в потолок. – «Источник вечной молодости – это кровь. Когда мы все искупаемся в крови, то станем моложе»… Это ведь из вашего Оль д’Ауро, я правильно догадался?
Поколебавшись, Гарри ответил:
– Да.
– «Поэма о гесперии», – вставила Анни из своего угла.
– Дайте мне его рукописи, Гарри. – Я закинул руки за голову и закрыл глаза. – Возможно, я пойму в них больше, чем вы.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

В архив меня привезли, уж не обессудьте, с мешком на голове и в наручниках, и сняли всё это хозяйство только в куда-то очень долго спускавшемся грузовом лифте. Гарри пояснил, что в наше время сугубой свободы слова, когда какую только порнографию не рекламировали круглосуточно в бесплатной Сети, большинство книг Изидора Дюкасса сохранилось в архиве партии в одном-двух экземплярах, так как после революции тиражи планомерно изымали и уничтожали по всем странам Союза. Цифровая версия архива, понятно, тоже существовала, но её не афишировали, а меня больше интересовали бумаги: через контакт с ними, особенно с черновиками, написанными от руки, я надеялся получить больше интуитивного знания об авторе, включая замыслы, которые остались нереализованными – в первую очередь всё, что касалось «радианта».
Чем дольше я разбирал рукописи, тем больше убеждался, что ключом к деятельности «Графа» было всё то же откровение Семи Знаков, которое он воспринял как-то по-своему. Вообще у меня сложилось впечатление, что лидер «красных коммунаров» отличался крайне импульсивным, впечатлительным и деятельным нравом, отчего и оказался возможен его взрывоподобный, никем не предвиденный мистико-политический эксперимент.
Из немногочисленных биографических заметок и подборки газетных вырезок я уяснил, что Изидор Дюкасс родился в знатной столичной семье, проявлял блестящие способности во всём, за что ни брался, однако предпочёл военную карьеру и уже в шестнадцать лет в качестве лётчика-истребителя бросился защищать идеалы космополитизма на окраины Союза. Всемирное государство переживало тогда период бурного становления и борьбы с сепаратистки настроенными национальными элитами в ряде государств, не слишком выигравших экономически от объединения с более оборотистыми соседями. В итоге восторжествовала военная авиация, и яростный космополит, дослужившийся к тому времени до генерала, в составе миротворческого контингента ступил на землю не то чтобы захваченной, а просто присоединённой обратно Греции.
Здесь его убеждения претерпели судьбоносный перелом. В колыбели античной гармонии и красоты, в краю древних богов, неистовых олимпийцев, на берегу детски-беспечного седого моря, ему был явлен некий Знак. И всю дальнейшую жизнь Граф пытался его запечатлеть его в живописи, в слове, и каждым своим движением и вздохом ему служить. С этого момента он стал называть себя Око Зари – Оль д’Ауро, и проповедовать нечто не совсем понятное, но завораживающее.
В ту пору ему было всего девятнадцать лет. Вернувшись в Тэзе, он снискал сумасшедшую популярность среди молодёжи, влюбившейся в его книги и уверовавшей, что весь мир, как минимум Космополитический Союз, а конкретно Тэзе, стоит на пороге новой эры не политического только, но – абсолютного духовного единства. Карьера предприимчивого аристократа, бесспорного гения, всеобщего баловня и любимца судьбы, шла в гору. Власти, в свою очередь, уверовали, что выходец из их среды как нельзя лучше обуздает протестные настроения толпы и направит их в безопасное русло прекраснодушных разговоров ни о чём (так они поняли полные причудливых аллегорий поэмы «Оль д’Ауро»), а потому никто особо не усомнился доверить Графу командование внутренними войсками.
Дальше произошло нечто неожиданное, наверное, даже для самих бунтарей. В одну знаменательную ночь по приказу Командующего вооружённые отряды просто вышвырнули высокопоставленных чиновников, банкиров, владельцев международных корпораций и прочих особо важных персон, привыкших к полной неприкосновенности, из их дворцов и в кратчайшие сроки несколькими железнодорожными составами вывезли, вместе с их привыкшими к респектабельности семьями, за пределы города. После чего Тэзе была объявлена «Красной Коммуной», Золотым Островом Свободы и так далее, а её границы – надёжно защищены по-прежнему функционирующей в городе системой противоракетной обороны.
Тут-то и заголосили все цивилизованные информационные центры мира о «Красном Драконе» – теперь это не казалось абстракцией. Что происходило в этот период в Столице, никто так и не разобрался, но говорили о попытке установить военную диктатуру и террористическом произволе. Финал известен.
В бумагах Графа я обнаружил, между прочим, подробный план всех подземных тоннелей, протянувшихся под Тэзе. Об этих многоэтажных катакомбах, очевидно, знало правительство, и в период Коммуны они по инструкции Графа тщательно охранялись. Главное, что я для себя отметил – хотя можно было и раньше догадаться – подземные ходы не были бесформенными. Они чётко делили Столицу на семь секторов, как семь спиц огромного колеса. И каждому району на рисунке Графа соответствовал символ – сами по себе эти значки мне ничего не говорили, но все они были разного цвета – как семь лучей спектра: красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, голубой, синий, фиолетовый. 
В своей публицистике, в полном соответствии с вычурным символизмом поэм, Граф рисовал неопределённый идеал некоего мистического коммунизма. Он утверждал, что государство, иерархия, какое-либо социальное расслоение – это следствие деградации человеческого духа, что общество сможет стать по-настоящему свободным только тогда, когда каждая личность достигнет в своём развитии абсолютного совершенства, цельности и полноты всех качеств. Осознавая свою уникальность, каждый человек добровольно займёт в социуме то место, которое предназначено ему свыше, и его труд будет незаменим. Но в мире, который можно увидеть земным, физическим зрением, властвуют эгоистические интересы, которые разобщают людей. Чтобы подняться до уровня единого бессмертного духа, нужно смотреть Оком Зари – это, как считал Граф, реально существующий в мозге орган «целостного восприятия» (помимо пяти физических чувств), «чистого знания», которое не требует объяснений и доказательств, и находится он надо лбом, в области так называемого «родничка». У младенцев и ясновидящих в этом месте нет кости, и они получают информацию непосредственно свыше, где и обитает (вполне материальный, только невидимый) сверхчеловеческий дух – Красный Дракон. Чтобы жить чистой жизнью в свободном мире, надо с помощью своей интуиции обратиться к Великому Змею, или Красному Дракону. И если ты будешь творить на бренной земле его священную волю, твоя душа, подобно прекрасной гесперии, вкусит яблоки вечной молодости на острове неба.
Всё это звучало бы фантастично, если бы не напоминало мне собственное недавнее прошлое и рьяную веру в непогрешимость и чуть ли не божественную природу – правда, не Дракона, а конкретно Старца… или, получается, Быка?..
Может, и к лучшему, что все эти знания остались какими-то туманными клочками на задворках жизни? Может, лучше быть бездарностью, потребителем, пошляком – только не ревностным адептом безличных неземных сил? Ведь когда человек уверен, будто действует во имя бога, он способен что угодно наворотить… Чувство непосредственной близости к богу – вот, наверное, самое сильное чувство на земле, главное сокровище и главный соблазн… Подлинные соблазны – не на земле, а на небесах.
Или человеку мешает двойственность, неспособность жить в абсолютной чистоте, как в высокогорном воздухе, от которого кружится голова? Или высшая воля настолько далека от людских суждений о добре и зле, что всегда опасна? Или единственное, что доступно человеку, – оставаться обывателем, утопленным в суете, и вообще не пытаться решить вопросы, которые могут увести за грань благополучия и рассудка? Или, может быть, жизнь всего человечества и проходит в чаду борьбы, ошибок, нерешённых вопросов – ради счастья тех единиц, кому удалось найти единственно верный рецепт – свой личный эликсир бессмертия?
Надо сказать, Изидор Дюкасс являл собой уникальный, почти невозможный в наше время тип воина-поэта, лидера, которому чужд был типично политический цинизм, и мечтателя, безжалостно устранявшего с пути препятствия к своему идеалу. Фотографии тех лет запечатлели юношу ангельской внешности, хрупкого и маленького, изящно наряженного – не верилось, что перед вами – «военный диктатор». Отчего философы и поэты обычно так несведущи в государственной жизни, во всяком случае, сторонятся руководящих постов? Боятся ответственности? Избегают насилия? Не хватает той самой цельности, единства знаний и воли? Или политика и поэзия – две враждебные друг другу стихии?
Интересно, правдив ли слух, что в действительности Граф остался жив? Может, он и не планировал долго удерживать Столицу? Тогда чего добивался?
– Я сомневаюсь, что нам стоит продолжать поиски этого «радианта», – голос Гарри приостановил безудержный бег мысленных знаков вопроса. Мой надзиратель, очевидно, заметил, что я давно уже сижу над рукописью, глядя в одну точку. – По-моему, возродить учение Графа в том виде, как при его жизни, невозможно. Да и нет времени. Корпорации начали налоговую проверку профсоюзов, скоро нас обвинят в хищениях, которые, разумеется, имели место – иначе как бы мы защищали интересы рабочих? – устроят показательные суды и объявят любые объединения бедняков больше двух человек вне закона – даже кружки шитья и кройки. Мы широкими шагами движемся к закреплению людоедства на законодательном уровне. Единственное, что ещё может сделать партия, пока жива, – это с оружием в руках изгнать антинародную клику из Столицы, как сделал когда-то Граф. А без дальнейшей мистики можно и обойтись.
Я рассеянно покачал головой.
– Боюсь, вы недооцениваете силу того оружия, которое назвали мистикой, Гарри. Недаром Граф искал его. Это не суеверие и не колдовство. Это высшее знание, логика духовного мира, без которой мы недолго продержимся. Я догадываюсь, что такое этот радиант. Я видел его в естественной форме.
– Граф пишет, что сырьём для его синтеза может служить обыкновенный янтарь.
– Да… Мне кажется, был у него какой-то невысказанный замысел… – тут мне самому пришёл в голову неудобопроизносимый замысел, а именно: использовать свой алатырь-камень для поиска нужной информации в Столице. Конечно, рискованно, а что остаётся? Ждать ареста вместе с остальными подпольщиками? – Я думаю, истинной целью Графа и было построить аппарат для штамповки камня, – неожиданно для самого себя подытожил я. – Когда Коммуна пала, когда тысячи адептов пожертвовали жизнью во имя веры в этот Знак, Граф закольцевал дыхание Дракона где-то здесь, в городе. Машина уже существует. Нужно только её найти.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Мавзолей, построенный по заказу Верховного Совета. Пройдёмте внутрь, – голос элегантной дамы – экскурсовода с эмблемой мэрии на груди пробился сквозь моё сомнамбулическое состояние, и я машинально втянулся внутрь небольшой приземистой крипты, припрятанной в зелени Парка Инвалидов, следом за притихшей группой туристов, и с изумлением обнаружил водружённый прямо в центре тесного круглого зала грандиозный гранитный гроб. Туристы, подталкивая друг друга и шёпотом ругаясь, распределились вдоль стеночки. Экскурсовод, заняв наиболее выгодную позицию у открытых дверей, где можно было глотнуть воздуха, скороговоркой возобновила рассказ: – Генерал Изидор Дюкасс прославился героической борьбой с мятежными республиками Союза. Ему было всего девятнадцать лет, когда он командовал освобождением Греции от диктатуры националистов. К сожалению, вскоре по возвращении во Францию он умер от чахотки.
Я почти не удивился.
– Однако в память о подвигах наших воинов был разбит этот парк, в конце каждой аллеи которого находится мемориальная доска с именами участников южноевропейской кампании, а также возведён Мавзолей, куда перенесли останки генерала. В соответствии с его последней волей, для погребения использовано семь уложенных друг в друга гробов. Внешний саркофаг, весом в сорок семь тонн, сделан из цельных блоков редкого по красоте камня порфира, или красного финского гранита, окованного железными обручами. Дальше следуют: гроб из олова, из хризолита с вкраплением золотых нитей, медный гроб, коралловый с вкраплениями серебра, стеклянный с добавлением ртути и свинцовый.
– А зачем столько гробов? – робко вклинился один из туристов. Странно, что никто не поинтересовался, отчего вообще покойник, в соответствии с христианским обычаем, не лежит в земле.
– По числу семи планет, – объявила экскурсовод и галопом ринулась дальше: – На стенах Мавзолея вы можете видеть рельефы с античным сюжетом о драконе Ладоне, охраняющем сад гесперид. Генерал Дюкасс в ранней юности увлекался поэзией и видел в этом мифе аллегорическое изображение государства, охраняющего покой своих граждан, – туристы завертели головами в густо-чайном полумраке.
– А можно где-то сейчас почитать его книги? – не смолчал я.
– Он не публиковал свои работы, – бойко отчиталась экскурсовод, – считал их любительскими. Свои взгляды он высказывал разве что в письмах к друзьям, не знаю, может быть, сохранились частные архивы.
– Простите, а… я слышал, что, по возвращении во Францию, он как будто участвовал в каком-то бунте?.. – поспешно добавил я, так как экскурсовод уже повернулась к двери.
– Ээ… – рассеянно заметила она, стоя на пороге, – нет, я ни о чём таком не слышала… Возможно, вы его с кем-то путаете?..
– Ммм…
– А сейчас прошу на выход, пожалуйста, у нас ещё осмотр Собора Монтэ-Крист, нужно двигаться побыстрее, если вы хотите вечером успеть пройтись по магазинам… Пожалуйста, на выход…
– Я не с группой, – выставил я ладони, но послушно вышел вместе с остальным стадом. В общем-то, всё было понятно.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– В Мавзолее нет тела. Если хочешь что-то спрятать – положи на самом видном месте. Саркофаг и есть то, что мы ищем. Думаю, Граф не погиб тогда при штурме. Он с самого начала планировал сдать Столицу. Эта жертва нужна была для создания оружия, – я энергично стучал пальцем по карте Тэзе: Мавзолей оказался точно в центре «красного» сектора.
– Неужели ты прав?.. – Анни недоверчиво покачала головой. – Неужели его план мог быть таким…
– …жестоким? – я усмехнулся. – Вполне в духе Дракона. Недаром в его книгах столько воспевания крови. Одни названия чего стоят: «Поэма крови», «Полёт во дворце крови», «Голубая небесная кровь»… повсюду кровь. И это не иносказание. Красный – кровавый цвет.
– Всё равно… садизм какой-то…
– Возможно, он рассматривал это как жертву во имя будущего, – я пожал плечами. – Чтобы мы сейчас могли сражаться. В любом случае, сейчас нам надо придумать, как проникнуть в Мавзолей без свидетелей, чтобы разобраться с устройством саркофага.
– Да не особо он и охраняется, – заметил Гарри, задумчиво разглядывая карту. – Сторож закрывает на ночь только ворота Парка. Наверное, считают, что на такую неподъёмную гранитную махину всё равно никто не позарится.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Даже по меркам нашего века «саркофаг» работал по неизвестной технологии – на вид, без топлива. Когда мы выставили на странном железном диске – «замке», скрепляющем железные обручи, нужную комбинацию «знаков» (ту, что была на карте подземных районов города), обручи засветились, как раскалённые, и крышки стали откидываться сами собой, будто страницы гигантской каменной книги. По их внутренней стороне, как по экрану проектора, побежали надписи, словно от руки сделанные алым светом. Всего получилось семь «посланий».


 
Я, Изидор Дюкасс,
Око Зари,
Сын Дракона,
в память о грядущих потомках
оставляю сей гроб
открытым.


Тайна его внутри него,
в семи печатях,
скреплённых одной.
Тайна его в янтаре.


Положи кусок янтаря,
небольшой, чтобы умещался в руке,
в последнюю сферу из семи.
Опусти семь крышек,
закрой семь замков.
Сатурн – свинец,
Венера – медь,
Солнце – золото,
Марс – порфир,
Меркурий – ртуть,
Юпитер – олово,
Луна – серебро,
скреплённые единым кольцом,
кольца же все из железа.


Бегущий огонь последнего кольца
перепояшет небо и землю
светом крови.
Семь лучей сольются в один –
радиант.


Камень сей, Лучевой –
оружие мысли.
Пусть Око Зари
укажет ему, что предать разрушению,
и он сделает.
Он уничтожит любые стены
и сметёт врагов.


Да прочтёт Знаки
тот, кто видит:
Кабан. Кит. Бык. Змей. Павлин. Лебедь. Олень.


Заклинаю тенью Красной Звезды.
Да хранит Великий Змей жестокости
золото Свободы.

 


Всё это звучало очень знакомо, но на этот раз мы могли воочию убедиться в сугубой функциональности «поэтических символов» Графа. Опустив крышки (они оказались неожиданно лёгкими, словно находились где-то вне законов гравитации) над первой порцией янтаря, мы получили как результат сильный жар у всех присутствующих (резко поднялась температура тела) и россыпь несомненного алатырь-камня – только не солнечного, как у меня, а багряно-красного. Он пламенел изнутри и застывал снаружи. Тёк и обжигал светом. Горел и не сгорал.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

И никто не смог взять его в руки. Просто не смог.
У одних начиналось головокружение, у других – рвота, многие вообще оказались в предынсультном состоянии. Как-то «радиант» влиял на кровообращение, кровь лилась изо рта, из носа, из ушей. Явно не таков был замысел Графа. После всех наших поисков и открытий – прикоснуться к живому камню, который Оль д’Ауро называл абсолютным оружием, смог я один.
Абсурд, но во всём произошедшем мне отчего-то виделась насмешка Старца – его образ так и стоял перед глазами. Он будто в очередной раз обманул меня, обвёл вокруг пальца. «Вот видишь, – говорили его прищуренные, по-мужицки лукавые, лучистые глаза, уже не сиявшие для меня таким невыразимым светом. – Не так-то легко водить за собой толпу. Я мог подарить тебе чудо – а ты не можешь ничего».
Единственное, что успели заметить: всех, кто прикасался к камню, он словно бы смещал на мгновение куда-то в пространстве и времени. Мелькали мимо другие эпохи, города, каких никогда не видели, незнакомые страны, люди в кружевных костюмах, мчащиеся сквозь высокую траву лошади… Всё это – как мне говорили – длилось не дольше паузы между вдохом и выдохом, но казалось таким реальным – словно сам глотал пыль под степным солнцем, или мухлевал в карты в трюме вооружённого до зубов корабля… Потом картинка начинала будто бы затягивать в себя: казалось, промедлишь немного – и забудешь, кто ты есть на самом деле. И камень вдруг обжигал до самого нутра. Его бросали непроизвольно, и помнили только страх потерять память. А видение казалось длинным, как целая жизнь, и медленно угасало где-то на задворках души – солнце, расплавленное тьмой.
Я ничего такого не видел, но мне было не до величественных зрелищ. Я знал одно: времени в обрез, а бойцы не готовы. Против всей военной мощи Космополитического Союза повстанцам не выстоять ни за что. Вся надежда была на тайну Графа – и вот, когда тайна раскрыта, надежда сама ускользает из наших рук.
Я смотрел на два камня: мой, жёлтый, и новый – красный, которые выложил перед собой на стол, пытаясь понять. И, странно, в какой-то миг передо мной мелькнуло видение: густая метель, будто мазки белой гуаши поверх тёмных зубчатых стен; холодное северное небо и на нём – как на замороженном стекле – пятиконечные звёзды, как горящие глаза дракона. Красные звёзды на башнях. И я отчего-то знал, что это – Россия (опять, что ли, проделки Старца?), хотя вообще-то эмблемой России всегда был двуглавый орёл.
А потом вдруг сразу пришло решение. И простоте его позавидовал бы ребёнок. Не знаю, может быть, сказалось моё неуважение или ненависть к алатырь-камню за всю боль, что была с ним связана. Но я вдруг понял, что если он слишком горяч, то его нужно просто заморозить. И потом использовать, как бомбу. Его осколки произведут в пространстве-времени небольшой излом, ничего не повредив физически, и наши войска пройдут сквозь стены. Мы захватим Столицу почти без крови. Так просто.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Мои догадки относительно замороженного алатырь-камня подтвердились. Всего-то и нужна была переносная морозильная камера. Испытания показали, что небольших размеров янтарь, превращённый по технологии Графа в «радиант», создавал что-то вроде невидимого коридора, достаточного, чтобы полноценный боевой отряд прошёл сквозь любые препятствия – будь то бронированные ворота, каменная стена, танковая колонна. Конечно, бойцы чувствовали действие камня и на себе: в момент взрыва они почти не видели, что происходит вокруг, возникали пресловутые картины прошлых (или параллельных?) времён – иногда довольно пугающие, но при определённой тренировке внимания эти побочные эффекты можно было стерпеть. Учения проводились на загородной военной базе, числившейся санаторием для ветеранов, – подозреваю, о её истинном назначении было отлично известно властям, но партия, то есть по факту – террористическая организация, имела действенные рычаги давления на чиновников – то есть попросту запугала их.
Оставалось под вопросом моё участие в штурме. Никто не доверял мне, и я, в общем-то, признавал полное право подпольщиков не делиться со мной своими планами. Восстание было подготовлено давно и без меня, а новое оружие, пусть в самом упрощённом применении, давало повстанцам явный перевес в бою. С другой стороны, я единственный по-настоящему владел алатырь-камнем, и в случае непредвиденных обстоятельств мог преподнести нашим противникам изрядный сюрприз.
Остановились на том, что я с резервным боевым отрядом буду ждать отдельного сигнала и следить за развитием событий на основных участках борьбы. Анни была занята в узле связи – передавала шифровки на защищённой от прослушивания радиоволне, какую уже не использовали современные переговорные устройства.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

По мере того, как наш план обретал всё более чёткие очертания, меня охватывало чувство нереальности: неужели получится?.. Неужели мы, вчерашние клерки, пешки в руках власть имущих, ¬– заберём в свои руки Столицу? Неужели, как завещал Красный Граф, – построим наконец священный Город Лучей, мир истинной справедливости, где очистится сама лукавая, падкая на грошовые соблазны душа человека? Неужели – вот через несколько дней, быть может, недель – мы вступим в то самое неуловимое будущее, на Золотой Остров Неба, о котором пророчествовал Граф?
Всё говорило, что мы на верном пути. Знаки семи планет способны на чудеса, и сейчас они были с нами…
Незадолго до штурма я пытался вглядеться в свой алатырь-камень: он мог дать подсказку, но как раз сейчас он молчал. Впереди была неизвестность.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

В ночь с 28 на 29 февраля всемирная трансляция с заседания Конгресса неожиданно прервалась. Когда связь восстановили, по всем официальным каналам было объявлено, что Конгресс захвачен народной армией, руководство транснациональных корпораций и международных банков арестовано, партия Красная Стража требует отставки правительства и принимает новую Конституцию, согласно которой вся деятельность Космополитического Союза переходит под контроль специально сформированных органов Блюстительной власти, проверяющих все политические инициативы на соблюдение прав социально незащищённых и малоимущих слоёв населения.
Через несколько часов в Столице творилось нечто невообразимое. Толпы людей с красными флагами плескались на улицах, на площадях, со всех сторон гремели гимны – «Ла Радианта», «Золото Свободы», «Клятва коммунара» – песни времён Графа – я и не подозревал, как многие их знают и помнят. Потом стало известно, что армия и караульные войска перешли на сторону восставших.
Я со своими бойцами оставался на всякий случай на посту, но вертолётная съёмка в программе кругосветных новостей демонстрировала нечто неописуемое: исполинскую сумеречную высотку Конгресса с лестницей из флуоресцентного стекла, устеленной, как праздничным ковром, алыми цветами. Люди несли и несли красные гвоздики нескончаемым потоком, я даже не представлял, откуда их столько. Пятиконечная Марсова площадь вокруг здания кипела огненным морем свечей. 
А потом мы все ослепли. И больше я ничего не помню.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .
.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Из пятой части

ПРАЗДНОСТЬ

И в сумрачном ужасе от лунного взгляда,
От цепких лунных сетей,
Мне хочется броситься из этого сада
С высоты семисот локтей.
Н. Гумилёв, «Семирамида» (1909)

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

сквозь его глаза лился фиолетовый бархат неба
невыносимые пятна синевы
бесконечность глаз ночи
покрывает всё тело

видит меня
глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза глаза

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Ты мне спасибо сказать должен. Если бы не я, лечили бы тебя сейчас тюремные врачи. – Я в ужасе отвернулся. Честно говоря, мне так многое хотелось ему сказать, в основном нецензурно, что, когда появилась такая возможность, слова начисто вымело из памяти. – И не криви благородное лицо. Я тоже на тебя зол.
– Как… ты… мог?! – начал наконец я, хватая ртом воздух. – Я верил тебе, как отцу!
– И я тоже верил тебе, как сыну. И могу спросить тебя о том же.
– Не верил ты мне. – Я устало откинулся на подушку. – Ты меня использовал.
– А людская любовь – очень непостоянное чувство. Вот ты любил свою Анни. И как ты поступил с ней?
– А ты решил повязать меня кровью.
– А чем ещё повяжешь? Ты ведь сам этого хотел. Отчего ж не сделал? Дурак. – Доводы отца Григория, как всегда, были конкретны и осязаемы – оплеухи, отвешенные не знающей сомнений рукой. – Разве он тебя когда-нибудь щадил? Я бы тебя не бросил.
– А что? Посадил бы в банк вместо дядюшки?
– Может, и посадил бы… Хотя это тебе не подходит. Я тебя на принцессе женить хотел.
– Какой принцессе?.. – Мне показалось, я ослышался.
Он пожал плечами.
– Обыкновенной. Русской.
– Я русского языка не знаю!
– Выучил бы. Ради такого дела можно потерпеть.
– Какого дела? – вздохнул я.
– Реставрация монархии.
– Ты что, хотел возродить в России монархию?..
– А она и так уже возрождается. Россия выходит из Космополитического Союза. Вы тут такую бучу подняли…
Я оглушённо помолчал.
– Так вот зачем ты сюда приехал.
– Отчасти и за этим тоже… – не стал спорить он. – А неплохо ты своих науськал. Я за тобой наблюдал.
– Как?..
– Идола ты у меня увёл, но своя-то голова у меня осталась.
– А… почему же… не…
– Честно? Думал, ты сам вернёшься. Думал, что не вынесут твои дуболомы света истинной веры. Ну, а потом… вроде как интересно стало. Всегда подозревал, что ты извращенец. Замораживать алатырь-камень… это ж додуматься надо.
Облачённая в чёрную рясу атлетическая фигура отделилась от идиллически-пастельных плоскостей больничного интерьера и в облаке предобморочной дурноты направилась ко мне.
– За уши бы тебя отодрать. Не сделаю этого только потому, что ты и так уже контужен.
– Это… ты…
– Не я. Или ты до сих пор не прозрел? Какого цвета был луч на шпиле Конгресса?
Ко мне, как смутные пятна, стали возвращаться какие-то воспоминания. О том, как у меня в голове загорелся какой-то камень. Похожий на большой круглый глаз.
– Синий…
– Это Павлин. – Отец Григорий со вздохом опустился в кресло возле моей кровати. – Считается, что на его хвост царица богов Гера перенесла глаза великана Аргуса, которые покрывали всё его тело, так что он всегда бодрствовал: в то время, когда одна часть глаз спала, другая смотрела. Аргус – олицетворение ночного звёздного неба. Синий луч отвечает за знание и зрение. Поэтому им удалось вас ослепить.
Я скользнул взглядом по его скрещённым на груди рукам и опять на всякий случай отвернулся. Никакие жизненные бури, казалось, не властны были над этим человеком: по-прежнему львино-косматая чёрная грива, бледный, как у мученика, лоб, прорезанный эффектными морщинами, хищное, подвижное лицо прирождённого лидера, трибуна, пророка, способного одним взглядом зажечь толпу, отправить её на заклание… О, этот взгляд! Сколько раз он снился мне, преследовал меня!.. А я всё не мог противиться его обаянию… Иди – убей, – казалось, говорили мне эти глаза, как в первый раз. Иди, предай. Иди, богохульствуй… А я потом прощу и спасу тебя.
Я пытался обмануть судьбу. И вот я снова здесь.
– В жизни не видел такой топорной работы. Вдарили синим лучом по всему городу без разбора. Здесь даже землетрясение было. Очень вы там кого-то напугали.
– Но… как же… они сами…
– Не ослепли? Камень не действует на тех, у кого есть такой же камень. Подразделение, проводившее зачистку, было защищено. Не ты один догадался об изобретении Графа. Судя по всему, где-то производство камней уже поставлено на поток.
– Но… кто тогда…
– Мировое правительство. Или ты думаешь, Космополитическим Союзом правят выборные чиновники Конгресса? Они такие же рабы, как и разночинцы, за права которых ты пытался бороться. Только зарплата у них повыше.
– Ты… знал…
– Нет, не знал. Когда свистопляска началась, думал, за вами победа будет. Ну, а как увидел, к чему дело идёт, – тебя побежал искать.
– А… где… все?..
– Бунтовщики? В тюрьме. Судить их будут. Приговорят к расстрелу. Но можно попробовать поторговаться.
– То есть как?..
– Известно как. Им же нужно что-то написать в газетах. Перестрелять бунтовщиков – это одно, а успокоить толпу – другое. Народ должен поверить в будущее, почувствовать перемены. И поможешь в этом ты.
– Что?.. – Только тут до меня со всей ясностью дошёл ужас моего положения. – Нет, никогда! – С самого начала же ясно было, что мой благодетель спас меня только для того, чтобы разыграть очередную фигуру в своей политической игре…
– Смирись. Ты же не хочешь, чтобы твою Анни таскали на допросы, чтобы на глазах у Гарри её насиловала солдатня?.. Поверь, найдутся те, кто пойдёт на сотрудничество с прежней властью. И лучше тебе успеть на это незавидное, но важное место первым.
– Нет… ты обманываешь меня… должен быть… какой-то…
– Другой путь? Ну, делай как знаешь. Я-то внакладе всё равно не останусь. Только решай быстрее. Если встанешь в позу гордого героя – диктовать условия будут другие. И не факт, что в список их интересов войдёт безопасность твоих друзей.
– Так значит… Анни…
– Тоже у них? Да. Ты думаешь, её не знали? Всех вас знали, и все ваши базы. Просто не могли накрыть. Повода не было. Да и боялись. Вот, полюбуйся, – он бросил мне на одеяло газету с жутким смазанным чёрно-белым снимком. – Анна Леман-Франк, международная террористка, член экстремистской организации Красная Стража. При аресте оказала сопротивление, ранено двое сотрудников полиции.
Я пробежал по диагонали статью, не веря своим глазам. И всё это – о моей скромной, самоотверженной Анни?.. Впрочем, выходит ведь, что правда…
– И учти: не было никакого восстания. Тем более народного. Был теракт. В ходе которого злоумышленники повредили систему городского газоснабжения. Произошёл выброс в атмосферу отравляющих веществ, что вызвало у жителей временную слепоту, и взрывы с последующим землетрясением. Ты ещё улицы Тэзе не видел. Район Монтэ-Крист вообще местами ушёл под землю. Купол Собора треснул пополам…
– Подожди… но ведь…
– Это не ваша вина? Теперь на вас всех собак понавешают. Историю пишут победители.
– Но ведь… люди… были с нами. Сами видели. Разве они поверят?..
– Люди поверят, во что придётся.
Отец Григорий бросил мне на грудь ещё несколько газет. Я, превозмогая дурноту, вчитался в передовицы.
– Что ты предлагаешь…
– Ты сделаешь заявление. Что на самом деле подпольных организаций было две: Красная Стража и Народная Стража. Что экстремистски настроенное меньшинство безумных фанатиков совершило попытку вооружённого захвата власти без согласования с руководством партии. Однако представители народно-охранительного движения и правительство Космополитического Союза по-прежнему готовы к переговорам. Ты как один из лидеров Народной Стражи абсолютно убеждён, что народ осуждает преступные действия горстки террористов, пытавшихся установить в Тэзе военную диктатуру. Именно сейчас, в сложные для Столицы времена, партия должна действовать заодно с властями. Вот приблизительный текст речи, – отец Григорий бросил мне ещё одну пачку бумаг. Я закрыл глаза. У меня мелькнула бредовая мысль: хотя бы встретиться напоследок с Анни.
– Могу я хотя бы…
– Нет. Нет времени, Артюр. Вот обезболивающее, – он бросил упаковку таблеток на тумбочку возле кровати. – Вставай и надевай костюм. Ожог на лице мы тебе зашпаклюем. Через час у тебя встреча с журналистами.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Не помню, что именно врал. Может быть, я совершил тогда ошибку. Может быть, лучше было сесть в тюрьму вместе с остальными и больше ни за что не отвечать.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Вся моя жизнь была движением по нисходящей. Ни личные чувства, ни карьера, ни общественная борьба ни к чему не вели. Мир стоял передо мной, спокойный, самодовольный, монолит равнодушия, а я был суетливый неудачник, норовящий урвать хоть какой-нибудь, хоть самый малопривлекательный, но несомненный кусок этой всепобеждающей реальности, бытия, признания, что я живу, что я тоже есть, – и всё без успеха. А зачем жил этот великий, непостижимый для меня организм перемалывания, переваривания, отбрасывания лучших порывов человеческой души, лучших ожиданий и начинаний? Ведь у него тоже была какая-то цель, быть может, такая же великая, сверхчеловеческая, как он сам. Зачем-то он меня поедал? У меня внутри уже выжрано всё, но я не понимаю, зачем. Неужели так лучше?
Зачем я всё-таки поступил, как считал нужным, а не как проще? Куда движется мир, если в нём всё навыворот? Почему, гоняясь за какими-то своими идеалами, я раз за разом опускался на дно? Идеалов нет, друзей нет, будущего нет. Удивительно, какое сильное влияние – быть может, чрезмерное – имеет на нас чужое мнение. Сам-то я точно знал, что невиновен, но при этом чувствовал такое отвращение к себе, что мне в спину будто дул чёрный ветер, срывая кожу. Я жалел, что не стал «как все», нарядной оболочкой, сотканной из ожиданий других людей.
– Я знаю, как это бывает, – сказал Старец. – Меня самого сто раз поносили и проклинали и называли извергом. На всю страну. Это надо просто перетерпеть.
– Вы сильнее, отец Григорий, – сказал я. – Всегда были сильнее.
Он с улыбкой покачал головой и сказал:
– Я просто старше.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Раз согласившись говорить по бумажке Старца, я вынужден был и дальше его слушаться. Из моих печатных откровений о «сотрудничестве» революционеров и властей он, по-видимому, извлекал выгоду, весьма далёкую от интересов и тех и других, и регулярно звонил в Россию, так что в его подлинных мотивах я в буквальном смысле не понимал ни слова. Знаю только, что я, среди прочего, вдруг оказался членом Конгресса, якобы избранным от народно-охранительной партии.
Суд прошёл по-тихому, главные и второстепенные лица мятежа были назначены в ходе расследования так, что приговорены к расстрелу оказались люди, которых я раньше вообще не видел. Остальные отправились на пожизненную каторгу куда-то в «Sibir» (хоть Россия и вышла из Космополитического Союза, международных преступников почему-то всё равно ссылали именно туда). Вообще безупречная работа мирового правосудия и средств массовой пропаганды произвела на меня впечатление гладко поставленного спектакля, который продолжался бы и без меня. Даже не верилось, что это моя жизнь.
Увидеться с бывшими товарищами мне так и не удалось. В день высылки заключённых из Столицы я пошёл проводить поезд, хотя Старец отговаривал меня. Я не предполагал, что будет так много народу, особенно после тех помоев, что ежедневно выливали на «террористов» газеты. Молчаливые толпы стекались к Восточному вокзалу со всех сторон, как на похоронах, и бросали на рельсы красные гвоздики, – железная дорога оказалась усыпана цветами на много километров вперёд. Когда военный вертолёт доставил заключённых, в воздухе зарябили красные флаги, толпа встречала их, как героев. Тут кто-то узнал меня и закричал: «Предатель!», несколько человек побежало в мою сторону, охранник заставил меня сесть в машину и уехать. Хотя я предпочёл бы, чтобы меня забили до смерти, лишь бы не терпеть дольше этот позор. Анни и других я увидел мельком и так далеко, что лучше бы взял с собой подзорную трубу. В газетах, разумеется, не появилось об этом ни строчки: ни в наших, ни в иностранных, – как будто не было ни всех этих людей, ни революции, ни суда, ни меня.
– Не могу поверить, что я это сделал, – сказал я Старцу. – Лучше бы я умер.
– Умереть всегда проще, чем жить. И геройствовать проще, чем ежедневно разбираться в чужих тупых дрязгах.
– Разве… люди не дорожат жизнью…
– Это те, кто живёт ради личного счастья. Не ради цели. А если у тебя есть цель, будь готов ради неё предать хоть что угодно.
– А какая у меня цель?
Отец Григорий рассмеялся.
– Ну, проснулся…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– А… где сейчас дядя?..
– Исчез.
– Серьёзно?
– Скажу, положа руку на священные русские Веды: никто не знает, где он.
– Священные русские Веды – устные, передаются от учителя к ученику. На них невозможно положить руку.
– Русские Веды стоят на полке в Философской библиотеке при Институте сравнительного религиоведения города Тэзе. В переводе многоуважаемого господина де Местра, магистра словесности и нобелевского лауреата.
– Подделка, – со скукой пробубнил я.
– И всё-то мы видели, всё-то мы знаем… Короче, место главы Международного банка весьма вакантно. Питер Варстрем, похоже, решил, что ваша зажигательная вылазка и есть тот самый армагеддец, который ты ему наобещал. И кому же стать его преемником, как не любимому…
– О, нет!
– …племяннику. По прогнозам экспертов, именно это долгожданное назначение принесёт обществу столь нужную в наше непростое время стабильность и уверенность в завтрашнем дне.
– Ты шутишь?.. – ужаснулся я. – Это что, уже напечатали?
– Не обольщайся. Вакансия солидная, конкурентов много. Но у тебя есть козырь.
– Какой?..
– Элена, – Старец посмотрел на меня, как на слабоумного. – Любящая тётя. Она, конечно, будет настаивать, чтобы дело всей жизни её горячо любимого, без вести пропавшего мужа осталось в семье. Ты ей как сын. Жаль, что у них не было своих детей, но она привязалась к тебе всей душой. Ты – блестяще одарённый молодой человек, на которого Питер Варстрем, один из величайших финансистов мира, возлагал все надежды.
Я оглушённо попытался представить себя в соответствующей роли. Меня разобрал судорожный смех.
– Интересно… что на это… сказал бы дядя…
– На твоего дядю я плевать хотел, – холодно пояснил Старец. – И я всеми силами буду способствовать тому, чтобы он пропал окончательно. Чтоб и следа не осталось, – подвёл он черту.
Я грустно задумался. А ведь, как ни крути, всё вышло по плану Старца. Я лишь немного задержал его, но не остановил. Питера Варстрема не стало, и во главе Международного банка будет «свой человек», даже, кстати, бывший любовник г-жи Варстрем…
Отец Григорий, словно прочитав мои мысли, усмехнулся.
– Да пойми ты: это не мой план, садовая твоя голова. Это круговорот Знаков. Их не остановить. Ты – человечишко, решаешь только одно: будешь ты на гребне этой волны – или она разобьёт тебя ударом о камни.
Я поёжился. Отец Григорий умел выражать свои мысли осязаемо. Вспомнились бумаги Графа, колесо Знаков, начерченное поверх Столицы…
– А что будет, когда придёт последний Знак?
Отец Григорий рассеянно посмотрел в потолок и пожал плечами.
– Весь мир пойдёт на новый круг.
– А с «человечишками»?
Он помолчал, будто забыл слова, но потом ответил буднично:
– То же, что и всегда. Кто-то спасётся. Кто-то нет.
 
.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

В соответствии с планом Старца, сработал «имиджевый ресурс», «родственные связи» пригодились, и я, ни черта не смысля в банковском деле, стал числиться во главе мировых финансов. Старец заверил меня, что этот пост всегда был чисто формальным, поскольку деньгами управлять нельзя, они людям никогда не принадлежали. Что ж, не возьмусь за такую зыбкую материю, как «денежные потоки», но кое-что вещное мне перепало, по крайней мере, у меня теперь был собственный дом – уже хорошо. Хотя просматривался определённый парадокс в том, что за жизненное пространство мне постоянно приходилось платить самим собой. Старец, провожая вереницу моих забитых «статусными» костюмами чемоданов, лукаво подмигнул:
– Заходи как-нибудь.
– Зачем? – я вздохнул.
– Походим сквозь стены… полетаем, – он коварно улыбнулся.
– Я вижу, вы здесь скучали. Неужели в моё отсутствие у вас не появилось нового сына? – усмехнулся я.
– Дурак, – резко ответил он. – Ты никогда не был мне сыном, но ты был моим лучшим учеником. Других таких нет… и уже не будет.
Вопреки всему, я почувствовал укол совести и, ругая себя за мягкотелость на чём свет стоит, всё же взглянул ему в глаза и сказал:
– Я приду. Мой Чёрный Монах.
– Кто?..
– Это же из вашего Чехова. Неужели не читали?
– Я, честно говоря, не особо интересуюсь литературой.
– Обязательно прочтите, – улыбнулся я. – Там в точности про вас.
– Тогда тем более читать не буду.
– Почему?..
– Там, наверное, что-нибудь страшное.
– Страшное… да. И всё же я приду.
– Как знаешь…
– Прощайте.
Он молча кивнул.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Не так уж давно – когда я верил в себя – успех, престиж, положение в обществе казались мне излишеством, ненужным грузом, придавливающим крылья к земле. Теперь крыльев не было, и суета положенной мне по чину бесчисленной челяди, которую я как-то враз научился не замечать, обволокла меня липким слоем полезной грязи, как на минеральных источниках подзабытой Венгрии, где прошло моё детство. Даже вспомнилась мраморно-стеклянная лечебница, облепленная изнутри облачками мягкого пара, – матушка одно время подрабатывала там уборщицей. В высших эшелонах власти было примерно то же: день расписан по минутам, предоставь заботу о себе профессионалам, поменьше двигайся и не думай ни о чём. Бездействие – вот главное условие успешной политической карьеры, и платили за него не в пример больше, чем за всё остальное. Как вышло, что социальная громада выстроилась именно так? Был ли в этом какой-то тайный смысл?
Моя вынужденная праздность, однако, возымела свои плоды: я получил письмо от Анни.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Мало кто знает, что знаменитая книга Анны Леман-Франк «Богатство света», которую почему-то называют «манифестом русской революции», хотя с таким же успехом её можно связать и с мятежом Красной Стражи в Тэзе, была изначально серией писем к многочисленным корреспондентам Анни в разных странах, в том числе – ко мне. В классическом виде книгу найдёт сейчас в магазине любой желающий, она переведена на языки всех стран бывшего Космополитического Союза. Мне же по-прежнему дороги душевные, дружеские письма Анни, где мысль её, выраженная, быть может, не так строго и последовательно, как того требовала официальная публикация, сохраняет всю свою первозданную чистоту, кротость и силу – сочетание, присущее только одной душе в мире. Позволю себе запечатлеть несколько избранных отрывков из нашей переписки, оставив за скобками всё личное, что связывало меня с этой несгибаемой женщиной, сумевшей, даже находясь в заключении, заронить своими словами золотые зёрна свободы в сердца разобщённых и обездоленных людей.

;;;

Я благодарю тебя за ту возможность пострадать за наши убеждения, которую ты дал нам, даже если твои мотивы были корыстны.

;;;

Есть какая-то мрачная ирония в том, что ты всё-таки занял этот странный пост… Не чувствуешь ли ты порой, что нашей жизнью распоряжается какая-то внешняя сила? «Это» сильнее, чем одна душа, чем даже лучшие устремления одной души, одной судьбы. Но, может быть, «оно» всё же меньше, чем… сколько? Сколько должно быть нас, чтобы победить?
«Оно» действует с каким-то замыслом. А мы?

;;;

Здесь, в тюрьме, я живу свободнее, чем там, в иллюзии благополучия. Ты ведь сам знаешь, у нас в Тэзе самые высокие в мире цены на жильё… Пишу это с улыбкой…
Когда я была простой служащей, я надрывалась без передышки, только чтобы оплатить сам факт, что я занимаю какое-то место.
На «свободе» всё так устроено, чтобы человек всё время обеспечивал свою жизнь, и совсем не успевал жить.

;;;

Многие сейчас говорят, что миром правят деньги. Но, как мне кажется, это не ответ, а отговорка.

;;;

Почему мы оказались невольниками денег? И ты, на гребне этой волны, тоже. В них есть какая-то загадка, невидимая сторона. Ведь это лишь условные знаки.
Жизнь – это собственность? Или ни деньги, ни жизнь никому не принадлежат?

;;;

А ведь в античном мире слово «талант» означало всего лишь денежную меру.

;;;

Главное, чтобы люди поняли: именно мечты о счастье в личном замкнутом мирке лишают счастья жить в большом, свободном мире.
;;;

Откуда вообще взялись деньги? Я думаю, это произошло, когда людям стала неочевидна ценность жизни друг друга. Мы слишком разные.
И деньги стали каким-то усреднённым, обезличенным знаком жизни. Может быть, тот, кто их придумал, хотел таким образом упростить общение, взаимное признание людей. Но в итоге получилось, что деньги стали оружием взаимного подавления, уравнения и уничтожения всех «других».

;;;

Что есть деньги, как не попытка создать «универсальную ценность» – копилку жизненной энергии, общедоступную возможность, усреднённый творческий импульс? Золото монет и золото духа. Это средство общения, обмена замыслами и творения, совместного созидания. Мистическая сущность денег в том, что в них переходит творческая сила личности, и если они не действуют, не движутся, не созидают, а лишь хранятся и накапливаются, или ещё хуже – идут на спекуляции, мошенничество, насилие, они обесточивают реальных людей и настоящую жизнь. Чем больше денег скапливается в подвалах банков, тем меньше жизни цветёт на воле, наверху.
Я только хочу сказать, что сами по себе деньги – нечто намного большее, чем средство купли-продажи. Сами деньги уходят корнями в область духа, в область Бога, если угодно. И если мы не поймём, то никогда не освободимся.

;;;

Здесь, в России, слово «Бог» происходит от древнего корня «bhag», что значит просто: «доля». И как «имущество», и как «судьба». Того же корня и «богатство». Быть богатым – значит быть с Богом.

;;;

Здесь тепло. Золото Бога придёт отсюда. Оно заполонит все пустые счета призрачных банков, и обман денег лопнет, как мыльный пузырь. Мечтая о деньгах, люди ведь жаждут всего лишь толику уважения, внимания, любви. Мы забыли, что деньги – общие, что они созданы для единения душ, для со-творчества и со-радования в священном служении Богу и миру, в котором живём. Мы стали обезбоженными, обездоленными.

;;;

Свет наших душ утекает в склепы золотохранилищ, потому что мы разучились видеть его в глазах ближних.

;;;

Неволю денег нельзя отменить указом сверху. На место одних тяжб и претензий придут другие.

;;;

Накапливая богатства ради удовлетворения личных или «общепринятых» амбиций, мы опустошаем свой внутренний мир. Живительно лишь то богатство, что разливается изобилием добра. Богатство должно быть добрым.

;;;

А ведь всё так просто, если понять, что истинная ценность – это волшебный свет человеческого внимания. Да, да. И не надо изобретать никаких экзотических форм духовного единения. Просто добавьте в свои счёты немного любви.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– В тихом омуте черти водятся, – хмыкнул Старец, когда я с восторгом зачитал ему одно из вдохновенных посланий Анни (я не знал ещё тогда, что их уже вовсю цитируют очередные революционеры).
– Сам ты чёрт, – радостно ответствовал я.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Несмотря на обещание «заглядывать» к отцу Григорию, я старательно избегал оставаться с ним наедине. Наверное, если бы я хотел разобраться в этом, то признался бы себе, что зверски боялся его – всегда, и теперь больше, чем когда-либо. Но думать на эту тему не хотелось. Камень он у меня давно забрал, видения больше не преследовали меня, и я – будь на то моя воля – предпочёл бы, чтобы наша связь как-нибудь сама собой растворилась в воздухе. Я предпочёл бы растительное существование. Мне казалось, что ещё одно соприкосновение с высшей стихией духа, истории и судьбы, которую таили в себе Знаки, убьёт меня.
Однако случайно я не из мистического, а из вполне земного источника узнал, что не кто иной, как лукавый «старец» поддерживает подпольное распространение якобы частных посланий Анни, разжигая таким образом народно-охранительную смуту уже в России. Эта незваная новость будто послужила спусковым крючком: в моё сознание хлынули неестественно близкие, по-северному сырые и колкие картины гор со странно-ровными, будто срезанными вершинами, аквамариновые водопады, туман, разбелённый в облака, многослойные, низкие, тугие, и ещё детский голос, читавший что-то на незнакомом языке, – я запомнил только слово «Алиора», а потом её лицо, лицо девочки лет двенадцати, с губами красными, как кровь, и локонами золотыми, как солнце… И я отчего-то знал, что это – Россия, и что мы неминуемо встретимся с ней…
Потом бездна отступала. Я вспоминал высокую чёрную фигуру «отца», и мне отнюдь не улыбалось вновь стать пешкой этого безумного человека, за могучими плечами которого открывался теперь ещё и безбрежный ледяной простор неведомой страны.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Осенью мэрия объявила о предстоящем сносе Собора Монтэ-Крист. Землетрясение нанесло слишком большой урон: глубокая трещина пролегла через фундамент и грунт, и опасались, что здание рухнет. Посетителей туда больше не пускали.
Жители и туристы стекались к огороженным стенам – попрощаться. Я выбрал день и отправился побродить по прилегавшему к территории Собора скверу. Раньше здесь было пустынно. Я сам, не первый год в Столице, так ни разу и не нашёл времени, не ступил под холодные сумеречные своды… хоть бы для порядка. Видел фото убранства в Интернете – вроде как побывал.
Вспомнился вечер, когда я прибыл в этот город. Как я стоял над водами ночной реки и думал о том, что меня ждёт, а громада Собора на другом берегу казалась такой знакомой и оттого близкой. С тех пор так и было: я часто видел этот знаменитый голубой купол, часто проезжал мимо, и всё казалось: вот она, несомненная твердыня, я всегда успею заглянуть сюда. Наверное, подспудно я решил: пойду, когда будет совсем плохо. Так и не зашёл.
Именно Собор был символом Столицы, знаком всемирного единства, духовным центром. Что теперь возведут на его месте? Другой такой же? Другой, ещё больше? Официальной информации не было, ходили слухи, что объявят конкурс на лучший архитектурный проект… Наверняка построят очередной пышный муниципальный дворец…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

На подрыве Собора я присутствовал в составе официальной делегации чиновников, по бумагам я даже входил в какой-то там совет попечителей. Толпа напирала, кто-то что-то постоянно гудел в громкоговоритель, сверху барабанил вертолёт съёмочной группы. Старец, конечно, не удержался от соблазна взглянуть на такое историческое зрелище и маячил где-то неподалёку, хотя я не обращал на него внимания.
Хотя считалось, что здание в аварийном состоянии, оно почему-то не рухнуло ни после первого, ни после второго взрыва. Потом обвалилась часть стены. Многие крестились, падали на колени, по толпе бродил какой-то несмолкающий вздох, похожий на стон, – будто целый живой лес качался под натиском жестокого ветра. Мне казалось, что я вполне владею собой, но в какой-то момент цепкая рука Старца подхватила меня за талию, и я понял, что сам шатаюсь, как пьяный, поддавшись невидимым волнам этой страдальческой бури. «Бассейн там будет», – вдруг сказал мне на ухо Старец, словно отвечая на мою давнюю мысль, и на мгновение я увидел это место в будущем: только не бассейн, а потоп, – Столица превратилась в гигантский котлован, и со скалистых морщин исполинского обрыва на дно города срывались шипучие потоки морской воды.
Останки Собора исчезли в необъятных клубах пыли, в странном шуме, похожем на тишину. Хотя все, собственно, за этим и пришли, не верилось, что такое может быть. В небе звенела почти осязаемая пустота.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Как-то само собой получилось, что после этого мероприятия мы поехали к Старцу. Он отпаивал меня коньяком, будто я вернулся с похорон близкого родственника. А я почему-то чувствовал рану на душе города, как свою собственную, словно на том месте, вполне цивилизованно прибранном, мне прочли смертельный приговор. Хотя, странно, ещё меня преследовал образ лопающегося яйца. Взрыв, как треснувшая скорлупа яйца, и вот-вот появится мокрая птичья головёнка.
Отец Григорий, хоть по обыкновению не болтал лишнего, неизвестно почему пребывал в хорошем настроении, ну а я, по обыкновению, не удержался от того, чтобы поныть.
– Господи, даже когда мне кажется, что больше разрушать уже просто нечего, в моей жизни опять что-то рушится!.. Не ожидал от себя такой сентиментальности, – я между делом опрокинул заботливо подсунутую рюмку и завалился на прохладный кожаный диван, явно предназначенный, несмотря на чопорно-деловой вид, вместить при необходимости пьяное тело, и даже не одно. – Мне на миг показалось, что какие-то невидимые стены обвалились, ну, барьеры рухнули, что ли… Как будто над головой был купол, а сейчас его нет. – Я уставился в угол дивана, изучая толстые лоснящиеся швы. – А это ваш дом? – вдруг ни с того ни с сего брякнул я, подразумевая: оформлен ли этот дом в его частную собственность.
– Мой, – неопределённым тоном ответил Старец.
– Всё в нашей жизни как море, как лес… – неизвестно к чему промямлил я, повертев в пальцах пустую рюмку. – Вроде твоё, а вроде и не твоё…
– Да, – тем же бесстрастным голосом ответил он и подумал: «Мой Учитель говорил: твоим на этой земле будет только саван».
– Твоим на этой земле будет только саван, – как эхо, откликнулся я.
Я знал, что он тоже видел котлован на месте Столицы. Это наше будущее, далёкое пока, но оно неотвратимо приближалось с каждым вздохом, с каждым взглядом за эти целые пока, прозрачно-прочные, залитые красками дня стёкла.
– Это будет нескоро, – ответил на мою мысль он.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

И снова, как тогда, он держал меня за руку, а я летел… летел подле облаков и видел…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Перестаньте, – я оттолкнул его руку.
– Артюр, да что я, тебе зла желаю? – искренне удивился он. – Ты так и будешь от меня прятаться? Разве это лучше? Чего ты смотришь в пол? Ну, посмотри на меня, – он уговаривал меня, как несмышлёного ребёнка, и я сдался. Честно говоря, мне так приятно было прикосновение его руки, что даже дрожь прошла по телу. Я скучал по нему безумно, по его смелости, стихийности и силе…
И снова, как тогда, я весь погружался в его грозовые взоры, в магический, сладкий холод его дикой души, и будто рождался заново в этом море без имени, без берегов.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Он протянул мне руки ладонями вверх, и я, едва коснулся их, почувствовал, как огонь взбежал по моим рукам вверх до плеч и растворился где-то возле сердца – это было так внезапно и сильно, что я вскрикнул.
– От тебя исходит электричество, – простонал я, чувствуя, что начинает кружиться голова. Он крепче сжал мои руки, не давая мне вырваться, и новая волна огня пронизала меня, как железный прут.
– Терпи, – прошептал он мне на ухо. Вся комната так и гудела, я чувствовал, кажется, каждый удар крови, биение своего сердца где-то в высоте… Когда нестерпимо-жгучее чувство притихло, я в изнеможении склонил голову ему на плечо и поневоле вдохнул знакомый яблоневый аромат его кожи.
– Да… – в полубеспамятстве прошептал я, – я вспоминал твой запах… твои руки… господи, как я был счастлив с тобой… как пьяный…
Он осторожно уложил меня навзничь и, как раньше, лёг рядом, рассеянно перебирая мои волосы. Странно, хотя в этот раз я не принимал никаких препаратов, сама близость этого человека действовала на меня гипнотически, – мне уже казалось, что комната разбирается, как подарочная коробка, куда-то в вечность.
– А что на самом деле значит Солнце? – словно издалека, услышал я свой голос.
– Солнце значит Дух, – ответил он.
– Ты как Солнце. Притягиваешь меня. Все планеты.
– Не я. Это знак Быка.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

И я снова увидел его над землёй
Его одного
Только он стал другим
Он переливался опаловым, белым, солнечным,
На его рогах горел жар.

И он тоже видел меня.
Он склонился к земле и сказал:
Знаешь ли ты, что меня, Дух бессмертный,
Во все времена величают рогатым дьяволом?

***

– Как такое может быть? – недоумевала душа, бродя между полчищ книжных корешков.
Но умудрённые профессора ниже и ниже пригибали плеши к разинутым страницам, словно стараясь разглядеть в ненасытной пасти каждый зуб.
– Как такое может быть? – повторила душа, и тоже заглянул в книгу.
Но буквы посыпались, распылились, и их сдуло ветром.
– Или ветер смерти сильнее всех нас? – задумчиво сказала душа. – А! Я поняла! Ветер смерти разрушит всё, едва только я прикоснусь к тайне вечности, к тайне Духа бессмертного! Для того и придумали Дьявола, чтобы сокрыть Дух. Но что же, в таком случае, грех?..
Душа принялась рассеянно собирать по ковру рассыпанные буквы, пытаясь незаметно заглянуть профессорам в лицо, но её как будто никто не слушал, и все отворачивались.

***

Когда душа освободится от греха
грех станет своею противоположностью

От Богатства к Смирению
От Сладострастия к Любви
От Опьянения к Прозрению
От Жестокости к Свободе
От Праздности к Мудрости
От Славы к Силе
От Мести к Прощению

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .
.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Из шестой части

СЛАВА

Я,
златоустейший,
чьё каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!
В. Маяковский, «Облако в штанах» (1914-1915)

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Богатство Смирение
Сладострастие Любовь
Опьянение Прозрение
Жестокость Свобода
Праздность Мудрость
Слава Сила
Месть Прощение

Старец с удивлением рассмотрел набросанную нетвёрдой рукой таблицу.
– Это я в кн-ниге увидел, когда со…брал её обратно, – выдохнул я. Припоминание потусторонних записей стоило мне усилий: всё, увиденное душой отдельно от тела, как-то ускользало от логики, от мысли, вообще от чего-либо постоянного, устойчивого.
– Прям инструкция по применению, – усмехнулся он и отложил листок. – Странно, что они присутствуют здесь все вместе.
– А разве вы никогда не видели все Знаки одновременно?
– Ты с ума сошёл? У меня и вполовину нет таких способностей к видению, как у тебя. Мой Учитель говорил, что единственная моя по-настоящему развитая способность – это лапать баб.
– Ну, это уж он… чересчур строго… – засмеялся я.
– Строго, но, увы, довольно справедливо. Чего я, в сущности, достиг?.. Россию бросил. Тебя продолбал.
– Хватит кокетничать… Вы отлично знаете, что я люблю вас, как отца, – когда-то мне казалось невозможным выговорить эту фразу, а сейчас она прозвучала легко, как само собой. – Да и для России вы здесь полезнее.
– Между прочим, на днях в Столицу прибывают князь и княгиня Ярославские-Юрьевы. Потомки того самого Ивана VII, который отрёкся от престола в пользу республиканцев.
– И что? – насторожился я.
– Ничего, если не считать, что они – основные претенденты на русский престол, буде таковой опять появится. И родители твоей будущей невесты.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Но я вроде женат? – осмелился напомнить я. Разговор мы продолжили в более подходящих условиях, когда я, по крайней мере, оказался способен связно выражаться. Закатное солнце щурилось в окна.
– Уже нет. Тебе тут грамотные люди родословную написали. Ты больше не муж Сильвии Джокконе, а её кузен. Представитель древнего рода римской знати, князь Артюр Киджи Албани делла Джокконе и, кстати, дальний родственник Ярославским.
Я чуть не поперхнулся чаем со сливками.
– Но… это ведь неправда? – я неуверенно посмотрел на Старца. Я, конечно, знал, что именно в высшем свете банальное мошенничество достигает наиболее пышного и наглого расцвета. Но не собирался же Старец подсунуть липового аристократа собственным высокородным подопечным?
– Это – формальность, которая позволит тебе занять положение в обществе, нужное для выполнения твоей миссии. Всё, – отрезал Старец.
– А сами-то они?.. – вдруг заинтересовался я.
– Сами они – правда Рюриковичи, – утешил меня Старец. – Такое тоже бывает.
– Но… если я не… полюблю её? – ещё раз робко поднял во мне голову обыватель. Старец не удостоил взглядом.
– И что такое, по-твоему, любовь?
Я запнулся. Вспомнились почему-то оргии в купальне «истинной веры».
– Это… чувство… влечение…
– Любовь – это не влечение, это связь, – со скукой оборвал Старец, явно жалея своё время на мой лепет. – Это когда двоих соединяет кольцо Знаков. Ты поймёшь, когда увидишь её.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Прибытие князя и княгини Ярославских произвело на всех неоднозначное впечатление. На них был знак Лебедя – это я как-то сразу понял, просто научился различать Знаки во время наших со Старцем гипнотических «полётов». Странно было, что это заметил не только я. Опалово-снежный ореол даже запечатлелся на фотографиях с официального приёма, что объяснили оптическим эффектом от яркой люстры, которая, однако, не являла такого эффекта на снимках других гостей, а чиновники в продолжение всего мероприятия смотрели в пол, будто им обожгло лица. Даже я, человек, как мне думалось, закалённый, сидя на званом обеде вторым по правую руку от князя, чувствовал волны жара и удушья, как возле открытого огня. Лишь один раз, мельком, я встретился с ним взглядом, и я не смогу ответить, какого цвета его глаза: они показались мне текучими, раскалёнными, расплавленными, как жидкое железо. На следующий день князь и княгиня Ярославские появились в Колизэ Нуво на представлении знаменитой оперы «Григорий Распутин», посвящённой жизни и жертвенному подвигу русского монаха, который спас некогда от гибели великокняжескую семью, и «эффект» был всё тот же: на сцену никто не смотрел, – всех занимало сияние в президентской ложе. Позже сплетники в залихватских подробностях обсуждали диковинное платье княгини, будто бы снизу доверху усыпанное бриллиантами. Знак Лебедя и впрямь горел над княжеской четой, подобно снегу великих крыл, простёртых в огненном прибое рассвета. 
Старец из «имиджевых» соображений скрывал своё знакомство с Ярославскими от прессы и не пришёл ни на один приём, данный в их честь, однако мой слегка утомлённый отчёт о знакомстве с ними выслушал сочувственно. Ему хотелось оценить, как его подопечные смотрятся со стороны, на непредубеждённый взгляд. К слову сказать, аналитики, обозреватели и прочие прикормленные знатоки молчали, как прихлопнутые: газеты ограничивались нейтральными коротенькими справками. Чуть позже я узнал, что почти все, кто встречал княжеское семейство лично, столкнулись в эти дни с какими-то роковыми событиями: кто разорился, кто похоронил родственников, кто узнал о смертельном диагнозе или, наоборот, излечился от давнего недуга, считавшегося безнадёжным.
«Каким должен быть народ, у которого такой правитель?» – вот что, помимо воли, заглушало мои попытки объективно мыслить. Величие этих людей восхищало издалека, подавляло вблизи, а после, при воспоминании, по возвращении в привычную чёрно-серую среду, – начинало по-настоящему пугать. Эта идеальная в своей силе и славе пара уничтожала своей чистотой.
– Боюсь я за них, – задумчиво покачал головой Старец, выслушав мой рассказ.
– За них?! – не удержался я, обеспокоенный, признаться, за себя. Старец взглянул на меня с мягким укором. Вообще, когда речь заходила о княжеской семье, в его глазах мелькало несвойственное ему тепло, и ястребиные черты как-то смягчались – быть может, оттого, что в Ярославских он видел кого-то, равного себе.
– Слышал истории о «проклятых» бриллиантах? – ответил он вопросом на вопрос.
– Д-да… – неуверенно кивнул я, не вполне понимая ход мысли.
– Как думаешь, отчего так происходит? Отчего недостойные владельцы погибают? Ты действительно веришь, что кого-то карает какой-то бог?
Я припомнил непростой характер алатырь-камней.
– Обыкновенные законы физики, – усмехнулся Старец. – Камни, украденные из храмов, несут на себе тысячелетнюю печать мистерий и молитв. Они могут быть в тысячу раз мудрее и сильнее, чем те ничтожества, что пытаются ими владеть. Рядом с этим средоточием света, зримого и незримого, с рядового потребителя, как шквальным ветром, начинает срывать всю грязь. Ну, а если организм уже почти полностью состоит из грязи? Неподготовленный человек не переживёт такого соседства. И начинается: сумасшествие, болезнь, несчастный случай, гибель.
– Сила действия равна силе противодействия… Но почему ты сказал, что боишься за них?
– А что делают воры и торгаши с «проклятыми» бриллиантами, когда понимают, во что втравились?
– Распиливают… или топят, где не найдёшь.
– Вот. Мне не надо газеты читать, чтобы видеть, что Ярославские здесь – как лебеди среди воронья. Уж поверь, не пройдёт и недели со дня их отъезда, как все независимые средства массовой дезинформации разразятся воплями о немыслимой русской угрозе, агрессии и очевидных планах не сегодня-завтра уничтожить мир.
Я ответил не сразу. Что-то подсказывало мне, что Старец прав – и не в последнюю очередь, наверное, мои собственные впечатления от столь убийственно проявленного Знака.
– Неужели мы… я имею в виду Космополитический Союз… никогда не примиримся с Россией?..
– Знаешь, у меня на этот счёт никакого особого мнения нет. Ума бог не дал. А вот Учитель мой… не к ночи будь помянут… говорил, что главная проблема у нас, русских, – не умеем мы уважать человеческую личность. Так прямо и говорил. Он считал, что в Россию приходит особенно много отчаянных душ. Это я его слова передаю. Отчаянных. Которые либо силу свою хотят испытать, либо за грехи расплатиться. Для этого самые трудные условия нужны. Поэтому жизнь у нас, в России, – как острожные кандалы. Как плеть. Кто сюда попал – или праведником, или зверем станет. Он говорил, что я – от рождения зверь, поэтому мне не страшно… – отец Григорий улыбнулся каким-то давним воспоминаниям, глаза его посветлели – никогда его таким не видел. – Шутил, конечно… В общем, оттого у нас в России жизнь неспокойная, что души приходят отчаянные. Какое уж тут благоденствие. Ну, а сюда, в Европу, приходят умеренные души. То есть яркие, в своём роде, но всё же не такие изуверы, как мы. Здесь больше уважения к собственности, правам, ко всякому земному делу. А у нашего, если есть какая-нибудь своя цель – так он с ней носится, как бесноватый. А если цели нет – так и вовсе вразнос идёт. Оттого и трудно России с Европой понять друг друга. Вроде бы два великих мира, но по-разному великих.
– А как в России принимают идею монархии?
– Пока с восторгом. Но этого мало.
– Что ты имеешь в виду?
– Ярославский – истинный правитель. Князь Света. Но люди не хотят понять, что князь – это не «спаситель», не дармовое решение всех проблем, что народ должен быть достоин своего государя. Понять меру своей ответственности. Только сообща жители могут превратить свою страну в храм, где «проклятый» бриллиант станет священным, или в кабак, или в базарную площадь, или в застенок. Но ведь не церквями-новоделами и не модой на православие просветляется страна. А привычным отношением друг к другу в ходе простого дня. Русские в обычной жизни ведут себя, как зэки на зоне. А должны бы, как послушники при незримом монастыре. Подумай только, ведь наш идеал – Святая Русь. В устоявшемся образе родины выражается самый дух народа. Как говорят о своей стране французы? – Прекрасная Франция. Англичане? – Великая Британия. А у русских – Святая. Да и само слово «руса» значит «светлая, лучистая». То есть…
– Спектр! – вырвалось у меня.
– Да. Белый свет. Сейчас об этом как-то забыли. О святости в современной России и говорить смешно. И всё же это наш сокровенный путь. Единство Знаков, собранных в один луч. Семь цветов радуги. Семь земных соблазнов, пройденных, преодолённых и претворённых в полноту жизни, радости, света… Тем опаснее вражда между Западом и Россией. В действительности наши столь разные миры нужны друг другу. В противостоянии они обретают свой вечный лик. Западу суждено разделить лучи Духа, а России – собрать. Круговорот Знаков всё равно свершится. Вопрос только в том, сколько при этом погибнет людей.
– И всё же ты считаешь, что правление Ярославских изменит Россию?
– Неизвестно. В России завершается великий политический эксперимент. Веками отнимали у людей всё, что только можно отнять. Жизнь, здоровье, имущество, имя. Само будущее. Всё. Это делалось, чтобы пробудить в целом народе, как в едином теле, всемирный бессмертный дух. Чтобы ничего не страшно стало. Чтобы ничто не привязывало к земле, к её соблазнам, к тлену мирских благ. И путь всего человечества стал виден, как сквозь подзорную трубу веков. Это, в принципе, сработало, но для немногих. А в основном пробудился дух преступления, изуверства. Культ насилия. Нигде в ряду мировых держав так не преклоняются перед дерзостью, произволом, как у русских. У вас успех – чтобы заниматься любимым делом, а у нас успех – чтобы других унизить. У вас богатство – для своего комфорта, а у нас богатство – чтобы других обобрать. Лень, ложь, глупость, зависть, жадность, да и глупая жадность: изовраться до небес, чтобы выгадать крохи, – безнадёжность и тоска… великая тоска. Вот и весь наш дух.
– Но тогда почему…
– В мире грядут перемены. Кольцо Знаков перейдёт в другую область. Столицей мира станет другой город.
– В России? Петербург?..
– Ты увидишь, – уклончиво ответил Старец. – А пока… Почему бы тебе не продолжить знакомство с твоей будущей роднёй в более приватной обстановке?

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Резиденция русского посла показалась мне такой же огненно-белой, как русские снега и глаза высокородных гостей, – вероятно, из-за присутствия последних мрамор сиял как-то особенно пронзительно. Отец Григорий здесь был как дома и сразу куда-то исчез, оставив меня одного в прихожей, бесконечной, как снежная пустыня. От нечего делать я прислушивался к детским голосам, вглядываясь в сад за стеклянной стеной. Вскоре я почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Я оглянулся. Посреди зала стояла девочка, сложив руки, и внимательно изучала меня. Я её сразу узнал, хотя не видел раньше.
 – Ты кто? – бесцеремонно спросила она.
Я задумался и не ответил.
– Алиора! Алиора! – вдруг позвали из-за стены. Девочка полыхнула белыми волосами и белой пеной платья и скрылась.
Потом я заметил у себя за спиной чёрную тень Старца.
– Вы это подстроили, – сказал я без выражения.
– Нет.
– Вы мне это внушили.
– Я слышал это имя там же, где и ты.
– Откуда она его взяла?
– Слышала там же, где мы оба.
– Она – святая?
– Да.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Когда-то в древней стране жила прекрасная царевна по имени Леда. Её красотой восхищались даже боги. Сам повелитель неба и грома, великий Зевс полюбил её. Он превратился в белого лебедя, чтобы явиться к ней. От их божественного союза родилось яйцо. Оно раскололось, и вышли двое детей – брат и сестра близнецы. Это были души, связанные знаком Лебедя – знаком высшей славы и любви, – завершил отец Григорий, держа присмиревшую девочку на коленях. Он рассказывал так тихо, что я почти ничего не слышал, хотя впервые задумался, отчего знак Лебедя носит своё имя.
– Какая красивая история, – протянула княжна, рассеянно играя белыми лентами платья. – Это ты сам сочинил?
– Что ты, Алиора. Этому мифу тысячи лет. Но я рассказал его тебе не случайно. Что ты поняла из него?
Алиора помолчала, подняв нежное лицо к утреннему солнцу.
– Наверное, ты хочешь сказать, что это немного и о нас с Артюром? – мелодично заметила она. – Что мы такие же близнецы?
– Ты права, Алиора. Вы – близнецовые души, встретившиеся оттого, что в каждом из вас бессмертие Духа соединилось с земной красотой, как небесный Лебедь сочетался браком с Ледой.
– Я очень рада, – мечтательно улыбнулась девочка. – Как это чудесно, должно быть, когда у тебя есть кто-то настолько близкий…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Если уж говорить о близнецах, то не я один, а все, кто видел нас вместе, замечали поразительное сходство Алиоры – не с кем-нибудь, а со мной. У нас была одинаково яркая примета: тёмные, как русские говорили – «соболиные» брови при пепельно-белых волосах. Но не только это. Самый рисунок лица, мягкий овал, чуть курносый нос был похож. Если учесть, что я выглядел значительно моложе своих лет, а она – чуть старше, мы смотрелись, как брат и сестра. Только у меня глаза были карие, а у неё – голубые, и ярко-пунцовые губы – «кровавые маки», как выразился по этому поводу один впечатлительный поэт. Порой, когда Алиора, задумавшись, устремляла в одну точку неподвижный взгляд своих как-то по-египетски удлинённых к вискам глаз, она походила на славянский вариант гизехского сфинкса.
Анастасия – так её звали по документам («Алиора» считалось домашним прозвищем, которое она придумала сама). К отцу Григорию она питала особое расположение и в случае, когда возникал какой-нибудь неудобный вопрос, не предусмотренный этикетом, – немедленно обращалась к нему. Княжна даже подумывала о том, чтобы «жениться» (как она говорила) на нём, если не найдётся более подходящей партии. Отец Григорий, в свою очередь, обещал что-нибудь подыскать.
Краткий визит княжеской семьи подошёл к концу. В последний раз Алиора помахала мне букетом длинных, ослепительно-красных роз с высокого борта ослепительно-белого, как плавучие Гималаи, теплохода: после Тэзе Ярославские отправлялись за океан, в Америку.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Настали какие-то пустые дни. Я всё никак не мог придумать, чем бы заняться.
– Скучно что-то, – пожаловался я Старцу.
– Хочешь поразвлечься? – не растерялся он. – Ну, пойди сними девочку на бульваре Конституции.
– Да нет, – с досадой поморщился я. – Хочется чего-нибудь особенного!
Он усмехнулся.
– Ну, пойди сними в театре имени Бодлэра.
Я сердито сапнул.
– Гениальные идеи! Без вас я ни за что бы не догадался!
Он рассмеялся. Только тогда я осознал, что уговаривать его на сеанс гипноза мне ещё не приходилось. Может, я и без него справлюсь?.. Что нужно, чтобы войти в транс?
– Храм истинной веры я прикрыл, – как обычно, прочитав мои мысли, признался он. – Давно уже.
– Почему?..
– Потому что он был мне нужен, чтобы выйти на Питера Варстрема! – обозлился вдруг отец Григорий. – Господи, как же ты меня тогда подставил!
Я насупился. Ещё не хватало чувствовать себя перед ним виноватым.
– Ладно, не омрачай прекрасное чело, – снисходительно продолжил он, – я тебя простил… А что касается твоего вопроса… – Он подошёл к шкафу и порылся в бумагах. – Могу порекомендовать одну особу. Незабываемая личность.
Старец непринуждённо протянул мне визитку. Я заглянул в неё, стиснул зубы и беспомощно опустил руку.
– Я с этой особой знаком.
– Я знаю.
Я мрачно вздохнул. Потом плеснул себе водочки. Выпил.
– Почему ты хочешь, чтобы я встретился с ней?
– Я хочу?..
– Хорошо: почему ты вдруг сейчас о ней вспомнил?
– Артюр, перестань мямлить! – простонал он. – Перестань быть папенькиным сынком, умоляю тебя!
– Хорошо, я встречусь с ней, – я устало бросил на стол визитку, где значились многочисленные титулы Джильды.
– Только учти, что она за время, что вы не общались, полностью ослепла.
– Правда?.. – опешил я.
– Да. На нервной почве. У неё сына во время восстания убили.
– У неё был сын?..
– Трое. Этот был последний. Первый умер в младенчестве. Второй – когда подростком упал с лошади. А этот – сейчас. Да, не сильно ты её жизнью интересовался, пылкий любовник.
– Да не откровенничала она со мной, – огрызнулся я. – Я для неё был никто.
– Ты, кстати, ничего не спрашиваешь о Сильвии.
– А что с ней? – испугался я.
– Умерла.
– Тоже убита?!
– Нет. Она погибла ещё до Революции. Утонула в Адриатическом море… – отец Григорий тоже плеснул себе водочки. – Недурная, в общем-то, смерть… Поехала с приятелями кататься на яхте. И чего-то они там не поделили по пьяни. Она пыталась одна доплыть до берега на шлюпке. И утонула.
Я тяжело опустил голову на руки.
– Ну и новости.
– Навести Джильду. Она будет рада.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я всё-таки выпросил у Старца формальный повод для встречи. Он позвонил Джильде и сказал, что передаст с молодым человеком какие-то старые бумаги. Я пошёл. Видеть её не хотелось.
Она жила уже в другом доме, всё незнакомое. Да я и рассмотрел только маленький столик из полупрозрачного мрамора, как розовую жемчужину в тяжёлых дубовых щупальцах-завитках. Знакомый стук трости по камню вызвал у меня озноб. Я слышал его равнодушный костяной отзвук в продолжение всей процедуры передачи документов. Мне казалось, что я так и уйду, ничего не сказав. Огромные глаза Джильды смотрели сквозь меня.
Я осознал, что повисла пауза. Надо было встать и уйти.
– Ну?.. Чего молчишь? – вдруг улыбнулась она. Я собрался с силами и выдохнул:
– Джильда… Неужели вы совсем не помните меня?
– Помню. Как ты?
– По-разному… – Я сделал над собой ещё усилие. – Я ведь любил вас все эти годы. Так, что даже вспоминать было больно.
Она покачала головой, и камни в её длинных серьгах отозвались перестуком, холодным, как морское дно.
– Нет. Я тут ни при чём. Просто ты из тех, кому нужен призрак. Недосягаемая цель, чтобы идти вперёд, и никогда не останавливаться. Я помню тебя. Ты был способный мальчик, только несколько неуравновешенный. Если бы тебе пришлось вступить в обычный брак, вести хозяйство, исправно выполнять супружеский долг, – ты не был бы счастлив.
– Но почему? Почему?..
– Напрасно ты думаешь, что те, кто сидят по семьям, абсолютно счастливы. У меня была семья. А счастья не было. Людская душа – как большая красивая ваза с незаметной трещинкой на дне. Сколько ни наливай, вода вытечет – и цветы завянут.
Мы помолчали. Я вдруг понял, что раньше она никогда не говорила со мной всерьёз.
– Единственное истинное желание человека – это желание соединиться со своим Духом по ту сторону бытия. Это и есть истинная близость. Истинная любовь. А всё остальное – только призраки. Ты – ловец призраков. Потому что в тебе эта страсть сильна, как ни в ком другом, кого я знала.
– А… вы слышали… про Знаки семи планет?..
– Да.
– Кит?
– Я начала учиться, когда погиб мой второй сын. Почти сразу увидела спектр. И поняла, что мой Знак – Кит. Мне суждено было подвергать людей искушению сладострастия. И я всю жизнь этим занималась. Кто спивался, кто шёл по рукам, кто с ума сходил. Были и знаменитости, и политики, и духовные учителя. И, ты не представляешь, сколько народу обоего пола мне признавалось в любви! Некоторые даже самоубийством кончали. Так что твой случай ещё не самый тяжёлый… А я ведь знала, что все их чувства – ненастоящие. Это Кит. Понимаешь?
Я вздохнул.
– Какой же тогда мой Знак?..
– Может быть, у тебя нет Знака, – пожала плечами она. – Такое тоже бывает.
– Но почему?! – во всём, что касалось меня, мне мнилась какая-то несправедливость.
– А что тут плохого? – удивилась баронесса. – У людей со Знаком судьба, как правило, предрешена. А ты свободен.
По-моему, я в плену у них всех сразу, – хотел сказать я и промолчал. Я вдруг заметил сочетание Лучей, ускользавшее от меня прежде.
Кит, Змей и Лебедь – преимущественно женские Знаки. Кабан, Бык и Павлин – преимущественно мужские. А последний, лунный Знак перехода не принадлежит никому. Не знаю как, но я понял, что на Учителе отца Григория был Знак Луны. И что я должен порасспросить о нём Старца.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Какой Знак был у вашего Учителя?
– Олень. – Старец встретил меня, как ни в чём не бывало, и как будто забыл о Джильде. Приняв от слуги почту, он извлёк наугад письмо из пачки и полюбовался на редкую марку. – Мы даже в этом с ним противоположны. Я – Солнце, он – Луна…
– А что значит мистерия Оленя?
– Он сам тебе объяснит.
Тут я слегка сбился.
– Вы хотите, чтобы я встретился с ним?..
– Он хочет встретиться с тобой.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Петербург мне показался довольно чумазым. Быть может, оттого, что я видел его мельком, сквозь заплаканные стёкла поезда. Я с улыбкой вспоминал тот злополучный день, когда – наивным ребёнком – отправился по маршруту Будапешт – Тэзе. Моё нынешнее путешествие, так же долгое и небезопасное для души, проходило с гораздо большим внешним комфортом. Отец Григорий, по русскому обычаю делать всё не в меру, не поскупился арендовать целый вагон, забитый хрусталём и золотом, заварил чай из «травушек» и с удовольствием предался воспоминаниям, от которых меня пробирал озноб, в полном соответствии с нарастанием сугробов за окном.
– Сам-то он был учёным. Физик-ядерщик. Из семьи потомственных интеллигентов. Папа – светило при трёх подряд правительствах страны, мама – тоже какой-то там лауреат, да к тому же известная детская поэтесса. В общем, беда. Он на меня смотрел, как будто я чудище лесное. И всю жизнь попрекал, что я неучёный. А я и грамоте-то по интернету выучился. В школу не ходил. Поинтереснее дела имелись… Короче, сколько помню учителя, на его благородном лице было написано: за что мне такое наказание? Не знаю, может, он таким образом пытался мне привить изящество манер. Да только что хорошего там, в науке этой? Кстати, с его же собственных слов. Все эти высокие умы под колпаком у своих правительств сидят, и открывать что попало им не позволяют. Только что положено. А кто рыпнется – получит внезапный сердечный приступ. Ну или, как минимум, лишится финансирования. И всех привилегий. И станет уже не светилом, а недоумком, отщепенцем, юродивым, кандидатом в сумасшедший дом. А светилом всякому лестно быть… – Отец Григорий усмехнулся. – Короче, Станислав Сергеич – так светило-то моё звали – сам из этой науки дёру дал, как представилась такая возможность. Оттуда ведь ещё и не выберешься, из этого болота… А потом, в избе, осенит эдак прекрасное лицо благородной рукой, и давай, и давай… А вот мы, в Президиуме… А вот у нас, в Академии наук…
Тут я и сам «осенил прекрасное лицо рукой», чтобы скрыть улыбку. В этом слегка скрашенным досадой ностальгическом повествовании Старец открывался для меня с какой-то неожиданной, неизвестной стороны. Я-то привык видеть в нём – если не идеал, то существо, не подлежащее критике, – одним словом, отца. Как всё-таки много в нас от детей! Даже когда мы взрослеем… и стареем…
– А он намного старше вас?
– Лет на сто с небольшим.
– Так это… ему, получается… за сто лет уже?..
– Двести семнадцать будет в этом году. Но он, как ты понимаешь, давно отошёл от мирской суеты… Живёт на Путоранах.
– Где?..
– Путораны. Это значит, «затянутые облаками». Горы в России. Такая глушь, куда и медведь-то не всякий заглядывает. Он, кстати, обожает россказни про медведей. Мол, как их в народе называют: «медведь» или «бер» – то есть «ведающий мёд» или просто «бурый» – это всё ложные имена. Потому что истинное имя у него такое же, как у нас.
– То есть?..
– Человек. Нормальный человек, только умеет оборачиваться зверем… Как в русской сказке: чем дальше, тем страшнее! – развеселился он, поймав мой обескураженный взгляд.
А в самом деле: кто их, медведей, знает?..
– А вы бывали в этих горах?
– Бывал, конечно. Красота невыносимая. Но и холод изрядный. Учителю-то всё равно, он по снегу босой ходить может…
– Да ведь и вы можете.
– Могу… – рассеянно согласился отец Григорий. – И то правда, талантов у меня негусто, – помолчав, продолжил он. – Мне силы много дано. Незримой силы ведь тоже всем по-разному отпущено. Я как генератор – ну, ты это на своём опыте знаешь. Наверное, за это я и был избран.
– Кем?.. – запутался я.
– Солнцем, – удивился он вопросу. – Знак Быка велел Учителю принять меня. Иначе он и в сторону мою бы не посмотрел.
Я встрепенулся.
– Значит, и вам указал на меня Знак?..
Он покачал головой.
– С тобой другое. Нет на тебе Знака. Но ты как-то связан… со всем, что происходит. Как – сказать не могу. Не понимаю.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Конечная остановка поезда – «Божиярск-17» – не была обозначена ни в одном путеводителе и расписании; до неё ехали только мы. Бронированные зеркальные стёкла вагона слегка смягчали блеск снежной степи. Потом мы долго шли куда-то геометрически безупречными подземными коридорами, целиком обитыми ледяным железом, и пересели на воздушную лодку – транспорт, который я видел впервые в жизни и который, как обронил отец Григорий, изобрели в России ещё триста лет назад. Просто ни у одного города, кроме того, куда мы направляемся, недостаёт силы это принять, – пояснил он. Воздушная лодка напоминала частично прозрачный кристалл и управлялась движением мысли. Поэтому, – усмехнулся отец Григорий, – поведу я.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Под прозрачно-пылающим дном плескались километры и километры. Где-то впереди от неба до земли били неслышные белые молнии, прорываясь сквозь морозную белую пыль. Когда мы приблизились к облаку огня и снега, которое, казалось, нас убьёт, Старец с гордостью сказал:
– Веста. Новая Столица мира. Здесь бьётся сердце подлинной Руси.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .
.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Из седьмой части

МЕСТЬ

Мы отдохнём! Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах, мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка.
А.П. Чехов, «Дядя Ваня» (1897)

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Веста сперва не запомнилась мне.
Осталось только впечатление дивной белизны.
Лабиринты алатырь-камня, текучего, как лава, и сверкающего, как лёд, громоздились один над другим.
Люди ходили босыми по снегу.
У многих девушек сияли красные цветы в длинных пепельных волосах.
Мне показалось, что это какой-то знак, но я не мог понять, какой именно.
Воздушные лодки в несколько небес, во много этажей.
Город был открыт небу и солнцу.
Воздух горел белым светом, как непрерывным громом.
И когда наша лодка поднялась, или опустилась, навстречу нам с мраморного крыльца вышла Она.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Она держала в руках охапку красных цветов.
– Старче Геро! Вы очень вовремя. Помогите мне собрать букет, – проговорила она своим ледяно-мелодичным голосом, похожим на весеннюю капель.
– Как вам будет угодно, Ваше Высочество, – поклонился Старец.
– Алиора, – нетерпеливо перебила она.
– Вы должны привыкать к своему законному титулу, принцесса.
– Но не с вами же.
– Со всеми, – серьёзно отозвался Старец.
Алиора обратила ко мне своё тонкое лицо, сияющее, как диск луны, и заметила:
– О вас, Артюр, я видела сон. – И без вступления принялась за рассказ: – Я видела грот в дремучем лесу. Там, в тайне от людских взоров, купалась великая лунная богиня. Вы были охотником, который случайно нашёл грот, и уже собирался войти в него. Он не знал, что единый взгляд на неземную красоту Луны превратит его в зверя, в оленя, и его растерзают собственные охотничьи псы. Но в последний момент он почувствовал, не увидел, но почувствовал тот слепящий свет. Он закрыл глаза рукой и отступил. Вы должны быть осторожны на своём пути, Артюр.
Я молча поклонился.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

И Веста разверзлась передо мной во всех её странных контрастах – необъятная, как сама Природа, и мудрая, как человек. Я сразу почувствовал себя дома, и в то же время казалось, будто я – пылинка, бережно хранимая в ладонях неведомого великана, чьё дыхание могло согреть и обжечь, чьи страшные руки могли и укрыть и раздавить.
Я услышал, вернее – всем телом почувствовал токи абсолютной чистоты, разражавшие пространство, испепеляющие всё бренное, прошедшее, слишком земное. На этой силе здесь зиждилось всё: движение, здоровье, ум, талант. Я вдруг разом ощутил, что в этом городе нет ни одного бездарного человека, ни одной лишней, пустой мысли. Духовное небо простирало над городом полусферический купол, сквозь который не проницал ни единый посторонний взгляд. Веста была невидима для тех, кто не-ведал, не знал. Она была обителью посвящённых.
Она была несомненна, незыблема, как Солнце в зените, как Луна в беззвёздную ночь. Просто на тех, кто не найдёт и не узнает её, падут тени Семи Планет, – вдруг понял я.
И я вспомнил слова, что сказал когда-то «всесильному» дядюшке. Теперь – как я понимал – его судьбу разделят многие, многие. И мне стало страшно.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Однажды в детстве, когда я была очень больна, – Алиора понизила голос до звенящего шёпота, который, тем не менее, был резко слышен, – как прикосновение ножа прямо к сердцу; отец Григорий иногда говорил так же… – Я кое-что видела. Как сон, только это было наяву. – Она посмотрела вверх, как будто сквозь крышу, и повела в высоте тонкой рукой. – Всё небо над Россией заполонили белые птицы. Такие белые, как свет. Если бы хоть одна такая птица ударила крылом, земля бы распалась. – Она говорила с такой убеждённостью, что у меня мурашки побежали по коже. – И все они звали меня. Алиора! Алиора! Я поняла, что это и есть моё истинное имя. А то, что родители дали, – второе, для людей. И я ответила им ласково: «Что, друзья?» «Улетай с нами! Давай улетим!» – зашумели они. Но я сказала им: «Нет!» – Тут она сделала непререкаемый жест рукой, словно бы обращалась к распростёртой у её ног земле. – «Я ещё побуду здесь». И они улетели. – Она снова подняла лицо, как бы провожая глазами ослепительно-белую стаю, и опустила руки на колени. – И вот я здесь, – закончила она неопределённым тоном и посмотрела на меня.
Я слушал её со всевозрастающим ужасом. Если бы не очевидное внешнее несходство, я давно уже заподозрил бы, что настоящий отец принцессы – Старец, так много было сходного в их речах и поступках. Однако в её лице я не находил ни одной его хищной, дикой, степной черты… Алиора вдруг поднялась, прошла к окну и, вытянувшись в струнку, свободно уронив руки вдоль хрупкого стана, подняв головку, осенённую неправдоподобно ярким солнцем, электрически вспыхнувшем в её тонких, воздушных кудрях, – вдруг запела – таким холодным, гибким голосом – будто горный поток, ворвавшийся в полудённую жару. Она так легко вела мелодию, то приглушая её до нежнейшего шёпота, то вознося в самое небо смелыми виражами, – без принуждения, как по воздушной лестнице – но больше всего меня поразили слова:

Ты разверзнися, мать – сыра земля,
Ты ударь во тьме, звонкий колокол.
Позови ко мне моих душенек,
Светлых душенек да подруженек.
Пусть придут ко мне, уберут к венцу.
Как отец-то мой – седобровый бор,
Как хмельная степь – моя матушка,
Так жених-то мой – месяц огненный,
Ибо я одна, как бела луна.

Когда последняя нота этой дикой поэмы растаяла в воздухе, перед моим внутренним взором всё ещё длилось это «свадебное» шествие «душенек» где-то над «сырой землёй».
– Ты поёшь, как… кто научил тебя этой песне?
– А чему тут учить? – удивилась она, возвращаясь на своё место рядом со мной. – Это я сама только что придумала.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– А сколько вам лет, старче Геро? – вдруг спросила она, пристально вглядываясь в его артистически-бледное лицо. Он лукаво улыбнулся.
– Принцесса, запомните: пожилые люди не любят говорить о своём возрасте.
– Почему? – простодушно удивилась девочка. Отец Григорий на мгновение задумался.
– Потому, что жизнь кажется им промелькнувшей слишком быстро. – При определённых условиях он умел выражаться дипломатично, и всё же принцесса взгрустнула.
– Как вы можете так думать, Геро? – недоверчиво спросила она. – У вас такая интересная жизнь.
Отец Григорий повернул к себе её мягкий подбородок и сказал, глядя в глаза:
– Я ещё хотел бы увидеть вас на престоле, Ваше Высочество.
Мне безумно хотелось изъять ребёнка из рук старого прохвоста, но таков уж был наш «отец»…
– Вы увидите, – медленно и без выражения произнесла она.
– Хорошо, – он удовлетворённо улыбнулся и отвёл от неё взгляд. – А теперь ступай к маменьке, спроси, пойдёте ли вы сегодня в театр. – И девочка упорхнула, как раздуваемый ветром кружевной платок. Я по знаку Старца тоже поднялся с места, но не удержался и проскрежетал, проходя мимо него:
– Прекрати её гипнотизировать!..
– Отстань, ей нравится, – не сморгнув глазом, ответил он, и я осёкся. В самом деле: если мне нравилось, то чем она лучше?
– В любом случае, мы не пара. Она ещё дитя.
– Да какая разница-то? По отцовской линии она – прямой потомок Иоанна Милостивого, первого русского царя… При одной мысли об этом я уже её хочу. Хочу на царство, я подразумеваю, – поправился он, перехватив мой умоляющий взгляд.
– Вы неисправимы… «старче», – передразнил я.
– А это такая демократия, – хладнокровно пояснил он. – По-русски. Я из народа? Из народа. Сирота горемычный. И я правлю. Вуаля!
Проходя сквозь блики стеклянных дверей, я сперва не заметил его. Он походил на столб лунного света.
– Учитель! – вдруг воскликнул Старец и молча опустился на одно колено.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Петербург показался мне довольно чумазым. Возможно, оттого, что, едва мы сошли с поезда, нас обступила встрёпанная толпа журналистов. В мареве фотовспышек я скорее почувствовал, чем увидел немигающий глаз оптического прицела. Я хотел оттолкнуть Старца, но успел только закрыть его собой.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я шёл по коридору тьмы. В его конце было окно, как круглый жёлтый глаз. Когда я приблизился к нему, то увидел шар земли под золотисто-закатными облаками.
В один миг передо мной пронеслись жизни целых царств, пути целых народов. И каждый раз семилучевая корона, венчавшая царство, переходила от одной Столицы к другой, ещё более величественной, ещё более тщеславной.
Это были фильмы веков.
Сны человечества.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я очнулся на ступеньках возле дверей вокзала. Рана уже не кровоточила. Старец был недоволен.
– Что на тебя нашло? Или ты не знал, что к благодарным соотечественникам я выхожу только в бронежилете? – шёпотом отчитал он меня в гвалте зевак.
– Забыл… А если б в голову стреляли? – слабо возразил я.
– Ну, все под богом ходим.
Озираясь на фотовспышки, я сообразил, что отцу Григорию пришлось «воскресить», то есть исцелить меня в присутствии толпы. Я машинально стащил с плеч пальто и с сомнением посмотрел сквозь облитую кровью дырочку на ткани.
– А здорово ты меня подлатал, – прошелестел я, пошатываясь, пока растерянные телохранители вели меня под руки к ближайшему лимузину. – Газеты небось надорвутся теперь, что ты чудотворец. Такой пиар…
– Не без этого…
Я устало откинулся на спинку поскрипывающего тугой кожей сиденья.
– У тебя такие светлые руки. От них исходит огонь. Прикоснись ко мне ещё.
– Сам долечивайся… камикадзе.
Я рассеянно поднял бронированное стекло и попытался припомнить видение ускользающего масштаба, пригрезившееся мне в мгновение небытия. Перед глазами настойчиво вращался семицветный земной шар.
– Ну, не ворчи… Я, между прочим, когда на том свете был, один интересный вещь видел.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Григорий, я вас умоляю, – чопорно поморщился человечек и проследовал мимо Старца в дверь.
Я сказал: «человечек», потому что таинственный Учитель отца Григория оказался на удивление маленьким и тонким. Серебристая седина окаймляла его круглую лысину, а в руках, аккуратно обтянутых сиреневыми перчатками, поблёскивал стальными застёжками увесистый дипломат.
– Я знаю, что вы изобретёте подзорную трубу веков, – тем же приглушённым монотонным голосом продолжал человечек, даже не взглянув на меня, отчего я не сразу понял, с кем он говорит. – Возьму на себя смелость форсировать события, иначе со скуки помрёшь. Да, да, я к вам обращаюсь… простите… как вас по имени-отчеству?..
– Артюр Грайсвольд… Джокконе… ээ… Варстрем?..
Человечек уже невозмутимо вскрыл передо мной недра бледно-серебристого дипломата, в котором, как драгоценности в чёрном бархатном футляре, почивали фрагменты разобранного на части телескопа.
– Замечу сразу, молодой человек, – ронял визитёр, как бы ни к кому не обращаясь, – стихия прошлого не есть нечто несомненное, статичное. Запустив алатырь-камень в массовое производство, вы откроете людям окна в другие измерения, вы сделаете непроницаемую стену между культурами, временами, народами – прозрачной, так что сквозь неё можно будет пройти. Я не возьмусь оценивать то значение для общества, которое возымеет ваше опасное, но притягательное открытие. Замечу лишь, что те, кто осмелится вслед за вами совершить шаг сквозь стену времени, встретятся с другой жизнью собственного «Я». К тем, кто решится познать прошлое своего мира, стихия будущего будет благосклонна.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Петербург показался мне довольно чумазым. Возможно, оттого, что, едва мы вышли в очищенное бдительной охраной от зевак пространство терминала, меня омрачило предчувствие: скоро мне придётся расстаться со Старцем. Вокруг не было ни души, но я вдруг ощутил угрозу, исходящую от дикой массы неведомого народа.
– Боюсь представить, что вы когда-нибудь умрёте, – ни с того ни с сего брякнул я, однако Старец ответил спокойно, словно предугадал течение моей мысли:
– Если бы ты обрёл свою истинную духовную семью, я ушёл бы спокойно.
– Вы – мой отец!
– Артюр, очнись! В будущей России мне нет места. Народ ненавидит меня.
– За что? Почему судьба отнимает вас у меня, когда вы мне так нужны?
– Ты должен сам стать учителем. Твоя невеста – первая душа, которую поведёшь самостоятельно.
– Чему я могу научить?..
– Знаки семи планет подскажут тебе. Ты можешь видеть. Неукоснительно выполняй их волю. Будь светел. Алиора – бесценная души и твоя судьба.
– Я не смогу.
– Не тебе выбирать. Ты можешь только принять свой долг – или метаться, попусту теряя своё и её время.
– Что я без вас?..
– Артюр, я ещё не умер.
– Я знаю, что вы отправитесь в изгнание, – выпалил я, хотя мгновение назад ни о чём подобном не думал. По взгляду Старца я понял, что это правда.
– Ничего от тебя не скроешь… Артюр, мне пора на покой. Я всего лишь переселюсь в Соловецкий монастырь. И вся ваша семья, под предлогом паломничества к святым мощам, сможет навещать меня когда угодно.
– Если так, познакомьте меня с кем-нибудь из ваших учеников, чтобы мне не было одиноко, – ещё раз неожиданно для себя высказался я. Он запнулся.
– Но… с кем?..
– А кто сейчас в городе?
– Да… Академик Прохоров. То есть знакомство со мной он, понятно, не афиширует, но…
Только тут я сообразил, что сделал. Напросился на встречу с каким-то совершенно неизвестным мне человеком, непонятно ради чего… Я спросил как можно более небрежным тоном:
– А что он за человек?..
– Артюр, сам увидишь… – отец Григорий, очевидно, уже задумался о чём-то другом. – И вот что. Раз уж мы с тобой об этом заговорили… Я планирую превратить свой отъезд во впечатляющий перфоманс, который поднимет в глазах толпы престиж княжеской семьи. – Я непонимающе посмотрел на него. – Я хочу, чтобы Ярославские решительно отреклись от меня и моих чёрных деяний, – пояснил он.
– Чт-то… нет! Это же безумие, абсурд какой-то! – опешил я. – Это же вы возведёте их на престол!
– Я ещё хочу, чтобы они на нём усидели.
– Это дикость. Я против.
– Артюр, меня уже столько раз поливали грязью, что ещё один раз ничего не изменит.
– А память потомков?
– Память потомков будет, как всегда, напичкана таким хламом, что я уж как-нибудь обойдусь без места в ней.
– Но… но это несправедливо.
– Мы живём ради цели, Артюр. Так будет лучше для всех. – Я безнадёжно махнул рукой. – И вот ещё что. Я хочу, чтобы ты принял в спектакле участие.
– О, боже!
– Утешай себя тем, что всё будет понарошку… Итак, ты первым разоблачишь мои коварные козни, – я замычал, – и сообщишь о них князю. Ну, а он уж поступит со мной по народным понятиям о совести.
– Но почему я?!
– Тебе я больше всех доверяю. И потом, это сблизит тебя с семьёй твоей невесты. Психология у русских в основном лагерная, борьба со злом придётся им по вкусу. Вы все разыграете бесстрашную борьбу против… ээ… свою роль я ещё не придумал.
– Зловещего…
– Разумеется…
– Ээ…
– Агента международных спецслужб? – Я попытался представить, как будут выглядеть газетные передовицы. Отец Григорий поморщился. – Нет, кажется, это не совсем моё амплуа…
– Авантюриста?
– Ближе…
– Шарлатана, безбожника… пытавшегося, как уже было не раз на протяжении истории, завлечь отпрысков наиболее влиятельных семей России и Европы в завуалированный сомнительными философемами…
– …сатанизм.
Я вздохнул.
– Отче, вы достойны большего, чем этот фарс…
– Это для простаков. Им нужен враг. Да не волнуйся ты, – смягчился он, видя, что я совсем скис. – Наше дело – красиво сыграть. А то, что думают о медийных персонах невежды, не имеет к Духу никакого отношения. Истинная история – не то, что показывают в новостях. Истинная история – то, что видят Знаки семи планет.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Петербург показался мне довольно чумазым. Возможно, оттого, что я уже видел Весту. Отец Григорий хотел, чтобы в официальной столице России я встретился с одним из его учеников – академиком Прохоровым. Я не сумел обуздать любопытство:
– А здесь у вас, как и у нас, был… – я пошевелил пальцами, пытаясь подобрать деликатное выражение, – якобы храм?
– Нет, – в тон мне отозвался он. – Я здесь «якобы» занимался наукой.
– И как?..
– Да уж если бы неудачно, то меня бы не арестовали, – резонно заметил он, бросив на меня насмешливый взгляд. Я развёл руками: довод веский. – Осталась одна несбывшаяся задумка. Мы пытались сконструировать аппарат, который погрузил бы зрителя в стихию истории. Фильмы веков. Сны человечества.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Мы добились странного эффекта. Все, кто смотрел на алатырь-камень сквозь систему линз, исчезали, то есть на некоторое время становились невидимы. Я сам испытал эту белую вспышку небытия, мгновение, когда меня будто бы не было. У меня ещё мелькнуло подозрение: не подменил ли кто-нибудь в эту бесконечную паузу меня самого, не потерял ли я между ударами сердца, между вдохом и выдохом, собственную личность? Или всё, что было после, – только иллюзия моей жизни? Не знаю.
Однако после той пули, предназначенной для Старца, я понял с необычайной ясностью, как привести недоверчивую людскую массу к откровению Знаков. Нужно использовать алатырь-камень как систему линз в проекторе, и на белом полотне экрана оживут мистерии семи планет.
Подзорная труба веков, сконструированная мной, стала свадебным подарком моей невесте. Изобретение, потрясшее мир. Оно позволяло прожить – не будущее и не прошлое, но иное настоящее.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Бледное небо над миром, умирающим от дряхлости, – кажется – рассеется вместе с облаками. Клочья изношенного пурпура закатов блёкнут в сонной реке – на горизонте, затопленном водой и лучами. Деревья исполнены грусти, и под их листвой – посеревшей не столько от дорожной пыли, сколько от пыли веков, – подымается парусинная палатка Показывателя Былых Вещей. Фонари ждут сумрака, и их свет оживляет лица несчастной толпы, сражённой бессмертной болезнью и грехом столетий: мужчин рядом с их жалкими соучастницами, беременными позорными плодами, вместе с которыми погибнет земля. 

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

И вот в бреду он смутно, безвольно познал возможность иного. Он увидел не слабую хижину, а словно грот с необычайным соответствием частей, залитый ясным, но не солнечным светом. Люди ли это те существа, что скользили там в покровах, пленяющих глаз цветами? Речь ли людей эти звуки – многообразные, тонкие, быстрые, быстрые и пленительные?
И всё померкло. И было только сознание каких-то иных чувств, иных отношений, и иного сознания. Было великое предчувствие полноты жизни, трепетание каждого нерва. И в этом предчувствии было понятно, что его жизнь и жизнь та, это – жизнь одна, что и он причастен к ней, и что лишь через него она возможна. И было сознание, зачем жить, чем прекрасно существование.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я шёл по коридору тьмы. В его конце было окно, как круглый жёлтый глаз. Когда я взглянул в него, всё изменилось. Передо мной возникла бесконечная стена. И в ней, в раме, текла другая, неразгаданная жизнь, совсем чужая, и отчего-то смутно знакомая. Я поколебался, подошёл к мерцающему порогу и шагнул внутрь.
Дядя, говоря заключительную фразу, чуть-чуть наклонил голову, давая знак, что аудиенция окончена. Я искал слов хотя бы простой вежливой благодарности, но не мог найти ни одного выражения: с такой холодной отчужденностью была произнесена вся речь. Было такое ощущение, что я и дядя — не два живых человека, правда, разделенных бесконечным числом ступеней социальной лестницы, но два мертвых олицетворения: владыки мира и случайной единицы из миллионов живущих.
Я сказал ему:
– Неужели ты действительно веришь, что я пришёл просить милостыню? Я подарил тебе последнюю возможность оправдаться перед моей матерью, твоей сестрой, а ты отказался от неё. Знай, что великая Столица падёт. Когда замкнётся круг Знаков, Тэзе опустится на дно океана, как это уже было раз, в атлантическом Городе Вод. Спасутся лишь те, кто найдёт в себе силы видеть. Богатство, Сладострастие, Опьянение, Жестокость, Праздность, Слава, Месть – семь цветов радуги в кинематографе столетий.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Лунный Олень – Знак преображения. Последний из круга.
– Как бы я хотела, чтобы все люди возвысились в своём духе до этого прозрения!
– Ещё не время, принцесса, – вкрадчиво улыбнулся Старец. – Это – задача грядущих, отдалённых поколений. Сейчас все, кто способен участвовать в мистерии Знаков, собраны здесь, в новой Столице, которая примет от Тэзе бремя мирового водительства.
Я не ощущал подзорную трубу веков своим изобретением, своей выдумкой. Я лишь воспроизвёл в реальности то, что видел во сне. Достаточно было мимолётного взгляда, чтобы прожить в кинематографе столетий отдельную, поразительно близкую и в то же время невозможную жизнь собственного «Я». Иные жизни раскрывались веером, так что визионёр достигал поразительного объёма бытия. Одна волна реальности догоняла другую, вторила ей, поглощала её. Там, за гранью, – оживали цветные тени судеб.
Отец Григорий, пройдя сквозь стену, зарёкся смотреть. Алиора, напротив, вся сияла. Окно в туннеле. Дверь в стене.


.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Я видел свою смерть. Что меня отравили, застрелили и утопили. Честно говоря, про яд я знал заранее, поэтому отравленное блюдо заменили на обычное. Думал, может, договоримся. Тогда они меня застрелили, точнее, как им казалось, застрелили, и сбросили, как им казалось, труп в реку. Я задохнулся подо льдом Невы. Многое было, как сейчас, только на престоле были не Рюриковичи, а Романовы.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Я видела себя женой первого русского царя – Иоанна Милостивого. Звали меня так же, как сейчас, – Анастасией. Но то была не совсем я, и радом со мной был не в точности он. Откуда-то я знала, что здесь его зовут Грозным, что я умерла рано, от яда, что без меня он превратился в изверга, изувера. И в то же время я видела наше счастье здесь. Наше правление было белым, как снег, и красным, как молодая кровь.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– По-настоящему, по-неземному я люблю только вас и отца Григория… Ах, я бы на вас женилась! – Девочка на мгновение прижала охапку цветов к груди. Несколько цветков выпало. Я поспешно наклонился за ними, чтобы она не видела выражение моего лица.
– Алиора, ты путаешь. Женятся – мужчины, а женщины – выходят замуж.
– Ой, – поправилась она, нимало не смутившись.
– И… к тому же… выйти замуж можно только за одного человека. А ты что же, хочешь жениться… то есть… за нас обоих?
– Так ведь отец Геро – монах, ему нельзя жениться, – простодушно пояснила она. – А вы бы вышли… ой, – принцесса мысленно сделала рокировку, – женились бы на мне?
– Как же я могу жениться на тебе, Алиора, если ты любишь поровну меня и отца Григория? – в шутку сказал я.
Тут девочка задумалась, низко наклонилась над цветами, будто старалась что-то там разглядеть; наконец покачала головой и едва слышно шепнула:
– Вас больше…

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

О катастрофе в Тэзе мы узнали из газет. За одну ночь город опустился в бешенство высоких вод. Исполинская волна из океана омыла берег. Река Аврора, пересекавшая город, лопнула и разлилась. Те, кто видел это сквозь подзорную трубу веков, спаслись. Остальные – нет.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

– Ты должна собрать букет из семи цветов радуги, из теней семи планет. Фиолетовый…
– Сатурн. Богатство. Искушение властью. Мистерия Адониса. Прекрасный юноша, в которого влюблена сама богиня любви – Афродита, погибает от клыков могучего Кабана.
– Зелёный…
– Венера. Сладострастие. Искушение чувственностью. Мистерия Персея. Чистый сердцем герой спасает красавицу Андромеду от чудовищного морского гиганта – Кита.
– Жёлтый?
– Солнце. Опьянение. Искушение чудом. Мистерия Пасифаи. Обольщённая морским богом Посейдоном царица рождает сына – Минотавра от священного Быка.
– Красный?
– Марс. Жестокость. Искушение гневом. Мистерия Гесперид. Вечно юные девы растят яблоки молодости в саду, обвитом исполинским Змеем.
– Синий.
– Меркурий. Праздность. Искушение знанием. Мистерия Ио. Возлюбленную самого Зевса стережёт по приказу ревнивой властительницы богов Геры великан Аргус, чьё тело сплошь покрыто глазами, позже перенесёнными на хвост Павлина.
– Оранжевый.
– Юпитер. Слава. Искушение благоденствием. Мистерия Леды. Царевна сочетается с Зевсом, принявшим облик Лебедя, чтобы родить яйцо с двумя душами-близнецами.
– Голубой.
– Луна. Месть. Искушение свободой. Мистерия Актеона. Охотник, случайно увидевший купание девственной богини Артемиды, превращён в Оленя и растерзан собственными псами.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Я почти не скучаю по былой жизни. Многое осталось в прошлом. Многое ещё предстоит.
Взор моей души обращён к новой Столице. С ней, с её таинственно-мечтательным и страшным в своём безмолвии народом я связываю надежды на другое, ещё неведомое будущее. Ведь каждый, кто зачерпнул из реки времени, приоткрывает для себя новую, ещё не рождённую жизнь.

.     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .

Пусть семь лучей света венчают твоё чело.
Пусть семь земных соблазнов сгорят в круге семи огней.

Моя неизречённая невеста, душа моя

Ты горишь в солнце мира, в сердце полудня
Твои красные цветы в белых руках
Молитвенница века

Светлейшая из светлых
Чистейшая из святых
Бессмертная
Русь

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Как это сделано?

Прежде всего, я хотела бы ещё раз подчеркнуть: я ставила себе целью не стилизацию, не подражание Брюсову, а развитие его замысла на материале современности, которая фактически и представляет собой «будущую жизнь» по отношению к брюсовской эпохе. Если бы кто-то воспринимал тему «семи соблазнов» в точности как Брюсов, ему пришлось бы остановиться на первой части книги. Поэтому я сознательно допускаю в своём произведении современные реалии и современную лексику, даже сленг. В то же время я попыталась включить в роман как можно больше мотивов, характерных для «первоисточника». В дальнейших комментариях я постараюсь их все пояснить.

Утопия или антиутопия?

Роман «Семь земных соблазнов» традиционно числят в ряду антиутопических произведений Брюсова, среди которых – «Республика Южного креста», «Добрый Альд», «Восстание машин», трагедия «Земля». Но, как мне кажется, в «Семи земных соблазнах» Брюсов осуждает «пороки» утончённой цивилизации будущего скорее формально, отдавая дань традиционному разделению всех явлений мира на белое и чёрное, на добро и зло. По существу же «смертные грехи» предстают перед читателем как «семь цветов радуги» – краски, придающие жизни объём и вкус.
В своём творчестве Брюсов неоднократно обращался к оккультной идее смены семи рас, каждая из которых вносит свой уникальный вклад в полный цикл общемирового развития. Помимо «Семи земных соблазнов», можно вспомнить драмы «Земля» и «Мир семи поколений», сборник стихов «Семь цветов радуги». Я трактую события брюсовского романа как путешествие в архетипическом пространстве самой Жизни с её ярким спектром поисков и ошибок, разочарований и побед.

По ступеням соблазнов. Вверх или вниз?

С этой точки зрения первая часть романа, «Богатство», повествует не только о столкновении малоимущего человека с жестоким миром капитала, но и о рождении, воплощении самой души в тесном мире материи, «земли». Следующая ступень – «Сладострастие» трактуется мной как погружение в сферу чувственности в целом: не только любовная интрига, но в принципе беспечное прожигание жизни в эпицентре роскоши и страстей земного мира. Из черновиков Брюсова следует, что Опьянение он трактовал, ставя его на одну ступень с чревоугодием, как пьянство; я же считаю, что третья часть романа должна быть посвящена искушению чудом, мистическому экстазу. Далее, жестокость, трактуемая Брюсовым как садомазохизм, видится мне выходом на уровень безжалостной социально-политической борьбы с ненавистным миром декадентских «соблазнов», попыткой противопоставить пресыщению, материальному и духовному, радикальную идеологию терроризма. Следующая ступень, «Праздность», посвящена теме внутреннего делания: столкнувшись с неуправляемой стихией революции, исторического катаклизма, герой осознаёт беспомощность отдельной личности и уходит в мир мистических поисков, пытаясь найти опору в индивидуальном духовном опыте. «Слава» посвящена прорыву героя в пространство «по тут сторону добра и зла», в пространство духовной чистоты, разрушительной для всего бренного, «слишком человеческого», земного. Наконец, в последней части романа – «Месть», героя ждёт таинство многомерного сознания, путешествие сквозь пространство и время с помощью «подзорной трубы веков» и, в конечном итоге, постижение смысла истории: претворить спектр «соблазнов» в единый поток духовного света. Кольцо «Знаков» замыкается, чтобы всё человечество вступило в новый цикл развития.

Немного лирики

Брюсовская трактовка «семи соблазнов» достаточно полно выражена в поэме «Подземное жилище» (1910):

Подземное жилище
 Добродетелью лгу, преступленьем молюсь.
К. Случевский

Пришла полиция; взломали двери
И с понятыми вниз сошли. Сначала
Тянулся низкий, сумрачный проход,
Где стены, – тусклым выложены камнем, –
Не отражали света фонарей.
В конце была железная глухая,
Засовами задвинутая дверь.
Когда ж, с трудом, ее разбили ломом,
Глазам тупым и взорам равнодушным
Служителей – открылся Первый Зал.

ПЕРВЫЙ ЗАЛ
 
Он залом пиршественным был. Широкий
(Остатками от трапезы завален)
Стол занимал средину. Высоко,
Над блюдами, в больших хрустальных вазах,
Желтели, отливали синим, рдели
Причудливые, нежные плоды,
Что ароматом, краскою и формой
Влиянье выдавали лучших солнц,
Пылающих над тропиками. Рядом,
Как странные растенья, извивались
Цветы венецианского стекла,
И странными огнями отливала
В сосудах этих, тонких, перегнутых,
Вин и ликеров, то как смоль густых,
То как берилл таинственно-прозрачных,
Властительная влага. Нежный дух,
Смесь запахов, разнообразных, острых,
Качался в воздухе, слегка залитом
Благоуханьем поздним, вялых роз,
Что тут же умирали в длинных, узких,
На белых змей похожих кувшинах.
Отдвинутые от стола сиденья
И опрокинутые кем-то на пол
Светильники – давали угадать,
Что шумный пир был прерван вдруг, что гости,
Оторваны от чаш и от бесед,
Глотка не кончив, не дослушав шутки
Язвительной или вольного намека,
Поспешно встали, на привычный зов, –
И с шумом, с говором, быть может с пеньем,
Прошли беспечно в следующий зал.
 

ВТОРОЙ ЗАЛ
 
Был зал второй пристанищем объятий.
Глубокие диваны по стенам
Упругой мягкостью пружин манили;
Пуховые, атласные подушки
Припасть к ним грудью соблазняли; пол
Был устлан шкурами косматых рысей
И росомах. Под самым потолком
Качалась лампа на цепи короткой...
Здесь было жарко, душно и томил
Духов пьянящих пряный, резкий запах,
И с ним сливался темный аромат
Усталых тел, спаленных страстью жгучей, –
Как будто месса ласк лишь отошла,
Как будто только что был кончен древний
Обряд служенья таинствам Любви...
И чудилось, что в тускло-рдяном свете,
Как рой теней, во всех немых углах,
Здесь люди, в странных сочетаньях, бьются, –
Четы любовников безумных. Плеч
Изогнутых, голов склоненных, алых
Открытых губ, полузакрытых глаз
Воображался хаос: ропот, лепет,
Упорный шорох и бесстыдный стон,
И вдруг внезапный, дикий вскрик менады,
Вскочившей в исступленьи сладострастья,
Меж тел поверженных, друзей, подруг,
Кричащей о виденьи несказанном,
Хохочущей и плачущей так страшно,
Что новый пыл вскипает в душах всех,
И все на крик, как эхо, стонут тоже!
 

ТРЕТИЙ ЗАЛ
 
Мы в третий зал вошли. Он был огромен,
И в глубине его виднелась печь.
Здесь были странные приборы; взгляды
Сперва терялись в сочетаньях блоков,
Веревок, брусьев, словно в мастерской
Какой-то фабрики, но различали
Потом – скамью для бичеванья, стул
С гвоздями, дыбу, лестницу, колеса,
А по стенам все образы плетей,
Больших щипцов и маленьких иголок, –
Изобретенья Нюренбергских дней...
Угрюмый запах, давний, неизменный,
Иным не нарушаемый упоем,
По всем углам распростирала кровь.
Что здесь свершалось в час, когда пылал
Венцом багряным красный горн? Как жутко
Метались тени при скачках огня!
И в этих вспышках люди, словно бесы,
Метались тоже, в диком опьяненьи.
И юноши, и женщины, устав
От долгих ласк бросались в сладость боли,
И, исступленные, вбегали в красный зал
С гортанным, неестественным призывом,
В желании пытать и ведать пытку.
Друг к другу все лобзанием припав
Благовейным, друг друга тут же
И на себя безумно ополчали
Бичи, и огненные брусья, и ножи.
И вольные страдальцы повторяли,
Огня укус и свист бича приемля,
"Еще, о милый! о, еще! еще!"
И плечи предавая дыбе, груди –
Щипцам, и лядвия – игле,
В восторге утоляющем стонали,
От мук, от радости, от сладострастия,
И страшен был их многогласный стон,
От красных стен стозвучно отраженный...
И этот стон метался в подземельи,
Стучался яростно во все углы,
Везде встречая камень, кровь и пламя!
 

ЧЕТВЕРТЫЙ ЗАЛ
 
Четвертый зал был явно предназначен
Для наслаждений сокровенных. Шкап, –
Изделие голландца века славы, –
На полках вощаных ряды хранил
Заветных снадобий и тайных ядов.
Там был морфин, и опий, и гашиш,
Эфир и кокаин, и много разных
Средств, открывающих лучистый путь
К искусственным эдемам: были склянки
С прозрачной жидкостью, и с темной пастой,
И с горстью соблазнительных пилюль,
По комнате чуть слышный, но зловещий
Разлит был запах, проникавший в мозг.
Убранство зала было просто, строго:
Диваны жесткие, и кресла, и ковры,
И в глубине – китайские циновки,
А перед ними маленькие лампы,
Чтоб разжигать на медленном огне
Индийский опий, что янтарной каплей
На острие иглы дрожит и меркнет,
Пред тем как стать коричневым зерном...
Однообразно-серы были стены,
Налетом дыма едкого покрыты:
Ни украшений, ни картин, и только
Вдоль потолка тянулся длинный фриз
Из разных тел, причудливо сплетенных,
Животных, птиц, драконов и людей.
Когда огнистой пробежав по жилам
Струей, овладевал сознаньем яд
И крылья расширял воображенья,
И взорам остроту давал, и слуху
Утонченность, – каких тогда речей,
Блестящих, быстрых, странных, изощренных,
Здесь скрещивались тонкие клинки!
И после, в час, когда морфин безвольный,
Иль яростный эфир, своих друзей
Роняли в сладко-темную дремоту,
Когда гашиш палящий разверзал
Врата видений, и священный опий
Плотские узы тела разрешал
И узы места, времени и веса,–
О, как тогда, перед померкшим взором,
Преображался этот хитрый фриз!
Как эти изваянья оживали,
Расцвечивались красками, и вдруг,
Сорвавшись с места, в буйном ликованьи,
Бросались в неудержный хоровод,
И за собой безвольных увлекали
В пространство беспредельное, в мир звезд,
Где между светочей небесных, – алых,
Зеленых, синих, желтых, золотых, –
Как радуга, пленительных и острых,
Как молния, – кружили и кружили...
 

ПЯТЫЙ ЗАЛ
 
И мы вошли в последний зал. Он был
Пуст. Только у стены одной стоял
Высокий идол Будды. Весь нагой,
И руки крепко сжав на животе,
Смотрел он вдаль неизъяснимым взором.
Все в этом взоре было: отрицанье
Земного и прощенье всяких дел,
И обещанье сладостной нирваны.
И был наполнен весь пустой простор
Тем взором. Можно было б годы
Стоять пред идолом и углублять
Свой взор в его, свой дух в его сознанье,
И были б бесконечны переходы
По миру тайн блуждающей души...
А у другой стены, напротив, жалко,
Весь скорченный, простерт был полутруп, –
Красивый, стройный юноша, хозяин
Подземного жилища. Он одет
Был в черный фрак, в петлице бился ландыш,
Но грудь сорочки вся была в крови,
И близ валялась бритва. Было видно,
Что горло перерезал он себе.
Его глаза сознательно смотрели,
Была в них гордость и почти усмешка,
Хоть губы были болью сведены,
Но говорить не мог он. Свет фонарный
Пятнал его бескровное лицо
И судорожно сдавленные пальцы.
Мы подняли его и понесли,
Но прежде, чем дошли до внешней двери,
Без дрожи и без крика он скончался.
 

1910
Сборник «Зеркало теней» (1909—1912)

Среди стихотворений, тематически и по настроению близких к «роману из будущей жизни», можно назвать «дифирамб» «Городу», «Конь блед», «Грядущие гунны», «Город Вод». В «Париже» мы видим панораму, практически идентичную той, что разворачивается на первых страницах «Семи земных соблазнов»:

Париж

 
И я к тебе пришел, о город многоликий,
К просторам площадей, в открытые дворцы;
Я полюбил твой шум, все уличные крики:
Напев газетчиков, бичи и бубенцы;

Я полюбил твой мир, как сон, многообразный
И вечно дышащий, мучительно-живой…
Твоя стихия – жизнь, лишь в ней твои соблазны,
Ты на меня дохнул – и я навеки твой.

<…>

Когда же, утомлён виденьями и светом,
Искал приюта я – меня манил собор,
Давно прославленный торжественным поэтом…
Как сладко здесь мечтал мой воспаленный взор,
Как были сладки мне узорчатые стекла,
Розетки в вышине – сплетенья звезд и лиц.

<…>
 

Гибель высокоразвитой урбанистической цивилизации мы созерцаем в финале поэмы «Замкнутые»:

 
Но нет! Не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы теперь горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьих две орды.

Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметёт, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тоуэра исчезнут без следа.

Во глубинах души, из тьмы тысячелетий,
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать, как дети,
Как тигры, грызться, жалить, как змея.

И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.

В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.
 

Интересно сопоставить списки «грехов» в черновиках романа с образом «студного бога» из одноименного рассказа (1901): «бог чревоугодия» фактически оказывается богом иррационального порыва: «Проснувшись утром, я понял, что кто-то со мной, хоть его и не видно. Почему я сразу подумал об этом дьяволе, об этом белом непристойном идоле, который стоял у меня на столе? Я хотел встать и выйти на воздух, но он мне приказал лежать. И у меня не было воли противиться, я лежал. Наконец, я яростно упрекнул себя в малодушии и вскочил. Но в ту же минуту понял, что он уже перестал препятствовать, что именно он приказал мне встать в это мгновение. И весь день я ощущал, что каждое мое движение он мне подсказывает. <…> Жизнь стала невыносима. У меня не осталось воли. За каждым своим поступком я чувствовал приказ. <…>
Он мне дает спать иногда, иногда нет. Он дает мне забываться, и мне начинает казаться, что я действую по своему произволу, но вдруг он дико хохочет, и я с отчаянием узнаю, что выполняю лишь его веленья. <…> И когда он принуждает меня делать величайшие нелепости, я насмехаюсь над самим собой. Когда он ведет меня на смертельную опасность, я иду без страха, ибо мне все равно. Он заставлял меня ложиться на рельсы перед проходящим поездом и позволял вставать лишь в последнюю минуту. <…>
Он приказал мне сегодня ехать. Куда, я не знаю. Он приказал мне рассказать все вам. Зачем? и кто Вы? Но не все ли равно. Иногда одна мысль мне кажется утешением. Что, если дьяволы давно заполнили эту землю и распоряжаются на ней бессмысленными стадами людей? Мы строим города, наши войска истребляют друг друга, мы пишем книги, наша мысль изнемогает в поисках, а на фабриках корчатся рабочие – но что если это все большое представление, спектакль для тех, невидимых, их шахматная игра! И не будь у нас сознанья, все равно города были бы построены, и войны свершались бы, и книги с глубокими откровениями отпечатаны на паровых станках». (Цит. по: Э.С.Даниелян. Валерий Брюсов. Проблемы творчества. Ереван, 2002).

Одной из ключевых особенностей брюсовского стиля я считаю двойственность, точнее всего подмеченную Николаем Гумилёвым в рецензии на сборник «Стихи Нелли» (1914): «Пристрастие к материальной культуре заставляет поэта забывать разницу между временным и вечным, потому что и время, и вечность он хочет воспринимать, как мгновение. <…> И почти на каждой странице этой книги чувствуется дверь в другой, настоящий мир, куда так хорошо убежать от неосторожно пригретых развязных кошмаров повседневности: от тахты кавказской, графа из «Эльдорадо», бокала ирруа… <…> В упрёк русскому поэту можно поставить только несвязность этих двух мотивов» (Цит. по:  Н. Гумилев. Собрание сочинений в четырёх томах Вашингтон, 1968. Т. 4. С. 319–333).
«Вечность» и «миги» под пером Брюсова то вступают друг с другом в несколько неуклюжее противоречие, то складываются в гармоничный объёмный узор, в котором дальний план сквозит сквозь ближний:

Царица

С конки сошла она шагом богини
(Лилия белая, взросшая в тине!).
Долго смотрел я на правильность линий
Молодого лица.
Сумрак холодный лежал без конца,
Небеса были звездны и сини.
Она подняла накидку на плечи.
Я оскорбить не осмелился встречи.
Были не нужны и тягостны речи
Здесь на земле!
Контур ее затерялся во мгле.
Горели кругом погребальные свечи.
Да! я провидел тебя в багрянице,
В золотой диадеме… Надменной царицей
Ты справляла триумф в покоренной столице.
Чу! крики бесчисленных уст!
Нет, тротуар озаренный безмолвен и пуст,
Лишь фонари убегают вперед вереницей.

5 мая 1901, сб. «Urbi et Orbi»

Львица среди развалин

Холодная луна стоит над Насаргадой,
Прозрачным сумраком подернуты пески.
Выходит дочь царя в мечтах ночной тоски
На каменный помост – дышать ночной прохладой.
Пред ней знакомый мир: аркада за аркадой;
И башни и столпы, прозрачны и легки;
Мосты, повисшие над серебром реки;
Дома, и Бэла храм торжественной громадой…
Царевна вся дрожит… блестят ее глаза…
Рука сжимается мучительно и гневно…
О будущих веках задумалась царевна!
И вот ей видится: ночные небеса,
Разрушенных колонн немая вереница
И посреди руин – как тень пустыни – львица.
 
24 июня 1895, сб. «Chefs d'oeuvre».

В своём произведении я постаралась создать некое напряжение-движение между этими двумя полюсами: от мистерии Эго – к мистерии Духа.

КОММЕНТАРИИ

Валерий Брюсов. Семь земных соблазнов. Часть 1. Богатство

…быстроходные стимеры… – род пассажирского судна, пароход (от англ. steamer).
…щелканье бичей, выкрики газетчиков и продавцов… – реминисценции изображения большого города в стихотворении Брюсова «Конь блед» (1903):
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
«Будьте мудры, как змии»… – Евангелие от Матфея, X, 16.
…эталажи… – Etalage (фр.) – выставка, витрина.
…пусть гибнут библиотеки и музеи… горят кострами книги ученых и поэтов… – Ср. стихотворение Брюсова «Грядущие гунны» (1905):
Сложите книги кострами,
Пляшите в их радостном свете,
Творите мерзость во храме –
Вы во всем неповинны, как дети!
…по слову апостола, на месте прежних дворцов свищут змеи, селятся волки и стадятся лани… – В Новом завете такого пророчества не обнаружено. Сходной теме посвящено стихотворение Брюсова «В дни запустений» (1899), ср.:
На площадях плодиться будут змеи,
В дворцовых залах поселятся львы.
…о бессмертных радостях Паоло и Франчески в аду… – Имеется в виду эпизод «Божественной Комедии» Данте – встреча в Аду с неразлучными тенями любовников, Франческой да Римини и Паоло Малатеста («Ад», песнь 5, ст. 73 – 142).
Как евангельская вдовица, я отдала тебе свои две лепты… – Имеется в виду эпизод несения даров в сокровищницу, куда бедная вдова положила две лепты; Иисус сказал: «Истинно говорю вам, что эта бедная вдова больше всех положила; ибо все те от избытка своего положили в дар Богу, а она от скудости своей, положила все пропитание свое, какое имела» (Евангелие от Луки, XXI, 3–4).
Мессалина (25–48) – жена императора Клавдия; имя ее стало синонимом разнузданного разврата.

Татьяна Шуран. Знаки семи планет

Тэзе – ныне существующая община христиан-экуменистов во Франции. Прототипом брюсовской Столицы был Париж. Я выбрала такое имя для своей Столицы потому, что название Париж созвучно имени античного героя Париса, а название Тэзе созвучно имени Тесей.

Собор Монтэ-Крист получил название в честь романа «Граф Монте-Кристо», о котором в дневнике Брюсова есть запись от 1 июля 1895 года: «С влажными глазами кончил читать “Монте-Кристо”, и с влажными не потому, чтобы этот роман напоминал мне бывшие годы, когда я читал его в первый раз, но просто из сочувствия к судьбе героев. Глупая чувствительность к романам, когда её вовсе нет к событиям жизни…»
Очевидным прототипом является Собор Парижской Богоматери.
Сцена разрушения Собора перекликается с событиями 1931 года – подрывом храма Христа Спасителя в Москве.

Джильда Крюденер получила своё имя в честь баронессы Варвары-Юлии фон Крюденер (1764–1824) – русской подданной немецкого происхождения, франкоязычной писательницы, духовидицы, проповедницы христианского мистицизма, оказавшей в своё время духовное влияние на императора Александра I.

Богиня Кит. За основу мистериальных сюжетов я взяла древнегреческие мифы, отдавая дань увлечению Брюсова античной культурой.

Мотив путешествия влюблённой пары в Венецию занимает заметное место в психологической повести Брюсова «Последние страницы из дневника женщины» и неоконченной «D;part lundi...»

Очевидным прототипом Григория Нагловского является Григорий Распутин – крестьянский «старец», друг семьи последнего российского императора Николая II. Менее очевидна другая фигура: оккультистка Мария Нагловская, автор книг «Магия сексуальности» и «Мистерия Повешенного», в Париже 1930-х годов в своей духовной школе «софиалий» практиковавшая сексуальную магию.

Критскому культу Быка и раскопкам Лабиринта уделено значительное внимание в обширной культурологической работе Брюсова «Учители учителей» (1917), где выдвинута гипотеза о существовании древней единой пра-цивилизации, легендарной Атлантиды, повлиявшей на более поздние культуры Древнего Египта и Крита.
 
Ты – чарователь неустанный… – строки из стихотворения Брюсова «Городу» (1907).
 
«Цирцея». Своеобразие поэтического дара Брюсова раскрылось для меня в сравнении двух стихотворений, посвящённых одному мифологическому образу: тёплая, по-земному женственная Цирцея Бунина и холодно-волевая, гордая Цирцея Брюсова.

 
Иван Бунин
Цирцея

На треножник богиня садится:
Бледно-рыжее золото кос,
Зелень глаз и аттический нос –
В медном зеркале все отразится.

Тонко бархатом риса покрыт
Нежный лик, розовато-телесный,
Каплей нектара, влагой небесной,
Блещут серьги, скользя вдоль ланит.

И Улисс говорит: «О, Цирцея!
Всё прекрасно в тебе: и рука,
Что прически коснулась слегка,
И сияющий локоть, и шея!»

А богиня с улыбкой: «Улисс!
Я горжусь лишь плечами своими
Да пушком апельсинным меж ними,
По спине убегающим вниз!»

31 января 1916 года



Валерий Брюсов
Цирцея

Я – Цирцея, царица; мне заклятья знакомы;
Я владычица духов и воды и огня.
Их восторгом упиться я могу до истомы,
Я могу приказать им обессилить меня.

В полусне сладострастья ослабляю я чары:
Разрастаются дико силы вод и огней.
Словно шум водопадов, словно встали пожары, –
И туманят, и ранят, всё больней, всё страшней.

И так сладко в бессильи неземных содроганий,
Испивая до капли исступленную страсть,
Сохранять свою волю на отмеченной грани
И над дерзостной силой сохранять свою власть.

1 августа 1899
 

На образ Анны Леман-Франк отчасти повлияли такие исторические личности, как Борис Алексеевич Леман – поэт и литературный критик Серебряного века, деятель русского антропософского движения, и Анна Франк – еврейская девочка, жертва нацистского режима, автор автобиографических записей «Дневник Анны Франк».

«Поэма о Гесперии» восходит не только к мифическим гесперидам, но и к образу недосягаемо-прекрасной героини романов Брюсова о закате Римской империи – «Алтарь Победы» и незавершённого «Юпитер поверженный».

Прототипом «народно-охранительной» партии стали социалисты-революционеры (эсеры), революционная политическая партия в России начала XX века. Слова Анни о терроризме как самопожертвовании восходят к автобиографической повести эсера Бориса Савинкова «Конь бледный» (1909).

Прототипом Изидора Дюкасса (Графа) стали французский поэт-символист Изидор Дюкасс, публиковавшийся под псевдонимом Граф Лотреамон, и итальянский поэт и политический деятель Габриеле Д’Аннунцио, в начале XX века ставший диктатором провозглашённой им «Республики Фиуме».

В образе Лучевой Столицы соединились черты самопровозглашённых революционных государств – Парижской Коммуны (1841) и Республики Фиуме (1920).

Прототипом гробницы Изидора Дюкасса стал гроб Наполеона в парижском Доме Инвалидов и Мавзолей Ленина в Москве.

«Фильмы веков. Сны человечества». Самый масштабный из неосуществлённых замыслов Брюсова – сборник произведений, долженствующий отразить историю общечеловеческого духовного развития от известных ныне древних цивилизаций до современности. Воплощением этой идеи в стихах является неоконченная книга «Лирическое отображение всех стран и времён – Сны человечества». Что касается прозы, сохранились черновые наброски, озаглавленные: «Фильмы веков», «Кинематограф столетий», «В подзорную трубу веков», «Отражение времён», «Camera obscura (времён)» (Валерий Брюсов. Неизданная проза. М.; Л., 1934. С. 4).

Бледное небо над миром, умирающим от дряхлости… – начало незавершённого и неопубликованного рассказа Брюсова «Будущее чудо» (РГБ НИОР: ф. 386, картон 35, ед. хр. 50).

И вот в бреду он смутно, безвольно познал возможность иного… – отрывок из рассказа Брюсова «Отдалённые дни (Первобытный)» (Валерий Брюсов. Неизданная проза. М.; Л., 1934. С. 7).


Рецензии
Признаюсь, читать всё у меня не хватило терпения.
А о дармовом богатстве хорошо сказано В.О.Ключевским.
В лекции о "жалованных грамотах" Екатерины 2-й дворянству он отметил,
что освобождение дворян от всякой государственной службы при сохранении
их господства над крепостными крестьянами привело к появлению целого
класса, для которого постоянное безделье было узаконено. Прав и льгот -
без меры, обязанностей никаких! "Дворянское безделье послужило урожайной
почвой, на которой выросло уродливое общежитие со странными понятиями,
вкусами и отношениями". Тунеядствующие господа превращались в пьяниц,
картёжников, развратников, в "пустых модных щеголей и светских вертопрашек".
О таких господах писал и Гоголь в "Мёртвых душах".

Юрий Шварёв   20.07.2016 01:46     Заявить о нарушении
Большинство бездельничающих дворян действительно в таких и превратились.
Меньшинство - в писателей и поэтов золотого века, в талантливых хозяйственников, в интересных мыслителей и т.д.
Исчез элемент принудиловки к военной службе для дворян.
Быть офицером - стало внутренним долгом, а не насильственной сословной повинностью.
На выбирающих штатскую-статскую службу или иное какое гражданское жизненное поприще перестали смотреть как на неполноценных в плане здоровья или психики.
Служить в армии дворяне стали по зову сердца (часть обедневших дворян - и кошелька), но никак не из-под палки.
Исчез элемент принудительной повальной рекрутчины дворян на офицерские должности (в итоге на офицерские,но частенько по новобранческой первости и на солдатские, особенно в гвардии).
Офицер по зову сердца же стоит 2-3-х забритых из-под палки под дамокловым мечом тотальной принудиловки госмашиной.

Ирина Юдовна Гринштейн   20.07.2016 15:07   Заявить о нарушении
А сержанты и солдаты, призванные на защиту Отечества по священному долгу
перед своим народом, несравнимо надёжнее нанимаемых в армию за деньги.

Юрий Шварёв   20.07.2016 23:10   Заявить о нарушении
Да, я согласна.
И всевобуч, всеобщая, в смысле массовая, военная подготовка также нужна.
Подготовка к защите Отечества на случай возможной войны, подготовка за год, ну за два.
А вот на несколько или много лет, на солидную часть трудовой активной деятельной жизни в армию должны идти добровольцы, а не принудительной разверстке-рекрутчине.
По зову внутреннего долга, внутренней чести, внутренней сознательности, внутреннего чувства ответственности.
Особенно в офицеры.
А если внутреннего зова нет и хочется инфантильно побалбесничать, поучиться или жениться, заняться самообразованием или еще чем альтернативным - какой смысл в насильственном привлечении таких типов в офицеры?
И офицер за свою службу Отечеству, такую ответственную и связанную с риском для жизни должен получать от Отечества достойное вознаграждение, в т.ч. и финансовое.
Или я не права?

Ирина Юдовна Гринштейн   21.07.2016 07:49   Заявить о нарушении
В мирное время служба офицеров в СССР и в РФ добровольная - обычно
после учебных заведений. Офицеров запаса могут призвать вопреки их
желаний только на учебные сборы. При мобилизации Вооружённых Сил призыву
подлежат военнообязанные всех званий.
Теперь в России срок службы офицера определяется контрактом.
У одного моего внука служба после училища шла успешно. В 30 лет
был майором на должности подполковника, но срок по контракту кончился,
а нового он подписывать не стал, уволился в запас. Не смирился с порядками,
устроенными в армии при министре Сердюкове.

Юрий Шварёв   21.07.2016 23:20   Заявить о нарушении
Большое спасибо, уважаемый Юрий Иванович!
Полностью согласна с Вами насчёт качеств господина Сердюкова, и жаль, что (из-за избыточно гуманного решения для "избранных) не села на солидный срок его любовница Васильева...
Насчёт службы офицеров в РФ и СССР в общих чертах знала.
Просто увлекаюсь маленько и более древней историей.
И подметила кое-что, например, что Древний Рим был могуч и создал такую огромную Империю ещё и потому, что там не только офицерам, но даже солдатам-легионерам платили прилично.
А солдаты элитных войск, гвардейцы, преторианцы были своего рода частью среднего класса того времени.
И увольняя в запас древних римлян - бывших легионеров, им давали по желанию и землю и подъёмные, помогали не пропасть на гражданке.
А не с голой задницей в запас как солдата из сказки "Огниво".
Знаю, эта сказка была некоторым сгущением красок, в реальности в царской России тех бывших крепостных, кто отслужил царю 25 лет в 18 веке (20 лет в 19 веке; я маленько упрощаю реальную ситуацию и упускаю кое-какие второстепенные детали для краткости)или уволился досрочно по иным законным причинам, например из-за последствий ранений, здоровья или ещё чего-нибудь - всех их освобождали пожизненно от крепостной неволи, из не нашедших себя на гражданке создавали так называемые команды инвалидов и т.д.
Но делалось государством явно мало.
Царское государство как и современное российское очень любило экономить на простых людях.
Если в допетровской России стрельцы (и пушкари и т.н. "дети боярские" и т.д.) были более-менее социально защищены, а до Батыева нашествия простые воины-дружинники княжеских дружин считались средним классом того времени, и в дружины шли добровольно, то всё изменилось при Петре 1.
Петр 1, столкнувшись с грозными геополитическими вызовами, и на самом себе стал жёстко экономить, и знать и обложил поборами и понудил за свой счёт деток за рубежом дельному учить, и Петербург "на костях" строил и на крестьянское простое население новые тяготы взвалил.
В том числе и эту самую рекрутскую повинность.
За годы правления Перта 1 число домохозяйств уменьшилось на 20%, правда преимущественно за счет того, что в целях экономии по лини подомной повинности родные стали стараться жить более кучно, не разъезжаться, не рубить, не справлять новые дома для молодых семей.
То есть массовый налогоуклонизм пышным цветом цвёл на Руси и при грозном крутом Петре, а не только в 21 веке.
Если в непростые времена Екатерины 2 сопровождавшиеся турецкими войнами, пугачёвщиной и т.д. население России росло (и не только из-за присоединения новых территорий, но и демографически), и в 19 веке росло (и особенно усилился такой рост после отмены крепостного права - знать не зря его отменили; подозреваю, что если бы крестьян освободили бы тогда С ЗЕМЛЁЙ, то рост этот демографический стал бы ещё сильнее, быстрее и сильнее нарастало бы тогда относительное аграрное перенаселение, помещичья земля была бы лишь ВРЕМЕННОЙ мерой решения, ресурсы готовых обрабатывать землю рук всё равно бы быстренько превысило ресурсы пригодной для пахоты земли в "старых" аграрных губерниях, ещё сильнее бы вырубались леса с эрозией и исссушением климата, а вот рост ПРОМЫШЛЕННОСТИ и городов был бы несколько ниже чем при освобождении крестьян без земли), то при Петре 1 был демографический застой, население совершенно не росло.

Ирина Юдовна Гринштейн   22.07.2016 10:51   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.