Исповедь фрау Петрик
Арнсберг, 2026
Предисловие автора-составителя
Эта книга родилась совершенно уединённо и искренне, в тихих разговорах за чашкой кофе в старом немецком городке Арнсберг, на живописном берегу реки Рур. Передо мной сидела пожилая женщина, фрау Петрик, чей глубокий, мудрый взгляд хранил в себе страшные, невысказанные тайны уходящего двадцатого века. То, что начиналось как простые соседские беседы, постепенно превратилось в исповедь целого поколения.
Судьба этой женщины — не просто частная история. Это хроника грандиозного исторического надлома: от зажиточного, строгого детства в Восточной Пруссии и сверкающих огней предвоенного Лейпцига до кровавого ада беженцев весной 1945 года и тяжелейшего послевоенного восстановления. Данная повесть передаёт подлинную, неприкрытую правду войны, увиденную глазами мирного человека. Правда эта трагична, лишена фальшивого пафоса и заставляет содрогнуться. Я бережно записал её слова, чтобы сохранить этот живой человеческий документ для истории.
Глава 1. Знакомство
Буквально на второй год после нашего переезда в Германию жена загорелась идеей обзавестись небольшим клочком земли. Ей хотелось обустроить уютный уголок на берегу Рура — поставить столик, скамейки и сложить очаг для гриля.
Рур, не успевший набрать полную силу, был чистым и неглубоким — каких-нибудь пятнадцать метров в ширину и едва выше колена. Прозрачная вода с весёлым журчанием перекатывалась по каменистому дну, сохраняя ледниковую прохладу даже в зной. От реки веяло спасительной свежестью, а воздух был напоен ароматами диких трав. Пологие берега заросли вековыми дубами, ивами и исполинскими орешниками, в густых кронах которых деловито сновали белки.
Кое-где побережье уже украшали ухоженные, утопающие в пышных розах участки с аккуратными беседками. Очарованная этим цветущим оазисом, жена не выдержала и спросила у одного из хозяев:
— Подскажите, а у кого можно получить разрешение на такой участок?
— Да выбирайте любой заброшенный пятачок, какой приглянется, — доброжелательно улыбнулся мужчина.
— А сколько за него нужно платить? — поинтересовалась она.
— Нисколько! Пользуйтесь совершенно бесплатно.
Вооружившись лопатой и граблями, мы отправились на поиски. Свободных мест, тянувшихся узкой полосой у самой кромки воды, оказалось немного — крошечные наделы, едва ли больше сотки каждый. Выбрав один из них, жена усердно принялась расчищать бурьян. Я, разумеется, во всём ей помогал. Почва оказалась капризной, сплошь перемешанной с речной галькой: во время весенних паводков строптивый Рур безжалостно сдирал с берегов весь плодородный слой.
Уже к вечеру, когда мы изрядно выбились из сил, на дороге притормозил автомобиль. Из него вышел представительный пожилой мужчина. Направившись к нам, он уважительно приподнял шляпу:
— Я вижу, вы люди трудолюбивые и всей душой хотите превратить этот пустырь в цветущий сад. Но ведь сюда придётся вложить уйму сил и средств. К тому же этот берег в зоне затопления — первый же весенний паводок смоет ваш труд. Пойдёмте со мной, я покажу вам кое-что получше.
Как выяснилось позже, пожилой мужчина оказался сыном господина Шенка — основателя некогда могущественной строительной империи Арнсберга. Сам старый Шенк к тому времени уже покинул этот мир. Ещё до войны его фирма гремела на всю округу: возводила дома, прокладывала дороги, монтировала городскую канализацию. Позже он вовремя получил лицензию на установку подземных топливных цистерн — в послевоенные годы немецкие городки отапливались в основном соляркой. В эпоху «экономического чуда» компания Шенка строила много жилья для «гастарбайтеров» — турок, итальянцев и поляков, хлынувших на заработки. Его сыну досталось колоссальное наследство в виде десятков доходных домов по всему городу.
— Вот, посмотрите, что я могу вам предложить, — произнес господин Шенк, подводя нас к старинной, покосившейся деревянной калитке, опутанной ржавой колючей проволокой.
Он с трудом открыл её, и перед нами раскинулся заброшенный, таинственный сад площадью более двадцати соток. Трава здесь стояла выше колена.
— Налево от дорожки — сарай для инструментов, — хозяин указал на обветшалую деревянную постройку. Её крыша покрылась толстым бархатным слоем мха. Дверь сиротливо висела на одной петле, а внутри угадывались клетки для кроликов и покрытый пылью инвентарь — грабли, серпы и вилы, казалось, помнившие ещё Первую мировую. За сараем высилась раскидистая яблоня, возле которой дремала полуразрушенная водяная колонка.
Справа от кирпичной дорожки приютился ещё один деревянный домик — крошечный, два с половиной на два метра. Судя по облупившейся краске, красили его лет двадцать назад. Он был доверху забит старомодной мебелью и разнокалиберной посудой. Перед входом темнела площадка из каменных плит с полусгнившей скамьёй, над которой раскинула ветви вторая исполинская яблоня, надёжно укрывая это место от палящего солнца.
— А ещё в вашем распоряжении эта лужайка с качелями и земля под огород, — улыбнулся Шенк.
Мы были рады иметь возможность где-то посидеть на природе.
— Там, чуть дальше, есть ещё два участка, — добавил хозяин. — Их занимают фрау Петрик и господин Шуманский. Мы с семьёй построили новую виллу, там земли хватает. А этот сад принадлежал моему отцу, он сам сажал эти деревья. Я буду изредка наведываться сюда только за яблоками — делаю из них сок. Кстати, вот эта красавица, — он похлопал по стволу самого большого дерева, — даёт до сорока вёдер вкуснейших плодов. Они отлично лежат до самого Рождества, мы их так и зовём — «рождественские яблоки». Ярко-красные, сладкие, с благородной кислинкой. Берите их, сколько душе угодно!
Глава 2. Чудесный уголок
Первое время жене приходилось полоть бурьян буквально голыми руками. Но спустя несколько дней, разбирая скопившийся в сарайчике хлам, я наткнулся на совершенно ржавый серп. Судя по его изъеденному временем виду, им не пользовались лет шестьдесят, а то и целое столетие. Отыскав там же, в груде старых вещей, точильный брусок, я навёл на лезвие былую остроту, и дело пошло куда быстрее. Не прошло и месяца, как наш заброшенный сад преобразился и засиял новыми, яркими красками.
Место оказалось поистине сказочным. Рядом едва слышно журчал каменистый Рур. Над поймой с громким кряканьем пролетали стаи диких уток. А на противоположном берегу, прямо над речной лентой, на высоком холме величественно возвышались руины старинного замка Арнсберг. Его каменные стены давно осыпались, но даже эти безмолвные обломки былой эпохи выглядели монументально и гордо.
Теперь в нашем распоряжении была лужайка, уютный деревянный домик, гнущиеся от тяжести рождественских яблок деревья и даже малина, тянувшаяся вдоль забора. А уж ежевики здесь росло целое море! Она плотным колючим ковром оплетала изгородь и уходила дальше по побережью к железнодорожному мосту, превращаясь в непроходимые дикие заросли.
Посреди этой идиллии у нас вскоре появились весьма необычные соседи, точнее сказать — самые настоящие квартиранты. Прямо за нашим садовым домиком, в густой тени ежевичных кустов, уютно обустроилась утка-мать с восемью пушистыми золотистыми утятами. Было невероятно умилительно наблюдать за этой семейкой: пока уставшая родительница грелась на солнышке, малыши шустро выискивали на наших грядках улиток, слизней и прочую мелкую живность, спасая будущий урожай. А как ловко они ныряли в прохладные воды Рура, охотясь за крошечной рыбёшкой и забавно заглатывая зелёную ряску!
Это была, без всякого сомнения, та самая утка, которую ещё совсем недавно с громким, недовольным криком — мол, чего вам от меня надо! — гоняли над речной поймой два селезня. Один из них был статным, писаным красавцем благородного сложения, а второй — навязчивым, взъерошенным и куда менее приглядным. Благородный кавалер летел чуть позади, словно стремясь защитить свою законную спутницу, в то время как дерзкий соперник то и дело норовил ухватить утку за хохолок и утащить в прибрежный подлесок. От кого из них двоих в итоге вылупилась эта дружная восьмёрка?
Об этом история, конечно, умалчивает.
Глава 3. Знакомство с фрау Петрик
Прошёл месяц с того дня, как у нас появился сад, и мы иногда здоровались с фрау Петрик. На вид ей было около семидесяти лет. На удивление открытое, бесхитростное лицо сразу располагало к себе и вызывало безграничное доверие. Казалось, само душевное тепло излучалось всем её обликом.
Вскоре она обратилась к нам со скромной и unexpected просьбой:
— Разрешите мне изредка приходить к вам? Очень уж хочется посидеть на вашей скамейке и отдохнуть в тени этой роскошной яблони.
Мы, разумеется, охотно согласились.
С тех пор мы часто видели её за нашим уютным садовым столом. Иногда она сидела с книгой, иногда — за неторопливой беседой с подругой тех же лет. Со мной фрау Петрик тоже общалась с большим удовольствием, часто и подолгу делясь воспоминаниями о своей далёкой юности.
— Я родилась в Восточной Пруссии, — начала свой рассказ фрау Петрик. — Мой отец был крепким, зажиточным бауэром, и на нашем просторном подворье всегда кипела жизнь. И отец, и мама были истовыми лютеранами, поэтому все обычаи и традиции нашей религии соблюдались строго и неукоснительно. Хозяйство отца в основном состояло из свиней и огромного стада гусей, но были также коровы и несколько рабочих лошадей.
Отец меня очень любил, и хотя у меня был старший брат Андреас, ко мне он всегда относился по-особенному. Он не баловал меня, нет. С самого раннего возраста отец воспитывал во мне любовь к животным и труду. Уже в пять лет я одна гнала огромное стадо гусей к нашему озеру, а вечером приводила их обратно в загон. Конечно, я была слишком мала, чтобы кормить их или ощипывать пух, когда птицу забивали к Рождеству. Вообще, отец всегда прогонял меня от себя, когда гусей готовили к продаже — у нас были самые упитанные гуси в округе. Став постарше, я наравне со взрослыми косила траву для поросят и бросала её к ним в загон. Да и маме помогала по дому. Мама была женщиной очень строгой, она железной рукой следила за всем хозяйством, вела бухгалтерию и составляла отчёты для властей.
Где-то к семи годам отец подарил мне прекрасного гнедого жеребёнка с белой звёздочкой на лбу. Этот жеребёнок совсем не походил на наших массивных тяжеловозов. Отец приметил и привёз его издалека — со знаменитой ярмарки в Лейпциге. В конюшне он отгородил ему отдельное место для сна. Я старалась его воспитывать, и он охотно выполнял мои команды. Жеребёнок ходил за мной по пятам по всему подворью, бодал меня носом, бегал вокруг и шутливо брыкался.
Я сама кормила его, каждое утро усердно чистила ему бока щёткой и расчёсывала гриву. Летом мы вместе бегали на наше лесное озеро. Я заводила его в прохладную воду, мы вместе плавали, и брызги летели во все стороны. Жеребёнок рос на моих глазах и со временем превратился в великолепного, сильного и статного скакуна. Уже лет в десять я без капли страха, лихо и уверенно скакала на нём верхом по всему нашему просторному поместью, чувствуя себя самой счастливой девочкой на свете.
Конечно, круг чтения в нашей деревне был очень простым, далёким от сложной науки или утончённой поэзии. На самом видном месте в доме всегда лежала тяжёлая семейная Библия в переводе Мартина Лютера. Из неё нам с братом читали по вечерам, воспитывая в строгости и благочестии. Для развлечения и житейских нужд использовались толстые народные календари (Heimatkalender). Помимо прогнозов погоды и сроков сева ржи, там всегда публиковались понятные нам, короткие рассказы из деревенской жизни, басни, забавные анекдоты и полезные советы по уходу за скотом. Но моей самой любимой, заветной книгой, которой я зачитывалась при свете лампы, стала сентиментальная повесть Эмми фон Роден «Упрямица» (Der Trotzkopf). Эта история о диковатой, своенравной деревенской девчонке, которую отправляют учиться в город и превращают в благородную леди, невероятно увлекала меня и, как оказалось позже, идеально подходила к моей собственной судьбе.
В те годы в прусских деревнях дома отапливались плохо. Зимой в комнатах становилось сыро, сквозь пазы окон сквозило, и я обожала забираться в постель к отцу — там было уютнее и теплее всего на свете.
— Да разве в наше время маленькой девочке позволительно спать в одной постели с отцом? — горько усмехалась фрау Петрик, качая головой во время нашего разговора под яблоней. — Сейчас ведь люди во всём видят грязь, сразу обвинят чёрт знает в чём!..
Так мы и спали бок о бок, укрывшись тяжёлой пуховой периной, пока в одно обычное утро мать не заметила следы крови на моей ночной рубашке. Я превращалась в девушку. Мама почему-то сильно разозлилась тогда, помрачнела и строго-настрого запретила мне даже приближаться к отцовской кровати.
Глава 4. Поступление в торговое училище
Окончив восемь классов сельской народной школы, я всерьёз задумалась: а что дальше? Наше поместье по всем законам и традициям со временем должно было целиком достаться моему старшему брату Андреасу. Быть при нём вечной помощницей и зависеть от его воли мне совершенно не хотелось, хоть я и искренне любила брата. Да и отец на тот свет вовсе не собирался. Но во время наших редких поездок в соседнюю Гримму я видела за прилавками магазинов очень симпатичных, ухоженных городских девушек, которые занимались продажами. Мне казалось, что это и есть настоящая мечта моей жизни — красивая, чистая профессия, полная общения.
Отец выслушал меня и не стал возражать. Он обратился к своему старому знакомому — почтенному, известному во всей округе торговцу тканями господину Соломону. Однако Саксония встретила мои девичьи мечты жестокой реальностью Третьего рейха. Местная ремесленная палата наотрез отказалась регистрировать мой договор ученичества у еврея, а у дверей магазина всё чаще крутились агрессивные молодые люди в штурмовой форме. Чтобы спасти положение, бывший приказчик лавки, господин Хофман, быстро прибрал дело к рукам, оформив контракт на себя. Так, формально став ученицей Хофмана, я всё же застала те последние месяцы, когда старому Соломону ещё дозволялось находиться в его собственном магазине.
Подписав этот жёсткий контракт, я в августе 1938 года была зачислена в местное профессиональное училище (Berufsschule) на Клостерплац. Два дня в неделю я исправно посещала занятия, где наряду с коммерческой арифметикой нас, немецких девушек, заставляли конспектировать расовую теорию. Далёкая от большой политики, я послушно переносила на бумагу скучные схемы и черепные индексы, мечтая лишь о том, чтобы этот обязательный час поскорее закончился. Все мои мысли стремились назад, в лавку, где я с утра и до позднего вечера постигала тонкости торговли и бесконечное разнообразие тканей под руководством самого Соломона.
Новый же хозяин заведения, господин Хофман, мало смыслил в коммерции. В молодости он служил в прусской кавалерии, участвовал в боях Первой мировой и даже имел награды, но поражение Германии от Англии и Франции считал глубоким национальным позором. В нём кипел воинственный, но абсолютно слепой дух. Из глубин своей кавалерийской юности Хофман вынес лютую ненависть к французам и англичанам. При этом он тайно восхищался американцами за их размах, но, разумеется, этого не афишировал. Гитлер был для него истинным духовным гуру. Не имея глубоких исторических знаний, лавочник жадно впитывал нацистские лозунги. Из-за старой армейской травмы его демобилизовали, и он пятнадцать лет трудился здесь простым приказчиком — ещё тогда, когда делом безраздельно владел старый Соломон.
Став хозяином в результате вынужденной «аризации» предприятия, Хофман вёл себя с покупателями заносчиво, вечно путал сорта сукна и совершенно не разбирался в бухгалтерии. Сам он тонкостей большой торговли не знал, а учиться у бывшего патрона ему не позволяла спесь. Зато Хофман быстро сообразил, какую выгоду можно извлечь из способной ученицы. Он намеренно оставлял меня в подсобке и за прилавком со старым купцом, заставляя того передавать мне все секреты мастерства.
Поэтому в первые месяцы, до рокового ноября тридцать восьмого года, он вынужден был терпеть присутствие Соломона в лавке ради будущей прибыли. И пока старый еврей ещё работал, он усердно обучал меня премудростям профессии. Богатые и благородные клиенты города по привычке ходили именно к Соломону, а старик постепенно перенаправлял их внимание на меня, демонстрируя мои успехи. Заметив во мне редкое трудолюбие, господин Соломон, тяжело опираясь на резную деревянную трость, учил меня чувствовать материал пальцами. Под его чутким руководством в тихие часы между визитами покупателей я училась с закрытыми глазами безошибочно отличать на ощупь изысканный лионский шёлк от грубоватого саксонского полушёлка.
— В государственном училище тебя заставят хвалить их новую «вистру» и «целльволле», — старик брезгливо поморщился, пропуская сквозь пальцы кусок дешёвой фабричной ткани. — Газеты кричат, что это триумф немецкой химии, но на самом деле это просто древесная стружка, Лизонька. В ней нет тепла, нет души. Она безжизненная.
Старый купец показывал мне, как правильно драпировать тяжёлое сукно на плече клиента, чтобы выигрышно подчеркнуть достоинства любой фигуры, и как вести беседу так, чтобы покупатель чувствовал себя самым важным и желанным гостем в лавке.
— Помни, Лизонька, — тихо шептал он, поправляя на носу старые очки в тонкой оправе, — хороший торговец продаёт не просто отрез материи. Он продаёт уважение и культуру. Одежда человека может быть скромной, даже бедной, но она обязана быть безупречно чистой. А твоя улыбка всегда должна быть искренней. Ткань чувствует фальшь, а люди — и подавно.
Младший брат Хофмана, Адольф, мелкий партийный активист, и вовсе был беспринципным негодяем, который буквально цепенел при слове «Гитлер» и был готов растерзать любого, кто, по его мнению, смел хоть косо взглянуть на портрет фюрера. Именно он в роковой ноябрьский четверг тридцать восьмого года, в ночь погромов, привёл с собой толпу к нашему магазину. Законных владельцев под улюлюканье и дикий хохот зевак выбросили с высокого каменного крыльца прямо на заснеженную брусчатку, а витрины разнесли в щепки. Господин Соломон едва поднялся, держась за разбитое бедро, а его плачущая жена Ребекка и вовсе не могла встать без посторонней помощи. В городскую больницу евреев не приняли — новые циркуляры это строго запрещали.
Их лишили нормального жилья, и Хофман цинично позволил бывшим хозяевам занять крошечную, пахнущую лавандой и старой бумагой каморку под самой крышей — прямо над бывшим их складом. Я наткнулась на них там случайно, когда Хофман отправил меня пересчитать тюки с залежалой шерстью. С тех пор я тайно продолжала брать у старика уроки торговли, принося им взамен немного еды.
При свете керосиновой лампы на чердаке старик на мгновение умолк, вглядываясь в темноту, словно видел там что-то, скрытое от моих глаз. Его пальцы судорожно сжали набалдашник трости. Порой старый Соломон ворчал и приговаривал:
— Они думают, что можно соткать великую империю из суррогата, лжи и чужого горя. Они радуются, что отобрали мою лавку, вывесили на ней свои кричащие флаги и одели страну в грубое сукно штурмовых отрядов. Но фальшивка никогда не станет шёлком. Настанет день, когда этот угар пройдёт. Пройдёт, оставив после себя лишь пепел и руины. Германия ещё будет горько стыдиться. Они будут стыдиться каждого своего шага, каждого сожжного магазина и каждого старика, которого они выбросили из их собственных предприятий и выгнали умирать в каморку. Стыд за то, что они сделали с нами, станет их самым тяжёлым, самым несносным платьем, которое им придётся носить перед всем миром из поколения в поколение.
Соломон тяжело вздыхал, и на его бледных губах иногда снова появлялась прежняя, мягкая, чисто купеческая улыбка:
— Ну а пока мы с тобой будем учиться делу. Ну-ка, закрой глаза. Что это за материя под твоими пальцами? Чувствуешь уток?
Я послушно зажмурилась. В темноте чердака звуки снизу — далёкий лай собак и пьяный хохот младшего Хофмана — сделались тише, а подушечки пальцев, напротив, словно ожили. Я нерешительно провела рукой по ткани.
— Я... я чувствую просто гладкую поверхность, господин Соломон, — растерянно прошептала я.
— Не дави, девочка, не дави, — старик мягко коснулся моего запястья, направляя руку. — Ты трёшь полотно поперёк, так ты ловишь жёсткую основу. Натяни ткань. А теперь веди пальцами легко-легко, вдоль кромки. Словно гладишь крыло бабочки. Ну же?
Я затаила дыхание. Я ослабила нажим, едва касаясь материи, и вдруг под кожей возникло едва уловимое, ритмичное биение. Будто ткань пульсировала мелкими, шелковистыми волнами.
— Чувствую... — выдохнула я, приоткрыв от удивления рот. — Они как крошечные ступеньки. Мягкие.
— Вот! — старик удовлетворенно хмыкнул, и в темноте блеснули его глаза. — Это и есть уток. Основа — это скелет ткани, Лизонька, её держат взаперти на станке. А уток — это её живое дыхание, именно уток даёт ткани настоящую жизнь и пластику.
Глава 5. Опасный случай
Приближалось Рождество 1940 года, в котором заканчивался второй год моей учёбы, когда со мной случилось происшествие, которое могло мне дорого обойтись.
Я поднималась по скрипучим ступеням в каморку Соломонов, прижимая к груди узелок с домашними припасами, когда внизу с оглушительным грохотом распахнулась входная дверь. В коридор, тяжело пошатываясь и обдавая стены перегаром, ввалился младший брат хозяина — Адольф. На его рукаве алела повязка со свастикой, а на ногах тяжело поскрипывали форменные сапоги.
— Эй, девчонка! Ты ещё здесь? — рявкнул снизу грубый, заплетающийся голос.
Адольф задрал голову. Его затуманенный алкоголем взгляд упёрся в меня, стоявшую на тёмной лестнице. В его глазах промелькнуло сальное, хищное любопытство — он впервые по-настоящему заметил, как я созрела и похорошела за это время.
— Ну-ка быстро спускайся и наведи порядок в подсобке! — скомандовал он, плотоядно ухмыляясь.
От неожиданности и страха я вздрогнула. Пальцы разжались, и заветный свёрток выскользнул из рук. Тяжёлый кусок сала остался лежать на ступени, а плотно увязанный бечёвкой глиняный горшочек с домашним топлёным маслом с глухим стуком покатился вниз по лестнице, замерев прямо у носков сапог Адольфа.
Нацист нагнулся, поднял горшочек, и хмельной туман в его голове мгновенно рассеялся. До него наконец дошло, куда и кому я несла эти продукты. Лицо Адольфа стало стремительно наливаться багровым гневом.
— Так ты, значит, таскаешь жратву этим еврейским ублюдкам?! — прорычал он, и в его глазах зловеще звякнула сталь. — Ты хоть понимаешь, глупая девка, что за это я могу сдать тебя в Гестапо? Тебя с позором вышвырнут из союза «Вера и красота», из училища ты вылетишь с волчьим билетом, а Немецкий трудовой фронт закроет тебе дорогу в любое приличное место! На всю жизнь клеймо получишь! Ну ничего... Придётся тебе это преступление искупить передо мной.
Тяжело, по-медвежьи переставляя ноги, Адольф двинулся вверх по лестнице. Путей к отступлению у меня не было. Он настиг меня на площадке и с силой прижал моё тело к стене. Его огромная, пропахшая кожей, табачным дымом и портупеей ладонь грубо легла мне на плечо, пальцы больно впились в плоть сквозь тонкую ткань платья. Я почувствовала его горячее, смердящее алкоголем дыхание прямо у своего лица.
— Какая ты гладкая… прямо как те шелка, что твой прежний хозяин прятал, — прошептал он с пьяной ухмылкой, и его вторая рука скользнула по моей талии ниже, бесцеремонно сжимая бедро. — Что ты всё дичишься? В городе нужно уметь быть ласковой с теми, у кого власть. Поняла меня?
Мне стало дурно, к горлу подступил удушливый ком тошноты. Перед глазами на миг пронеслись родные прусские поля, отцовский дом и мой любимый конь — сильный, чистый, верный. Мысль о родине мгновенно вернула мне самообладание. Собрав всю свою решимость, я с силой упёрлась ладонями в широкую грудь нападавшего и резко вывернулась из-под его тяжёлой руки.
— Не смейте ко мне прикасаться, — негромко, но с леденящей прусской твёрдостью произнесла я, глядя ему прямо в глаза. — Мой отец поставляет провизию для Империи. Если вы протянете ко мне руки ещё раз, об этом завтра же узнает руководство ремесленного союза в Лейпциге.
Адольф на секунду опешил от такой дерзости. Его лицо стало пунцовым, он зло сплюнул на серые, некрашеные деревянные доски ступени, но подходить ближе не решился — прусские бауэры сейчас были на хорошем счету у государства, и лишний громкий скандал с дочерью важного поставщика был ему не нужен. Старший Хофман, ставший свидетелем этой сцены, тоже мгновенно оценил угрозу: он понимал, что я не блефую, у моего отца действительно есть связи, и из-за похоти пьяного дурака-брата они могут потерять и бизнес, и покровительство сверху.
— Гордая, значит? Ну-ну, — процедил Адольф, отступая. — Мы ещё посмотрим, какая ты правильная. Брат! — неожиданно крикнул он вошедшему в этот момент в лавку старшему Хофману. — Ты вообще проверял её бумаги? Откуда мы знаем, что эта девка из приграничья — чистокровная?
Старший Хофман, на ходу снимая фуражку и смерив младшего брата брезгливым, трезвым взглядом, сухо ответил:
— Да проверял я её документы, до третьего колена. Там всё чисто, нет и намёка, что в её жилах течёт не арийская кровь. Хоть её предки всю жизнь и возились со скотом в своей Пруссии, но порода у них правильная. А тебе, бездельнику, пора бы проспаться.
— А чего же она тогда делает тут, под дверью Соломонов?! — не унимался Адольф, яростно тыча пальцем в сторону лестницы. — Ты знаешь, что за скрытную помощь им нас всех могут затаскать по допросам? И её папаша-фермер её не отмажет!
Старший Хофман резко схватил брата за горло и, почти переходя на шипение, процедил:
— А на что ты, скотина, будешь жрать своё пиво, если её вышвырнут отсюда? Ты подумал об этом своим пропитым умом? Ты хоть понимаешь, что в этом городе самые благородные и богатые жители хотят покупать ткани только у неё? Лиза приносит нам всю кассу, пока ты овечкой орёшь на своих митингах!
Адольф на секунду опешил. Прагматичный, шкурный аргумент брата подействовал на него отрезвляюще. Деньги партийный активист любил не меньше, чем фюрера. Он зло сплюнул, вырвался из рук брата и зашагал прочь.
Глава 6. Рождественские гномики
Потрясённая и опустошённая утренним происшествием в лавке Хофмана, я безмолвно сидела в своей комнате. Я была счастлива, что моё временное пристанище находилось далеко от этого мрачного места. Я снимала комнату в богатом, респектабельном доме местных аристократов, которые владели преуспевающей сетью магазинов электротоваров.
Из оцепенения меня вывел донёсшийся с улицы шум приближающегося автомобиля. Выглянув в покрытое морозными узорами окно, я увидела долговязого, худощавого юношу, приехавшего к хозяевам дома на праздники. Это был их единственный сын — Вилли, студент из Лейпцига, учившийся там на дипломированного коммерсанта. Я и раньше изредка сталкивалась с ним во время его коротких визитов, но никогда не обращала на парня внимания. Все мои мысли занимали сложные таблицы текстильного товароведения да те страшные события, что разворачивались во время моей практики у Хофманов.
Но однажды, вернувшись после очередного изнурительного дня в магазине тканей, я замерла на пороге своей комнаты. На моей аккуратно заправленной постели покоилась большая, нарядно расписанная жестяная коробка, перевязанная яркой атласной лентой. Для скромной деревенской девушки это казалось настоящим чудом.
Дрожащими от волнения пальцами я развязала узел и приподняла крышку. По комнате мгновенно разлился густой, дурманящий аромат корицы, гвоздики и жжёного сахара. Внутри ровными рядами лежали разноцветные фигурные пряники в виде маленьких рождественских гномиков, искусно покрытые сахарной глазурью. Ничего подобного я в своей жизни не видела. В моей родной Пруссии пекли простую, сытную домашнюю выпечку, но эти изысканные городские лакомства казались мне сказочными сокровищами.
На самом дне жестянки, под сладостями, обнаружилась рождественская открытка с изображением заснеженных саксонских елей и уютного альпийского домика, окна которого светились тёплым праздничным светом. Я перевернула её. На обратной стороне аккуратным, уверенным почерком будущего коммерсанта было выведено:
«Лизхен! Приглашаю вас посетить предпраздничный Лейпциг. Буду ждать вас во вторник, в канун Рождества, ровно в 11 часов утра возле нашего парадного входа.
Ваш Вилли».
Этот сюрприз не на шутку взволновал меня. Я прижала открытку к груди, чувствуя, как бешено забилось сердце. Я ведь почти не знала этого юношу — мы ни разу толком не разговаривали, лишь обменивались мимолётными взглядами на лестнице этого роскошного дома! В родной деревне у меня никогда не было парня, хотя местные ребята часто заглядывались на меня на престольных праздниках. А теперь этот блестящий городской студент, сын моих богатых арендодателей, звал меня в самый великолепный и сияющий город Саксонии.
Глава 7. Прусская гордость и рождественский Лейпциг
До субботы оставалось всего два дня. Я провела их в томительном, тревожном ожидании, совершенно не понимая, как мне поступить. Строгое деревенское воспитание в один голос твердило, что приличной девушке не пристало соглашаться на столь поспешные свидания наедине. Я панически боялась, что об этой эскападе узнают хозяева — родители Вилли — и с позором выставят меня на улицу. Но с другой стороны, из жестяной коробки на меня задорно смотрели расписные пряничные фигурки, а в ушах всё ещё звучал тихий, вежливый голос юноши. Я подолгу смотрела в окно на падающий хлопьями снег и впервые в жизни отчётливо понимала: моё беззаботное детство уходит безвозвратно, уступая место чему-то огромному, пугающему и прекрасному.
Ровно к 11 часам утра я подошла к парадному подъезду. Моё сердце колотилось у самого горла, а колени предательски дрожали — то ли от морозного воздуха, то ли от волнения.
Там, разрезая зимние саксонские сумерки, уже ждал элегантный легковой автомобиль. Из-за суровых законов военного времени его фары были закрыты плотными светомаскировочными чехлами, и лишь узкие, приглушённые полосы света ложились на заснеженную брусчатку. Из салона шёл лёгкий пар, а у пассажирской двери, переминаясь с ноги на ногу в элегантном пальто и пушистом шерстяном шарфе, нетерпеливо стоял Вилли.
— Вы пришли, Лизхен! — тихо произнёс он, поспешно распахивая перед ней дверцу. — Прошу вас, садитесь скорее, внутри тепло. Мы едем в Лейпциг.
Я опустилась на мягкое кожаное сиденье, чувствуя, как благодатное тепло от автомобильной печки мгновенно окутывает мои озябшие пальцы. Машина мягко тронулась по безлюдной мостовой Гриммы, оставляя позади холодного Хофмана с его тёмными подвалами и навязчивые страхи. Впереди, за пеленой кружащегося снега, меня ждал предпраздничный Лейпциг. Я впервые за долгие месяцы с облегчением закрыла глаза, полностью доверившись этому худощавому городскому лицу, которое так стремительно ворвалось в мою жизнь с ароматом корицы и имбиря.
Предпраздничный Лейпциг встретил нас оглушительным, парадным величием, в котором дух Рождества причудливо переплетался с буднями Третьего рейха, ещё не знавшего поражений. Как только автомобиль Вилли миновал городскую черту, я прильнула к стеклу. Вместо уютных праздничных гирлянд фасады старинных каменных домов были густо завешаны огромными красно-белыми полотнищами со свастикой, леденевшими на декабрьском ветру. Стены зданий пестрели строгими плакатами, призывавшими к экономии, а из витрин модных ателье на прохожих холодным, пронзительным взглядом смотрел Адольф Гитлер — его портреты в тяжёлых дубовых рамах, обрамлённые пышными еловыми ветвями, красовались повсюду.
Война напоминала о себе на каждом шагу: у входа на вокзал дежурили патрули жандармерии, а у дверей продовольственных лавок выстраивались длинные, оживлённые очереди горожан. Саксонцы, сжимая в руках специальные рождественские карточки, спешили отоварить праздничные надбавки на масло, сахар и чечевицу, чтобы успеть приготовить традиционный ужин.
Но стоило нам доехать до центра, как военный быт отступил перед многовековой традицией. Лейпцигский рождественский базар бурлил и затягивал в свой пёстрый водоворот. Я, никогда не видевшая гуляний таких масштабов, шла за Вилли, крепко держась за рукав его пальто. Торговые ряды ломились от деревянных игрушек и соломенных ангелов. Воздух был пропитан ароматами горячего пунша, жареного миндаля и дымящихся колбасок. Позволив себе ненадолго забыть о тревогах, Вилли купил мне бумажный кулёк с горячими, только что обжаренными на углях каштанами. Они согревали мои озябшие пальцы сквозь ткань кармана, источая уютный, сладковатый дымный запах.
Истинное спасение ждало нас впереди. Церковь Святого Фомы встретила нас строгим величием и спасительной тишиной, которая разом отсекла гул бурлящего рождественского базара. Внутри было прохладно, пахло воском и старым камнем. Я, всё ещё сжимая в кармане пальто остывающий кулёк с каштанами, робко шла следом за Вилли по каменным плитам. Здесь, под этими высокими сводами, где когда-то творил великий Иоганн Себастьян Бах, военная реальность ощущалась иначе. Нацистские флаги и грозные портреты фюрера остались там, за тяжёлыми дубовыми дверями собора, а здесь царила вечность.
Среди прихожан было много мужчин в серой полевой форме вермахта, приехавших в краткосрочный рождественский отпуск с Запада, а перед алтарём горели десятки свечей — люди тихо молились о скором наступлении победного мира. Вилли уверенно провёл меня к заказанным местам. Он двигался чётко, не отвлекаясь на шёпот вокруг, и когда мы сели на жёсткую деревянную скамью, аккуратно расправил полы своего безупречного пальто.
Вскоре под сводами храма зазвучал орган. Мощные, торжественные звуки баховской Рождественской оратории заполнили всё пространство. Музыка была настолько величественной и чистой, что у меня перехватило дыхание. Я сидела замерев, глядя на цветные витражи, сквозь которые пробивался тусклый зимний свет. В какой-то момент, поддавшись нахлынувшим чувствам, я робко скосила глаза на Вилли. Юноша сидел прямо, его профиль казался высеченным из камня, а губы были плотно сжаты. Он не шевелился, полностью погружённый в строгую гармонию звуков. Мне показалось, что он мысленно просчитывает саму структуру музыки, раскладывая её на понятные ему строгие математические формулы. И снова вместо страха перед его холодностью я почувствовала глубокое успокоение. В мире, который бурлил снаружи, этот человек оставался нерушимой скалой.
После концерта Вилли повёл меня в один из лучших ресторанов Лейпцига. Это было заведение старой купеческой Саксонии — с тяжёлыми дубовыми панелями, накрахмаленными до хруста скатертями и чопорными официантами, которые знали семью Вилли уже много лет. Обед был заказан заранее, и Вилли не стал тратить время на изучение меню.
— Для нас, как обычно, — коротко бросил он подошедшему официанту, привычным, будничным жестом вынимая из кармана расчётную книжку и отрезая необходимые для мясного блюда продовольственные купоны. Официант почтительно склонил голову, забирая талоны.
Когда принесли традиционное рождественское жаркое из гуся с тушёной красной капустой и кнедликами, я на миг замерла. Запах запечённой птицы мгновенно перенёс меня обратно в Восточную Пруссию, на отцовскую ферму. Перед глазами встал отец, обветренный и усталый, и молодой жеребёнок, который так любил ласково бодать меня в плечо. Я почувствовала укол пронзительной тоски по дому. Чтобы скрыть подступившие слёзы, я опустила глаза и принялась за еду.
Вилли ел аккуратно, идеально владея ножом и вилкой. За всё время обеда он заговорил лишь однажды, когда официант разливал по бокалам лёгкое вино.
— Мой отец считает, что электротехника — это будущее Германии, Лизхен, — произнёс он, глядя прямо перед собой. — Война требует колоссальных ресурсов и модернизации. Когда я окончу колледж, мы откроем ещё один филиал в Дрездене. Всё должно работать как часы.
Он говорил о бизнесе и будущем так, словно исход войны был делом решённым, а стабильности их семьи ничто не могло угрожать. Я слушала его, затаив дыхание. Мне, деревенской девушке, перенёсшей придирки Хофмана и грязные домогательства его брата-штурмовика, этот элегантный коммерсант казался настоящим спасителем. Я была готова подчиняться его расписаниям, его молчанию и его строгости, лишь бы этот надёжный купол, который он над нами воздвиг, никогда не исчезал.
Мы вернулись домой к вечеру, когда город уже погрузился в темноту. Машина мягко остановилась у парадного входа дома электротоваров. Вилли заглушил мотор, повернулся ко мне и впервые за весь день внимательно посмотрел мне в глаза.
— Спасибо за компанию, Лизхен. Ваша сдержанность делает вам честь.
Он протянул мне руку для рукопожатия — строгого, делового, но в его пальцах я почувствовала едва уловимое, тёплое пожатие. Вернувшись в свою комнату, я поняла, что эта поездка изменила всё.
Глава 8. Женитьба
После той поездки я редко встречалась с Вилли. Он присылал мне короткие записки, но никогда не сообщал, где именно находится.
Всё изменилось в начале августа 1941 года, когда в дверь моей каморки тихо постучали. За порогом стоял Вилли.
— Пойдём погуляем, Лизхен, — коротко произнёс он.
Мы медленно брели по залитым августовским солнцем улочкам Гриммы, где в кронах деревьев уже угадывалась скорая осень. Вилли, как обычно, почти всё время молчал, погружённый в собственные мысли, и лишь я своим робким девичьим щебетанием пыталась оживить эту прогулку. Вдруг юноша остановился и посмотрел на меня со своей привычной математической строгостью:
— Лиза, я получил предписание. Меня зачисляют в офицерскую школу интендантской службы вермахта. Армии сейчас остро необходимы люди, способные грамотно организовывать снабжение и логистику. А я дипломированный коммерсант. Отец считает, что мне нужно пройти эту школу — для будущего семейного бизнеса это незаменимый опыт. Но прежде чем я уеду в училище, я хочу, чтобы ты стала моей женой. Родители категорически против, но я всё решил. Времени у нас в обрез — отправка через три дня.
Ради родительского благословения нам пришлось спешно отправиться на хутор к моему отцу. Старый Петрик встретил городского зятя не очень-то радостно. Дочь он любил и мечтал совсем о другом спутнике для неё — простом и понятном хозяине земли, а не холодном городском технократе. Однако, как строгий лютеранин, превыше всего ставящий библейские заповеди и законы гостеприимства, порядок он соблюдал неукоснительно.
Отец накрыл стол у себя, в большой парадной комнате дома. Обед начал со строгого чтения молитвы, после чего подали традиционные для нашей благочестивой семьи кушанья — сытный картофельный суп, домашний тёмный хлеб и запечённую свинину. Когда тарелки опустели, а отец отложил в сторону тяжёлую настольную Библию, Вилли напрямую сказал хозяину дома, что просит руки его дочери. Старик повернулся ко мне и строго спросил, согласна ли я стать женой этого человека. Я тихо ответила «да», хотя сама ещё толком не понимала, что это значит. Ведь мне было всего восемнадцать.
На следующий день состоялось венчание. Несмотря на крайнюю спешку и протесты богатых родителей Вилли, церковь не была пустой. Проводить меня под венец пришли те, кто составлял весь мир старого Петрика. В строгих праздничных одеждах у алтаря стояли моя глубоко верующая, суровая мать и старший брат Андреас — будущий наследник хутора. Чуть позади сгрудились работники нашего бауэр-двора и уважаемые люди из соседних хозяйств. Моего отца в округе искренне любили и почитали: за его безупречную честность, за умение вести дела на земле и за то, что он никогда не отказывал в помощи ближнему. Старый лютеранский пастор произносил священные слова, а община молча и благоговейно молилась за счастье молодых.
Свою первую и единственную брачную ночь мы проводили здесь же, на хуторе, в моей девичьей комнате — теперь уже законные муж и жена. Когда дом погрузился в глухую ночную тишину, я лежала под тяжёлой периной, содрогаясь от подступившего страха. Моё сильное, налившееся здоровой юностью тело уже созрело для женщины, но сама я, чистая и наивная, совершенно не была готова к тому, что должно было произойти.
Вилли лежал рядом. В его движениях не было ни капли той нежности, в которой так нуждалась испуганная девушка. Неловкий, холодный, совершенно не умеющий и не пытавшийся подготовить юную невесту, обогреть её лаской или хотя бы поцеловать, он действовал прямолинейно и по-мужски неуклюже. Всё произошло стремительно, подчинённое той же сухой и безжалостной дисциплине, с которой Вилли делал всё в этой жизни. Толком не целованная, я ощутила лишь резкую, ослепляющую боль взросления под тяжестью этого человека. Я послушно и безмолвно приняла всё это, боясь издать хоть звук и нарушить покой сурового отца за стеной, и лишь крепко зажмурилась, увязая в горьком чувстве своей девичьей беззащитности перед чужой, непреклонной волей.
А ещё через день, на рассвете, Вилли коротко поцеловал меня на прощание в лоб и спешно отбыл в офицерскую школу, оставив меня возвращаться в город совершенно одной — но уже в новом, пугающем статусе его жены.
Глава 9. Диплом и возвращение под отчий кров
Возвращение в Гримму после спешного венчания не принесло мне долгожданного покоя. Родители Вилли, тонкие ценители искусств, воспитанные на классической поэзии и музыке, узнав о поступке сына, отреагировали с холодной, аристократической беспощадностью. Едва я переступила порог их роскошного дома, как свёкор преградил мне путь на лестницу. На его утончённом лице не было гнева — лишь ледяная, ранящая сословная спесь.
— Лизхен, остановитесь, — тихо, но отчётливо произнёс он. — Вилли отбыл к месту службы. Своим безрассудным порывом он нанёс нашей семье глубокое оскорбление. То, что дозволено поэтам в стихах, абсолютно неприемлемо в жизни почтенного дома. Мой сын совершил ошибку, связавшись с девушкой из простого сословия, однако хозяйкой здесь вы не станете никогда. Я прошу вас покинуть этот дом. Между нашим миром и вашим — непреодолимая пропасть.
Я проявила истинную прусскую стойкость, унаследованную от предков. Нашла в себе силы перетерпеть это глубокое унижение, не бросила учёбу и довела дело до конца, благополучно получив свой заслуженный диплом — цейгнис (Zeugnis). Но оставаться в Гримме, где всё напоминало о жестокости свёкра и домогательствах Адольфа Хофмана, было выше моих сил. Собрав вещи в простой плетёный чемодан, я решила навсегда покинуть это место. К счастью, спасение было совсем близко. Родной бауэрнхоф моих родителей находился на прусских землях прямо за восточной окраиной Лейпцига — всего в получасе езды на пригородном поезде. Стук колёс быстро уносил меня прочь от городских обид.
Чем ближе поезд подходил к знакомым местам, тем легче становилось у меня на сердце. Когда я сошла на своей станции и добралась до родного хутора, вся тяжесть последних месяцев разом спала с моих плеч.
Встреча вышла невероятно радостной и тёплой. На пороге просторного дома меня встречал отец — его суровое лицо озарилось редкой, счастливой улыбкой, и он крепко, по-отцовски прижал меня к своей широкой груди. Мама, отложив домашние хлопоты, со слезами на глазах обняла меня, шепча благодарственные молитвы за моё благополучное возвращение. Тут же подбежал и добродушный старший брат Андреас, который с размаху подхватил меня на руки, кружа по двору под весёлый лай собак.
Но самое трогательное мгновение ждало меня у загона. Услышав знакомый голос, к изгороди рысью подбежал мой любимый конь. Он радостно заржал, вытянул сильную шею и принялся ласково, доверчиво бодать меня в плечо, выпрашивая привычное угощение. Я уткнулась лицом в его мягкую тёплую гриву, вдыхая родной запах сена и свободы. Здесь, в кругу любящей семьи, под защитой нерушимых традиций отцовского прусского двора, я наконец-то почувствовала себя дома.
Глава 10. Рождение дочки
Здесь, на родном хуторе, в мае 1942 года и появилась на свет моя дочка. Роды прошли благополучно, и девочку по горячему настоянию отца назвали Лизой — в мою честь. Но наша семейная радость была омрачена тяжёлой реальностью: к тому моменту на фронт уже забирали моего старшего брата Андреаса и обоих наших верных, опытных батраков. Моя мать, предвидя это заранее, подала официальную заявку в районную управу на получение работников с Украины.
Едва оправившись после родов, я вернулась к делам: помогала на скотном дворе и наравне с мужчинами ворочала тяжёлые тюки с сеном. Мои пальцы, которые старик Соломон когда-то учил чувствовать тончайший лионский шёлк и уток благородной ткани, теперь окончательно огрубели, покрылись глубокими мозолями и пахли жёсткой ржаной соломой, землёй и парным молоком.
Появление внучки пробудило в моём суровом отце глубокую, подлинно крестьянскую гордость. Род Петриков продолжался, несмотря на бушевавшую вокруг мировую катастрофу. Свою любовь отец проявлял по-хозяйски, основательно: он сам отобрал и обустроил для малышки самую тёплую и светлую комнату в доме. Мой брат Андреас, уходя на фронт, тоже успел оставить след — он ночами, при свете лучины, искусно вырезал для племянницы прочную дубовую кроватку и её первые деревянные игрушки. И в этой суровой, трудовой простоте наш хутор оставался последним островком безопасности на земле.
В первое же воскресенье состоялся священный обряд. Отец сам запряг праздничную пролётку, и мы отправились в Гримму, в нашу старую лютеранскую церковь. Старик Петрик сиял от гордости: в своём лучшем чёрном суконном сюртуке он лично, бережно и чинно нёс маленькую Лизу на руках мимо расступавшихся прихожан, высоко задрав голову. Под строгими каменными сводами храма, в спасительной тишине, старый пастор окропил младенца святой водой, нарекая её перед Богом.
Когда мы вернулись домой, отец усадил всех за стол, достал тяжёлую, обтянутую потемневшей кожей настольную Библию Лютера и своей огромной, натруженной рукой размашисто вписал имя новорождённой на семейную страницу — сразу под моим именем.
Глава 11. Подкрепление из Украины
Вскоре после того, как война подчистую забрала на фронт моего старшего брата Андреаса и двоих наших верных батраков, у входа в дом остановился пыльный автобус из районной управы. Из его дверей вышли четыре измождённых, наголо остриженных призрака, едва похожих на людей. На их серой, поношенной одежде тускло желтели обязательные нашивки «OST». Они были в ужасном состоянии — изголодавшиеся, истощённые долгой дорогой и фильтрационными лагерями.
Бургомистр, доставивший пополнение, с циничной улыбкой повернулся к моему отцу:
— Принимай работников, Петрик. Но только хорошенько их откорми. А то подохнут в первую же неделю, и ты останешься ни с чем. Ещё раз я тебе таких «добрых молодцев» выбить из управы не смогу, — добавил он с едкой иронией, брезгливо косясь на замерших чужаков. — И вообще, мне некогда тут с тобой лясы точить.
Он шагнул обратно в автобус, где сидело ещё около двадцати таких же измученных людей, и машина уехала.
Мы с отцом молча подошли к прибывшим. Перед нами стояли двое парней и две девушки. В их глазах не было панического страха, но и ничего хорошего от этой чужой немецкой земли они уже не ждали.
Отец, вглядываясь в осунувшееся лицо одного из юношей, негромко спросил:
— Как тебя зовут?
Парень промолчал, испуганно опустив глаза и совершенно не понимая немецкой речи. И вдруг одна из девушек, собрав все силы и ту грамматику, которую успела где-то ухватить, робко, но отчётливо произнесла:
— Ер хейст Петро.
Она указала на другого парня, стоявшего рядом:
— Ер хейст Степан.
Замен девушка перевела палец на вторую измученную девчушку:
— Анна!
И, прижав ладонь к собственной груди, тихо выдохнула:
— Надя.
Всеми делами на ферме железной рукой заправляла моя мать. Она быстро поняла, что хоть как-то объясняться с этими бедолагами мы сможем лишь через Надю, которая немного знала немецкий. Осмотрев их истощённый, запущенный вид, мама, повернувшись к Наде, сказала:
— Пойдёмте на озеро. Там вы сможете отмыться. А ты, Лиза, беги в дом и принеси что-нибудь из своих платьев и рабочую одежду нашего Андреаса.
На лесном озере девушки, скованные глубоким стыдом, наотрез отказались раздеваться перед парнями. Они заходили в прохладную воду и мылись прямо так, не снимая своих серых лагерных лохмотьев. После купания мама повела их на кормовую кухню. Там, в тепле, украинцы наконец смогли переодеться: парни надели добротные вещи ушедшего на фронт Андреаса, а девчата — мои рабочие платья. Свои жёлтые знаки «OST» они со всей аккуратностью пришили обратно на те же самые места на новой одежде — бдительные соседи не должны были заметить никаких нарушений закона.
Только после этого родители усадили их за большой дубовый стол на широкую лавку. Мама щедро накладывала Петро, Степану и девчатам дымящуюся картошку с наваристым свиным жиром и прусским салом. На мои испуганные взгляды — я очень боялась доноса соседей — отец тихо, но твёрдо отрезал:
— На земле все равны. Кормить их я буду как людей.
Отец прекрасно понимал, какому смертельному риску подвергает семью: по расовым законам Рейха за постоянную еду за одним столом с остарбайтерами бауэра ждал немедленный арест гестапо и концлагерь, а хозяйство могли конфисковать. Рисковать дочерью, внучкой и фермой старик не имел права. Вводить чужих людей в главный семейный дом насовсем он не стал — это нарушило бы и строгие лютеранские приличия, и законы военного времени.
Когда остарбайтеры поели, отец сказал матери:
— Отведи девушек в нашу кладовку за кухней. У неё есть отдельный вход. Дай им всё необходимое: вёдра, мётлы, тряпки, чтобы они смогли очистить её и привести в достойное для жилья состояние. А тепло им обеспечит вот эта печь.
Сам же отец повёл парней в конюшню. Там, в просторном загоне, где раньше содержались жеребята, он отвёл им место для обустройства, дав им топоры, пилы и все необходимые строительные материалы, чтобы они своими руками превратили эту площадь в хорошее, пригодное для жизни помещение. Для обогрева он выделил им надёжную чугунную печку-буржуйку, возле которой парни отныне и обедали.
Еду они каждый день получали из рук самой матери Лизы. Конечно, эта пища отличалась от той, что подавалась на стол немецких хозяев, — здесь не было деликатесов или лучших праздничных отрезов мяса. Но это всегда была сытная, плотная и горячая крестьянская еда из хороших продуктов, которой всегда было достаточно. Наваристые супы, картофель и домашний хлеб помогли ребятам быстро забыть ужасы лагерного голода.
Глава 12. Будни на ферме
Девушек мама отдала под мою непосредственную опеку, хотя общее руководство усадьбой, разумеется, оставалось за ней. Вместе со мной Анна и Надя начали ухаживать за огромным стадом гусей, численность которых доходила до трёх сотен. Также на их девичьи плечи легла обязанность помогать на кормовой кухне, где варили месиво для всей многочисленной живности в хозяйстве.
Отец со Степаном и с Петром занимался уходом за табуном лошадей, свиней и коров. Вместе они ремонтировали многочисленные помещения для животных. Степан был более способен к ремонту сельхозтехники, а Петр больше склонялся к строительным делам.
Постепенно украинцы начали осваиваться на ферме. Сытная еда и свежий воздух сделали своё дело: они стали заметно набирать силу, на их осунувшихся лицах появился здоровый румянец.
Петро во время чистки загонов любил тихонько насвистывать какую-то незнакомую, красивую мелодию. Он сказал отцу, что в своей родной деревне играл на гармошке. Впечатленный отец отправился на чердак и отыскал там пылившийся в сундуке добротный немецкий аккордеон марки Hohner. Петро, истосковавшийся по музыке, невероятно быстро освоил новый для него инструмент. Иногда он тихонько играл на аккордеоне щемящие украинские мелодии, и я была совершенно очарована этой музыкой.
С Анной, которая буквально на лету учила немецкий язык, и Надеждой у нас сложились неплохие отношения. Я приносила им в пристройку свои тёплые вещи и всячески помогала Анне осваивать сложную местную речь.
В воскресенье усадьба замирала. С утра родители, облачившись в лучшие тёмные одежды, уезжали в Гримму на праздничную службу в лютеранскую церковь. Конечно, скотина не знала выходных: на рассвете девчата успевали подоить коров и задать корм птице, а парни чистили загоны у свиней, но уже к десяти часам вся обязательная работа заканчивалась. Наступали благословенные часы, когда Петро, Степан, Анна и Надя были предоставлены сами себе.
Именно в это время, пока маленькая дочка мирно спала, а родители были далеко, я приходила к конюшне. Петро, прикрыв глаза, тихо перебирал перламутровые клавиши. Пространство вокруг заполнялось щемящими украинскими мелодиями, которые на немецком инструменте звучали по-особенному глубоко — словно сама музыка оплакивала разрушенный мир и разлуку с родиной.
Я садилась чуть поодаль, на охапку свежего сена, и заворожённо смотрела на него. В эти мгновения в моей душе разыгрывалась настоящая буря, причинявшая невыносимые, сладкие мучения. Я разглядывала его благородный профиль, мягкие белокурые волосы, золотившиеся в лучах полуденного солнца сквозь щели в крыше, и внутри всё замирало. Мне до боли, до дрожи в пальцах хотелось подойти ближе, протянуть руку, коснуться этих светлых прядей и отчаянно обнять этого хрупкого, понимающего юношу. Моё молодое тело, так и не узнавшее настоящей нежности под тяжестью неуклюжего, холодного Вилли, буквально кричало о своей тоске. Я отчётливо понимала: этот пленный украинский парень духовно был мне во сто крат ближе, чем законный муж.
Но я не могла себе этого дозволить. Грех, измена, позор — эти слова жгли изнутри. К тому же я была женой офицера вермахта, на чьём мундире блестели боевые кресты. За связь с остарбайтером по законам Рейха меня ждало суровое наказание, а всю нашу уважаемую семью — вечное бесчестие.
Петро, словно чувствуя моё состояние, никогда не позволял себе лишнего жеста или взгляда. Он просто играю, изливая всю душу в звуки аккордеона. И этот безмолвный, запретный диалог под навесом конюшни был одновременно нашим величайшим спасением и самым тяжёлым крестом.
Глава 13. Отпуск мужа
Приближалось Рождество сорок третьего года. В тот предпраздничный полдень, когда усадьба погрузилась в привычное воскресное затишье, а родители уехали на службу в Гримму, я сидела у окна в своей комнате. Маленькая Лизонька, наевшись мятой картошки со сливочным маслом, мирно играла в своём уголке. Я вглядывалась в пасмурное небо за окном, в комнате было тихо и уютно.
Я прервал повествование:
— А чем вы вообще кормили Лизоньку в то время, фрау Петрик? От самого рождения и до того Рождества?
Она мягко улыбнулась. Сидя со мной в саду под раскидистыми ветвями, старая женщина подняла глаза на созревающие плоды, и её взгляд подёрнулся дымкой воспоминаний о собственной молодости:
— О, забота о ней наполняла каждый мой день. С самого рождения в мае сорок второго я кормила её грудью, а на нашем богатом хуторе всегда было в достатке хороших продуктов для прикорма. Каждое моё утро начиналось одинаково: сразу после дойки коров я варила для малышки нежную овсяную кашу на парном молоке. Сахар в те военные годы был строжайшей редкостью, поэтому я добавляла в тарелку пол-ложечки золотистого мёда из отцовских запасов. Чуть позже брала свежий, ещё тёплый домашний творог, тщательно растирала его ложкой со снятыми густыми сливками. Несколько раз в неделю выбирала в курятнике самое чистое яйцо, отваривала его всмятку и давала Лизхен питательный, яркий желток.
Фрау Петрик на мгновение замолчала, погладив рукой морщинистую кору дерева, словно эта рождественская яблоня была живым мостом в её далёкое прошлое.
— К полутора годам дочка уже вовсю ела мясо и колбасу, но, конечно, в строго определённом виде. Жёсткую свинину или подкопчённый окорок такому ребёнку не дашь, поэтому я мелко-мелко рубила или прокручивала отварную курятину и добавляла прямо в картофельное пюре. Часто разводила это пюре не просто молоком, а жирным, ароматным мясным бульконом из общего котла, чтобы обед был максимально сытным. Но больше всего она любила нашу ливерную колбасу — лебервурст. На немецких хуторах это была главная детская радость. Нежная, мягкая, приготовленная из свежей печени и сала, она идеально подходила для малышей. Я намазывала её тонким слоем на мягкий мякиш серого домашнего хлеба, и дочка легко её жёвывала своими первыми зубками.
Она ласково прищурилась, подставляя лицо тёплому солнцу, пробивающемуся сквозь листву над нашими головами:
— А ближе к вечеру наступало время для главного лакомства. Я шла в отцовский сад, к такой же рождественской яблоне, как эта, под которой мы сейчас сидим... Срывала плоды и запекала их в остывающей изразцовой печи. Комната мгновенно наполнялась густым, сладким запахом печёных фруктов, дарившим ощущение мирного уюта посреди бушующей войны. Я бережно снимала тонкую, лопнувшую от жара кожицу и кормила малышку мягкой, ароматной мякотью. В те минуты, несмотря на всю тяжесть моей молодости, я чувствовала себя по-настоящему счастливой матерью.
Я вздохнул, сопоставляя её рассказ со своим прошлым:
— Да, хорошо же вы кормили свою дочку. Я в СССР, в Кургане, был рад, если суп был хотя бы с маленьким кусочком мяса — да и то, если моя тётя Нюта забьёт курицу. А бабушка вообще умела варить суп без мяса, и он всё равно казался потрясающе вкусным. И это, заметьте, уже в пятидесятые годы.
— Да, времена были тяжёлые для всех, везде по-своему... — тихо отозвалась старая женщина, переводя взгляд с верхушек деревьев на меня. — Ну, я продолжу.
И фрау Петрик продолжила:
— Вдруг со стороны дороги донёсся надрывный треск мотоциклетного мотора. Я вздрогнула. Через пару минут в раскисший от декабрьской оттепели двор, взметая брызги грязи, влетел тяжёлый армейский мотоцикл. Военный в заляпанном кожаном плаще резко затормозил и, тяжело ступая коваными сапогами по потемневшему булыжнику, направился прямо к крыльцу.
Сердце у меня оборвалось. Я поспешно прижала дочь к себе и выбежала в сени. Дверь с грохотом распахнулась, обдав меня волной леденящего ветра, запахом дешёвого фронтового табака и бензина. Мужчина сорвал обледенелые шофёрские очки, и я оцепенела.
Это был Вилли. Но от того долговязого, угловатого студента, который когда-то робко дарил мне глазурованных имбирных гномиков в Лейпциге, не осталось и следа. За годы на передовой он налился сухой, пугающей силой. Из-под сдвинутой на затылок фуражки выбивались огненно-рыжие волосы, а в глазах горел жуткий, лихорадочный огонь человека, видевшего смерть слишком близко. На его безупречном сером мундире поблескивали боевые кресты.
Вилли смерил меня долгим, пронзительным взглядом. На обветренных губах появилась жёсткая, едва заметная усмешка, но за ней — я увидела это лишь на долю секунды — сквозила какая-то сиротская, смертельная усталость.
— Ну здравствуй, Лизхен, — хрипло произнёс он, и от его огрубевшего голоса у меня по спине пробежал мороз. — Что же ты застыла как вкопанная? Неужели успела забыть своего мужа?
Я не могла вымолвить ни слова. Вилли сделал шаг вперёд и потянулся к дочке. Его огромные ладони, привычные теперь к холодному металлу оружия, бережно, но как-то неуклюже подхватили крошечное тело. Он прижал её к груди с такой отчаянной, почти безумной жаждой тепла, словно пытался защититься этим ребёнком от тех ужасов, что оставил на востоке. Из его груди вырвался глухой, надрывный вздох, в котором смешались и облегчение, и глубоко запрятанная боль: он ведь убивал, и эта вина выжигала его изнутри. Ему так хотелось быть просто отцом, но война уже переписала его движения. Он попытался улыбнуться, высоко приподнял Лизхен:
— Гляди-ка, как выросла... Настоящая немка! — громко, слишком фальшиво захохотал он, пытаясь заглушить собственную растерянность.
Но дочка, испугавшись чужака, залилась горьким, истошным плачем. Она отчаянно забилась в его руках, протягивая ко мне маленькие ручки. Вилли вздрогнул, на мгновение его лицо дрогнуло, став беззащитным и жалким, но он тут же вернул прежнюю жёсткую маску и отдал мне ребёнка. Дочка захлёбывалась слезами, прижимаясь ко мне, а я всматривалась в это каменное лицо супруга и отчётливо понимала: этот грозный офицер, вернувшийся с бойни, стал для меня абсолютно чужим. Хотя за его жестокостью скрывалась глубокая, неизлечимая рана.
Глава 14. Разговор Петрика с Вилли
— Вскоре с воскресной службы вернулись родители, — продолжила фрау Петрик. — Увидев у крыльца армейский мотоцикл, отец даже не снял праздничный суконный сюртук — сразу прошёл в большую парадную комнату. Мама молча принялась собирать на стол, гремя тарелками на кухне, а мужчины сели друг напротив друга. На полированной поверхности тяжёлого дубового стола, прямо между ними, лежала массивная семейная Библия Лютера, словно невидимая граница между двумя мирами.
Вилли сидел безупречно прямо, по-фронтовому собранно, но в его позе больше не было прежней развязанности. В нём проснулся прежний берлинский студент — утончённый, начитанный, с тонкими интеллигентными пальцами, которые теперь нервно постукивали по столу. Но эта утончённость была полностью отравлена идеями Гитлера о великой Германии и расовом превосходстве. Отец долго и пристально разглядывал зятя, задерживая тяжёлый взгляд на блестящих железных крестах на его груди.
— Вижу, ты отличился в боях, — медленно, с леденящей саксонской прямотой произнёс отец, положив свои огромные мозолистые ладони на край стола. — Мой сын Андреас шлёт письма из-под Смоленска, и в них нет той бравады, что кричат газеты. Скажи мне как коммерсант и офицер снабжения: куда катится эта телега?
Вилли аккуратно поправил очки в тонкой оправе. В их стёклах тускло отразилось серое декабрьское небо. В его голосе зазвучала сухая, математическая холодность убеждённого фанатика, но за этой безупречной логикой я впервые уловила тень скрытого страха — он слишком хорошо знал реальное положение дел.
— Вы мыслите масштабами своего хутора, господин Петрик, — тихо, но твёрдо отчеканил он. — Да, на Востоке сейчас тяжело. Битва за Днепр сожрала колоссальное количество ресурсов, Киев пришлось оставить. Но это лишь стратегическое выравнивание фронта, необходимое для финального рывка. Война — это строгая логистика великой нации. Фюрер объединил Европу, модернизация промышленности завершается, и мы сокрушим этих варваров. Всё просчитано до последнего патрона. Великая Германия просто не имеет права проиграть, иначе мир погрузится в хаос.
Отец тяжело вздыхал и придвинул к себе Библию. Его лицо, иссечённое глубокими морщинами, стало каменным. Старик Петрик уже отчётливо видел грядущую катастрофу, понимал, что крах неизбежен, но из любви ко мне не стал открыто бросать зятю обвинения в безумии. Он ответил тише, обращаясь словно к самому небу:
— Просчитано?.. Моя жена каждую неделю считает, сколько свиней и гусей мы должны отдать государству, чтобы ваши «расчёты» работали. Но Бог не считает патроны, Вилли. Он видит гордыню, которая ослепляет даже самые светлые умы. В Писании сказано: «Погибели предшествует гордость, и падению — надменность». Настанет день, когда этот угар пройдёт, иллюзии рассеются, и под гусеницами останутся лишь пепел и руины.
Вилли резко выпрямился, его рыжие брови сошлись у переносицы, а пальцы судорожно сжали кожаный планшет на коленях. В его глазах на мгновение полыхнул тот самый жуткий, лихорадочный огонь передовой — огонь человека, который отчаянно цепляется за свою веру, потому что правда слишком страшна.
— То, что вы называете гордыней, господин Петрик, на фронте зовётся железной волей к победе. И если бы не эта воля и наш общий долг перед нацией, ваш благочестивый хутор давно бы сожгли. На Нам не нужна ваша жалость. Нам нужен ваш овёс, ваш хлеб и ваше мясо для тех, кто держит щит Германии. А праведные речи оставьте для пастора в Гримме.
В комнате повисла удушливая, звенящая тишина. Отец больше не проронил ни слова, решив не спорить с ослеплённым зятем. Он просто открыл Библию на семейной странице и погрузился в чтение, полностью вычеркнув Вилли из своего мира. Вилли поднялся, сухо кивнул и, стараясь держать осанку, вышел во двор — проверять свой мотоцикл, спасаясь от этой давящей тишины.
Я стояла в тени дверного проёма, прижимая к себе утихшую дочку, и внутри меня всё леденело от ужаса. Я понимала, что этот разговор ранил отца, но ещё сильнее он напугал меня саму. В утончённых, фанатичных речах мужа я отчётливо услышала дыхание скорой, неотвратимой беды.
Глава 15. Вторая ночь с мужем
— Когда дом наконец погрузился в глухую ночную тишину, прерываемую лишь далёким, едва различимым лаем собак на окраине Гриммы, Вилли пришёл ко мне, — неторопливо произнесла фрау Петрик.
— Наша дочка мирно спала. Вилли сел за стол, я молча накормила его, а когда мы легли в кровать, я сразу почувствовала: это совсем не тот человек, что был со мной прежде. В темноте спальни его движения больше не походили на ту неуклюжую, торопливую грубость, которую я испытала в нашу единственную первую ночь перед его отъездом на фронт. За годы службы он явно приобрёл совершенно иной опыт. Вилли овладел искусством ласки — уверенной, точной, почти механической техникой. Его руки действовали по-военному выверенно, безошибочно находя точки, способные разбудить во мне заснувшую женщину. Моё молодое, сильное тело, истосковавшееся по теплу за годы одинокого труда, отзывалось на эти прикосновения против воли, наливаясь тяжёлым, непрошеным жаром.
Фрау Петрик прикрыла глаза, словно заново переживая ту удушливую ночь:
— Вилли брал своё напористо, упиваясь властью и по-своему наслаждаясь моей покорностью. Он был в шаге от того, чтобы я полностью подчинилась ему, растворилась в этом забытьи и разделила с ним близость. Но его ласка оставалась мёртвой. В ней не было души — лишь безупречный расчёт коммерсанта, точно знающего, на какие рычаги нажимать. И в тот момент, когда его тяжёлое тело нависало надо мной в полумраке, а пальцы впивались в плечи, я внутренне была бесконечно далеко от этой постели. Уткнувшись лицом в подушку, чтобы не видеть лихорадочного блеска его глаз, я безропотно позволяла ему делать всё, что он пожелает. Я просто отпустила себя, потому что в моих мыслях, пробивая темноту, стоял совершенно другой образ.
Она тихо вздохнула, и лицо её разгладилось, посветлело:
— Я видела тихий навес нашей конюшни, залитый мягким полуденным солнцем. Вспоминала щемящие звуки аккордеона и хрупкий, благородный профиль моего пленного гармониста. Перед моими глазами стояли его непокорные белокурые волосы, к которым мне так безумно, до боли в сердце хотелось прикоснуться в те запретные воскресные часы. Именно Петро, который никогда не позволял себе даже лишнего взгляда в мою сторону, безраздельно владел мной в эту минуту. Под сухими, бездушными ласками законного мужа я мысленно обнимала своего белокурого врага, изливая всю скопившуюся нежность на его невидимый образ.
Вилли задыхался надо мной, забирая своё законное право супруга, а я безмолвно каменела, увязая в горьком, но спасительном тумане тайных мечтаний. Эта ночь окончательно провела между нами черту. Я позволила ему взять моё тело, но моя душа навсегда осталась там, на соломе прусской конюшни.
Глава 16. Огненный смерч над Лейпцигом
— Приближался второй Адвент сорок третьего года, — тихо продолжила фрау Петрик, глядя куда-то сквозь меня. — В нашем хозяйстве всё шло своим чередом: спокойно, размеренно, по-деревенски привычно. Скот был сытно накормлен, а упитанные гуси, ни о чём не подозревая, ждали своего часа, чтобы по старой традиции украсить рождественские столы. Но тишине этой зимней поры суждено было оборваться. В ночь на четвёртое декабря мирное небо над нашим двором буквально разверзлось. Его заполнил зловещий, нарастающий гул сотен английских бомбардировщиков, шедших на Лейпциг.
Все жильцы хутора разом высыпали на улицу, объятые тревожным предчувствием. Ждать развязки пришлось недолго: вскоре издалека донеслись глухие, раскатистые звуки взрывов, и земля под ногами ощутимо задрожала. На горизонте, там, где лежал город, поднялся огромный столб густого чёрного дыма и раскалённого пепла, уходящий ввысь на несколько километров. Багровое зарево пожара разрасталось всё шире, окрашивая ночные облака в цвет свежей крови. Я стояла на ледяном ветру, прижимая к себе спящую дочку, и заворожённо смотрела на этот страшный огонь, в котором прямо сейчас сгорал тот самый Лейпциг, где я когда-то была так счастлива с кульком тёплых каштанов.
Староста общины явился к нам уже на следующий день с карандашом и блокнотом. Дом у отца был завидный, просторный — целых восемь жилых комнат, не считая пристроек.
— Германия должна сплотиться, господин Петрик, — сухо отчеканил чиновник. — На сельском складе по специальным ордерам получите кровати, столы, стулья, постельное бельё и тёплую одежду для беженцев. Свободные площади конфискуются под нужды фронта и тыла.
И в тот же вечер к нам заселили сразу три семьи из Лейпцига. Двенадцать человек — испуганных, пропахших гарью женщин и детей. Две комнаты заняла вдова профессора с дочерьми, ещё две — большая семья мастера с вагоностроительного завода. На подворье, где в конюшне и пристройке жили наши украинские ребята, вдруг стало шумно и тесно, как на городском вокзале.
Измождённые люди и рассказали нам, что на самом деле происходило в Лейпциге. Хотя сам сброс бомб занял чуть более получаса, настоящий ад для города затянулся на долгие дни. Стоило британским самолётам уйти, как Лейпциг накрыла фосфорная волна. Из-за огромного количества зажигательных снарядов уже через пару часов весь исторический центр превратился в сплошное бушующее море. Разбушевавшийся огненный смерч уничтожал квартал за кварталом, пожарные команды не могли потушить пожары ещё несколько суток.
Люди оказались в самом сердце этой катастрофы. Они рассказывали, что когда начался огненный вихрь, температура в центре города подскочила до тысячи градусов, а асфальт под ногами плавился и пузырился, словно смола. Спасаясь от удушья и жара, обезумевшие от страха жители бежали в парки Розенталь и Иоганны — туда, где среди деревьев не было массивных каменных зданий, исходивших смертоносным зноем. Другие прорывались к окраинам, ища спасения у берегов рек Плайсе и Эльстер, а также у городских каналов. Люди бросались в ледяную воду, чтобы защититься от летящих сверху раскалённых искр и глотнуть хоть немного чистого воздуха в охваченном плотным дымом городе.
Глава 17. Погорельцы из Лейпцига
— К пострадавшим отец отнёсся строго, как и к украинцам, — продолжала фрау Петрик, качая головой. — Ему нужен был железный порядок в хозяйстве, а лишние рты в суровое военное время были обузой. Уже на третье утро после приезда прежняя городская жизнь для подселенцев окончательно закончилась. В пять часов утра, когда за окнами стояла кромешная зимняя тьма, отец тяжело постучал кованым сапогом в дверь их комнат: «Хватит спать, Лейпциг! Вставайте, работа ждать не будет».
Фрау Марта, жена фабричного инженера, ещё неделю назад ходившая в театры, теперь стояла посреди ледяного свинарника. Вязаная кофта, выданная ей на складе беженцев, мгновенно пропиталась едким запахом навоза и запаренной свёклы. С непривычки лопата казалась женщине неподъёмной, а ладони покрылись кровавыми мозолями, но отец оставался неумолим. Ему требовалось сдавать государству план продовольственных поставок, а война не прощала слабости.
Ближе к полудню работа переместилась в птичник. Началась предрождественская страда — забой гусей. Помешанные на порядке родители организовали на подворье настоящий конвейер. Отец сам ловко резал птицу, а городским женщинам и подросткам приказал ощипывать тушки. Сарай наполнился паническим гоготом, запахом свежей крови и тучами белого пуха, который лез в глаза и лип к губам. Женщины работали молча, глотая горькие слёзы. Они прекрасно понимали: от того, насколько чисто они подготовят этих гусей для праздничных столов партийного начальства, зависело, нальёт ли им вечером моя набожная мама наваристого супа или оставит довольствоваться сухими корками по талонам.
Эта работа в птичнике принесла удивительные открытия, заставив отца изрядно подивиться. Казалось бы, большая семья мастера с вагоностроительного завода, привыкшая к суровому труду, должна была играючи справиться с обязанностями. Но на деле всё вышло наоборот. Жена и дочери мастера работали шумно, суетливо, постоянно жаловались на летящий пух, а их пальцы то и дело рвали нежную птичью кожу. Тушки выходили неряшливыми, и отец лишь недовольно кряхтел, глядя на этот брак.
Настоящее же чудо явили те, от кого вообще не ожидали никакой пользы — вдова профессора, фрау Элеонора, и две её утончённые дочери, Кристина и двенадцатилетняя Хельга. Ещё неделю назад они музицировали в своей просторной квартире в центре Лейпцига и читали французские романы, а сегодня сидели на низких табуретах посреди холодного сарая.
Их тонкие, длинные пальцы пианисток, привыкшие к ювелирной точности, оказались невероятно искусными. Фрау Элеонора быстро переняла нехитрую технологию, которой её обучила моя мама, и передала секрет девочкам. Они работали на удивление изящно и быстро, аккуратно снимая перо за пером, пушок за пушком. После их рук гусиная тушка оставалась идеально чистой, гладкой, без единого изъяна — точь-в-точь как требовали строгие стандарты для праздничного стола. Отец лишь молча кивал, признавая их мастерство.
Глава 18. Хозяйство железной воли
— Три недели предрождественской страды пролетели как в лихорадке, — тихо продолжила фрау Петрик, глядя на темнеющие ветви яблони. — Мой отец сразу сказал подселенцам и работникам: «В моём доме бездельников не будет. Лютер учил, что труд — это служба Богу». Но за порядком на ферме следил не столько отец, сколько моя мать.
Моя мама вела хозяйство так, словно командовала полком, и строго, без малейших поблажек держала в узде наших восточных работников — Петро, Степана, Анну и Надю. По нацистским правилам им не полагалось никаких уступок. Петро и Степан буквально валились с ног, ворочая тяжеленные чаны с горячей жижей из варёной свёклы для наших свиней, а Анна с Надей с утра до ночи чистили стойла и трудились на птичнике. От постоянной сырости и помёта у девчат держался жуткий, непрекращающийся кашель. Мама редко повышала голос, но одного её сухого взгляда хватало, чтобы испуганные чужачки сильнее хватались за вилы.
Я, воспитанная в тех же строгих традициях, пыталась казаться гордой офицерской женой, но втайне глубоко сострадала этим молодым людям. Мне безумно хотелось понять, как они жили там, у себя, в той далёкой и страшной стране, где сейчас воевал мой муж.
В один из предпраздничных вечеров я отложила шитьё. За кухонным столом Надя усердно тёрла щёткой деревянные половицы. Поймав момент, пока мамы не было в комнате, я осторожно спросила её:
— Надя, а как вы попали к нам в Германию? В газетах писали, что у вас на Украине был ужасный голод, и вас спасли. Это правда?
Надя на секунду замерла, крепче сжав мокрую тряпку. Сердце её испуганно ёкнуло — со мной, хозяйской дочкой, нужно было держать ухо востро. Медленно выпрямившись и опустив глаза, она заговорила. Её немецкий, который она когда-то учила в полтавской школе, был бедным, она путала слова и говорила очень тихо, но я понимала всё до единого слова:
— Сначала мы верили плакатам, фрау Лиза. Староста развешивал их по всему селу. Там были красивые рисунки: улыбающиеся девушки, сытая жизнь, обещания горячего супа и белого хлеба в Германии. Зимой многие наши шли на пункты сбора сами, спасаясь от голода. Но к маю… к маю всё изменилось.
Надя на мгновение подняла на меня глаза, и в них мелькнуло что-то такое, от чего мне стало не по себе.
— В апреле пришли первые письма от тех, кто уехал в первых эшелонах. Они писали мало, но мы всё поняли. Добровольцы закончились. И тогда комендатура ввела квоты — староста составил списки, по человеку от каждого двора. Мой черёд выпал на май. Нас просто вызвали в сельсовет якобы для проверки документов, а там уже ждали солдаты с винтовками. Нас окружили и погрузили в грузовики. Я не могла сбежать, фрау Лиза. Староста прямо сказал отцу: если дочь не поедет в Рейх, у семьи заберут корову, а дом сожгут. Я поехала, чтобы они выжили.
— И как вы доехали? Быстро? — спросила я, смущённая её рассказом, но всё ещё цепляясь за иллюзии из статей в «V;lkischer Beobachter».
— Больше двух недель, фрау, — тихо ответила она, снова опускаясь на колени к ведру. — В товарных вагонах для скота. Двери заперли снаружи на засов. Воды почти не давали, воздуха не хватало, люди задыхались в темноте... Мы не ехали к вам, нас везли.
Я тогда смутилась, но, чтобы скрыть неловкость, задумчиво посмотрела на неё и высокомерно обронила фразу, которую часто слышала от матери:
— Надя, но ведь твои земляки… Мама говорит, что для восточных людей работа у нас — это всё равно подарок. Вы ведь в своих деревнях ничего, кроме грязи, не видели? У вас же там даже железных дорог толком не было до нашего прихода.
Надя заставила себя кротко улыбнуть, хотя её побелевшие пальцы судорожно впились в мыльную половую тряпку. Я видела, как тяжело сглотнула эта славянка, прежде чем ответить мне на своём простом, тщательно подбираемом немецком:
— Мы привыкли к труду, фрау Лиза. Дома у нас была земля. Обычная земля, на которой мы работали от зари до зари. Да, мы жили небогато, и в селе не было железной дороги. Но у нас были свои чистые, побеленные хаты, а в школе нас учили читать и писать. Мы не дикари, фрау Лиза. Мы просто хотели жить дома.
Оне снова опустила голову и яростно зашаркала щёткой по доскам. Ей нужно было молчать и соглашаться, чтобы просто выжить в чужой стране, где её нашивка «OST» приравнивала её к скоту. Я тогда задумалась и прекратила разговор.
Глава 19. Письмо из бездны
Прошло ещё несколько дней, и во время нашего очередного разговора фрау Петрик бережно достала из сумочки старый, потёртый на сгибах конверт.
— Знаете, — тихо продолжила она, глядя на меня, — я ведь тогда, в сорок третьем, ни о чём не догадывалась. О том, какая на самом деле была жизнь у наших украинских работников. Я узнала об этом гораздо позже. Уже после войны, во время вашей горбачёвской перестройки, из письма Нади. Она вернулась на Родину, пережила советские фильтрационные лагеря, но нашла в себе силы написать нам. Это письмо было адресовано мне.
Постаревшая Лиза развернула пожелтевший лист и начала читать перевод тех страшных строк, которые Надя так и не решилась высказать ей в лицо на немецкой кухне:
«Ты спрашивала меня тогда на кухне, фройляйн Лиза, правда ли, что у нас был голод. Если бы я могла тогда рассказать тебе всё… Наше село на Полтавщине, откуда привезли меня, Петро, Степана и Анну, вымирало в тридцатые годы целыми улицами. Выжили лишь немногие. Мой двухлетний братик Миколка умирал на моих глазах — он тихо плакал и до последнего вздоха просил у мамы хотя бы крошку хлеба. Но хлеба не было: местные комсомольцы подчистую выгребли всё из амбаров и погребов, не оставив ни зёрнышка. Сталину нужны были для индустриализации страны американские заводы, и он, не жалея людей, забирал у них зерно и еду, обрекая на смерть. Страшное то было время, фройляйн. Наша соседка от голода сошла с ума — когда её младенец затих, она… она сварила его, чтобы покормить старших детей. Её потом завели органы НКВД, и больше мы её не видели.
Поэтому, когда пришли немецкие солдаты и объявили набор на работу, наши крестьяне искренне верили, что хуже уже быть не может. Все думали, что у немцев, в культурной европейской стране, жизнь будет сытой и справедливой. Старики помнили Первую мировую войну и говорили, что германцы — люди порядка. Да и новая власть поначалу платила нам за работу на полях лучше, чем платили в колхозе. Но очень скоро мы поняли: немцам старая колхозная система пришлась по душе. Им было слишком удобно оставлять её, ведь так можно было одним махом забирать весь готовый урожай у покорного руководства хозяйства.
А ведь поначалу всё было иначе. Помнишь, фройляйн, я говорила тебе на кухне про плакаты? Нам ведь так красиво врали. Староста клеил на стены листовки с улыбающимися сытыми девчатами, а в комендатуре обещали, что Германия накормит нас горячим супом и белым хлебом, даст заработать и поможет нашим семьям. Зимой, когда в селе начался страшный голод, многие наши хлопцы и девчата поверили этому обману. Они сами, добровольно шли на пункты сбора, надеясь спастись. Но к весне всё изменилось. В апреле до села дошли первые глухие весточки — зашифрованные, полные слёз письма от тех, кто уехал первыми эшелонами. Мы всё поняли. Добровольцы тут же закончились, никто больше не хотел ехать в эту сытую Европу. И тогда в мае комендатура перешла к силе: ввела жёсткие квоты, устроила облавы. Окружили сельсовет солдатами, забрали меня, Петро, Степана, Анну…
А потом нас погнали к станции. Когда мы увидели вагоны для скота, обратного пути уже не было. Нас набили туда как скотину. Те скудные припасы, что матери успели собрать нам в дорогу, быстро закончились, а то, что осталось, мгновенно сгнило в душной, зловонной тесноте. Кормить нас в пути никто не собирался. Стыд преследовал нас каждую минуту: справлять нужду приходилось либо в одно-единственное ведро на весь вагон прямо на глазах у парней, либо в приоткрытую дверь на ходу поезда, под улюлюканье и крики конвоиров. Мы ехали в твою сытую Германию, фройляйн, сквозь голод, тиф и вечный позор, ещё не зная, что впереди нас ждёт рабский труд за суп из гнилой брюквы…
Если бы ты знала, фройляйн, как нас встретила твоя сытая Германия... У меня до сих пор холодеет внутри от одного этого воспоминания. Тогда, в Перемышле, нас со свистом и криками выгнали из душных теплушек и погнали прикладами в длинный, сквозящий ледяным ветром барак. Приказали: „Раздеваться! Быстро! Донага!“ Я помню этот парализующий, выжигающий душу стыд. Ладно бы немецкие солдаты и конвоиры — к их скотскому отношению мы уже привыкли. Но ведь тут же, в этом же бараке, стояли наши деревенские парни! Те самые, с которыми мы ещё прошлым летом бегали на танцы в сельский клуб. Двчата пытались прикрыться руками, плакали, сжимались, но охранники лишь смеялись и толкали нас вперёд... Позже была стрижка тупой ржавой машинкой, которая безжалостно рвала волосы, ледяной душ и едкий, вонючий креолин, разъедавший глаза. Немецкий врач осматривал нас брезгливо, как скотину на ярмарке, и прямо на груди чёрным химическим карандашом размашисто черкнул категорию.
И всё же, дорогая фрау Лиза, это большое счастье, что в итоге мы попали именно к вам. Вы относились к нам по-человечески. Мы у вас не голодали и не мёрзли. У нас была хорошая одежда — пусть не новая, но чистая и крепкая. А ведь рядом, в таких же бауэрских дворах, к людям вроде нас относились иной раз просто ужасно: и били, и давали гнилую еду, и держали в лохмотьях. У вашего соседа, бауэра Тильке, два работника, мои соплеменники, ели свиное месиво прямо из кормушек для скота. Их сильно били, если свиньи убегали из загона. Один из них сбежал и много дней прятался в лесах, но сыновья Тильке нашли его и застрелили из ружья. Труп закидали ветками и землёй. Да, их потом судили много лет спустя и дали даже срок. А они так и не поняли, за что. Ведь они искренне считали, что убили вора, который воровал еду у бауэров.
Спасибо вам за то, что остались людьми.
У меня всё хорошо. Мы со Степаном живём дружно, у нас трое детей — два сына и дочь. Тогда, когда вы так спешно убежали от советских солдат, нас эти солдаты приняли совсем не дружелюбно. Петра и Степана обвинили в том, что они пошли „за жратву“ к врагу и не стали партизанами. Их судили, дали по десять лет лагерей и отправили в Казахстан. В Казахстане им пришлось тяжело работать на угольной шахте, но Степана из-за его тяги к ремонту техники оставили на поверхности. А вот Петро так и проработал потом всю жизнь в забое. Женился, у него две дочери. Старшую он назвал Лизой. Я ведь знала, что вы его любили, и он вас тоже. Но не судьба, видимо, было вам быть вместе. Он и музыкой потом занимался в Доме культуры… Но умер ваш любимый белокурый Орфей рано, от силикоза...»
Фрау Петрик замолчала. Она снова аккуратно, по старым сгибам, сложила письмо и спрятала его глубоко в конверт, словно пытаясь скрыть отголоски чужой боли. Её пальцы слегка дрожали.
Глава 20. Сочельник
В один из дней фрау Петрик, придя к нам в сад и принеся с собой канну свежего кофе, продолжила свои воспоминания. Её взгляд был устремлён куда-то сквозь меня, словно зелёная трава моего сада вдруг исчезла.
— Знаете, — тихо произнесла она. — Время умеет стирать из памяти лица, но оно бессильно против запахов. Стоит мне в канун Рождества почувствовать аромат запечённой птицы, как я снова оказываюсь там, в декабре сорок третьего...
Фрау Петрик прикрыла глаза, и её негромкий голос увлёк меня в суровый, леденящий душу декабрь 1943 года.
В канун 24 декабря отец приказал накрыть один большой праздничный стол прямо в нашей просторной кухне. Он позвал всех немцев — и мастера с его голодным, шумным выводком из Лейпциге, и овдовевшую фрау Элеонору с дочками. Но за каждым нашим движением стоял парализующий страх. Мама лично заставила меня трижды проверить тяжёлые светомаскировочные шторы. Понимаете, огромный запечённый гусь, который исходил ароматом майорана в центре стола, был чистой воды преступлением. Отец тайно утаил его от обязательной государственной сдачи, списав по фальшивой ведомости о «лисьем море». Если бы местный партийный староста заглянул к нам в окно и увидел этот пир, отца упекли бы в концлагерь за саботаж.
Мы сели за стол. Лютеране не любят пышности, у нас не было икон, но отец положил руку на тяжёлую Библию Лютера и произнёс короткую молитву. Мы начали есть. Семья мастера жадно, до дрожи набросилась на еду. Профессорская вдова, напротив, едва притрагивалась к клёцкам, бледная как смерть. А в разгар ужина, когда маленькая Хельга села за наше старое, расстроенное пианино в углу и заиграла «Stille Nacht», случилось то, что я помню до сих пор...
Наш следующий большой разговор состоялся уже в её скромной городской квартире, и снова — в канун Рождества. На этот раз инициатором встречи стал я. Когда я переступил порог дома фрау Петрик, меня встретила удивительная, трогательная картина. Комната пожилой женщины преобразилась: повсюду горели мягкие предпраздничные огоньки, на комоде пахли свежие сосновые ветки, украшенные старинными стеклянными шарами, а посреди стола стоял традиционный деревянный рождественский адвент-календарь.
Всю эту структуру бережно, с какой-то особенной, сыновней любовью сотворил молодой человек — верный друг её уже покойного сына. Сам сын фрау Петрик давно ушёл из жизни, но этот парень не оставил одинокую мать своего друга. Он приходил к ней каждую неделю, помогал по хозяйству, а сегодня вложил всю душу в то, чтобы одинокая пожилая женщина снова почувствовала тепло праздника.
Мы сидели за столом под мягким светом рождественской гирлянды, фрау Петрик ласково улыбалась, глядя на наряженную комнату, и я тихо спросил её, возвращаясь к нашему старому разговору в беседке:
— Фрау Петрик, вы тогда, в девяносто седьмом, остановились на самом Сочельнике сорок третьего года. Вы сказали, что несмотря на всю жестокость и слепоту Рейха, в ту ночь что-то человеческое в вашей семье оказалось сильнее приказов из Берлина. Как же вы встретили то Рождество?
Она перевела взгляд на мерцающую свечу, её лицо в полумраке квартиры казалось удивительно светлым.
— Да, — прошептала она. — Позвольте, теперь я расскажу вам всё до конца. В тот вечер моя суровая лютеранская мать совершила то, что искупило многие грехи нашего дома...
Друг её покойного сына тихо прикрыл за собой дверь, оставив нас наедине с этой внезапно наступившей, бережно укутанной предрождественской тишиной. Горевшие на хвойных ветках огоньки отражались в оконном стекле, за которым кружились редкие декабрьские снежинки. За столом остались только мы двое — фрау Лиза и чашечка крепкого, ароматного кофе. Горьковатый кофейный пар поднимался к потолку, сплетаясь с запахом свежей хвои, и в этом полумраке комната казалась крошечным островком тепла и покоя.
Фрау Лиза обхватила тонкими, покрытыми возрастной сеточкой пальцами тёплый фарфор. Её взгляд, устремлённый на мерцающую свечу, стал задумчивым и глубоким.
— Вы спрашиваете, какова была цена того ужина? — тихо, но отчётливо произнесла она, сделав глоток. — О, в сорок третьем году у каждого хлебного крошева была своя, очень страшная цена. Рейх требовал от нас быть кремнем, но в тот Сочельник моя суровая, непреклонная лютеранская мать поступила как христианка. И это было лучшим, что она сделала в своей жизни.
Ей глуховатый, но удивительно чёткий голос снова увёл нас сквозь десятилетия в ту леденящую саксонскую ночь…
— Я увидела, как мама, которая секунду назад строго подпевала священный гимн, незаметно выскользнула к разделочному столу. Она взяла чистый холщовый мешок и начала складывать туда продукты. Моя суровая мама, которая днём без жалости гоняла украинцев по двору, приготовила им рождественский подарок.
Фрау Петрик подняла на меня глаза, и в их глубине я увидел ту самую молодую фройляйн, застывшую от изумления у кухонной двери в 1943 году.
— Она не проронила ни слова, — продолжала рассказ пожилая женщина. — Просто завязала узел и резко, выразительно посмотрела на отца. Отец молча принял от неё мешок, спрятал под суконную куртку и вышел через заднюю дверь в морозную темноту. Я знала, куда он пошёл — туда, к конюшне и пристройке, где у буржуйки грели руки Петро, Степан, Анна и Надя. Посадить их за один стол с нами было нельзя — гестапо за такое расстреливало на месте, да и мастер с завода зашёлся бы в патриотической истерике. Но мама нашла способ поступить по совести. Оказалось, её лютеранская вера была глубже и сильнее, чем все приказы из Берлина.
— А потом, когда гости разошлись, отец отдал фрау Элеоноре серый конверт, — тихо закончила фрау Лиза. — Там были марки и три билета до Эрфурта. Мои родители выменяли их у начальника станции на ещё одного утаённого гуся и три десятка яиц из наших корзин. Мама стояла рядом со мной — прямая, холодная, с каменным лицом, словно это не она только что благословила мужа на кражу государственного имущества. Она уже тянулась к подсвечникам, задувая свечи одну за другой...
— В ту ночь, закрывая глаза в своей постели под гул далёких самолётов, я впервые в жизни по-настоящему гордилась своими суровыми родителями. Они рисковали всем, чтобы накормить голодных врагов и спасти чужих детей, пока мир вокруг нас рушился и горел в огне. Вот какова была цена того ужина. Цена того, чтобы остаться людьми.
Глава 21. Дорога на запад и расколотое небо
Наступила роковая весна 1945 года. Восточный фронт стремительно катился на запад, и советские войска наступали с сокрушительной силой. Вся наша округа была охвачена паническим ужасом перед приближением Красной армии; среди населения один страшнее другого ползли слухи об актах возмездия и жестокости. Оставаться на хуторе, ставшем для меня спасительным убежищем, было больше нельзя. Мы с дочерью и мои родители приняли тяжёлое, выстраданное решение бежать.
В тот последний утренний час, когда над нашими полями висел густой, холодный туман, отец выбрал двух самых крепких, сильных лошадей и запряг их в добротную повозку. Туда наспех сложили постельные принадлежности, сменную одежду, посуду и самое ценное, что могло спасти от голодной смерти в пути, — несколько мешков с мукой, картофелем и домашними копчёными окороками. Я в последний раз зашла в конюшню. Мой любимый гнедой конь тихо заржал в темноте, не понимая, почему хозяйка плачет, уткнувшись носом в его жёсткую гриву со звёздочкой на лбу. Отец вывел его из стойла и привязал позади повозки — бросить преданное, любимое животное, выросшее на моих глазах, я просто не могла.
Четверо наших украинских работников — Петро, Степан, Анна и Надя — растерянно стояли у ворот. Официальный приказ районного крейсляйтера, доставленный старостой накануне, был бесчеловечно строг: весь скот, который нельзя увести на запад, следовало забить, а амбары и дом сжечь, чтобы ничего не досталось наступающим русским войскам. Но мой отец не мог поднять руку на плоды своего многолетнего труда. Он не стал резать свиней и жечь хлеб. Повернувшись к замершим ребятам, он тихо сказал им по-немецки, и в его голосе звучало глубокое христианское достоинство:
— Храни вас Бог. Вы свободны. По закону я должен сжечь этот дом и забить скотину, но я не стану совершать этот грех перед Господом. Забирайте ферму, Петро. Кормите свиней, забирайте гусей, еду берите в погребе. Спасайте всё, что сможете, и возвращайтесь домой...
Повозка тронулась, и колёса тяжело загрохотали по потемневшему булыжнику двора. Мы увозили с собой только двух лошадей и моего любимого гнедого скакуна, привязанного сзади, оставляя всё наше богатство на волю Божью и наступающим советским частям. Я сидела на узлах с вещами, крепко прижимая к груди трёхлетнюю дочку. Маленькая Лизонька тихо всхлипывала, напуганная суетой и далёким, непрекращающимся грохотом канонады, который зловеще доносился с востока.
Дорога на запад была сущим адом. Повсюду, насколько хватало глаз, тянулись бесконечные серые вереницы таких же беженцев, разбитых повозок и брошенных в грязь вещей. Весеннее небо то и дело прорезал оглушительный гул советских самолётов, и тогда люди в панике бросались с насыпи прямо в раскисшие, грязные кюветы. Я смотрела на изнурённое лицо матери, на согнувшуюся спину отца, который упрямо вёл лошадей вперёд сквозь слякоть и распутицу, и отчётливо понимала: назад пути нет.
Наша жизнь навсегда раскололась надвое, оставив в прошлом и цветущие сады, и суровый покой отцовского прусского двора. Где-то там, в огненном хаосе распадающегося Третьего рейха, воевал мой рыжеволосый муж Вилли с чертовским огнём в глазах, а я, дипломированная продавщица из Гриммы и дочь бауэра, везла своего ребёнка в абсолютную, пугающую неизвестность.
Глава 22. Ад на болоте
Целую неделю мы двигались на запад в бесконечной, изнурённой толпе беженцев и разрозненных групп отступающих немецких солдат. Изредка издалека доносились отзвуки выстрелов, но нам казалось, что мы успеваем уйти от опасности. Увы, это было роковое заблуждение.
Фронт настиг нас посреди огромного болота, скованного тонким, тающим льдом и заросшего чахлыми берёзками. Внезапно тишину разорвали оглушительные взрывы артиллерийских снарядов и мин. Осколки с треском срезали ветки, сучья и целые стволы деревьев, которые с глухим стуком валились на лёд. Из развороченных воронками лунок с грязным чавканьем взлетала болотная тина. В одно мгновение всё превратилось в кошмар: люди и кони гибли сотнями, превращаясь в окровавленные куски плоти. Они падали на талый лёд, на побуревшую прошлогоднюю траву, среди груд хлама, в который превратились разбитые повозки. Мне казалось, что я заживо попала в ад. Я лежала на дне повозки, накрыв своим телом трёхлетнюю дочку, и сквозь грохот слышала, как отчаянно и страшно хрипят раненые животные. Где-то позади оборвалось отчаянное ржание моего любимого коня — осколок мины не пощадил и его, оборвав последнюю живую нить, связывавшую меня с мирным прусским детством.
Вскоре обстрел так же внезапно прекратился. Над болотом повис тяжёлый, удушливый дым, сквозь который пробивались стоны умирающих. На дымящемся льду появились русские солдаты в промокших ватниках и белых маскхалатах. Короткими, сухими автоматными очередями они добивали раненых немецких военных — в плен в этой дикой неразберихе весеннего наступления никого не брали. Расстреливали и тех, кто в панике пытался укрыться в лесу на краю болота. Я замерла, боясь даже дышать, прижимая плачущую дочку к своей груди — той самой, на которую когда-то опустилась тяжёлая, уверенная ладонь моего Вилли.
Двое солдат подбежали к нашей повозке, которая среди всего этого исчадия ада уцелела каким-то невероятным чудом. Они громко и зло на чистом русском языке что-то кричали, но и без перевода было очевидно: им нужны кони для артиллерии или обоза. Солдат с заиндевевшими бровями наотрез, одним взмахом ножа обрезал кожаную упряжь. Коней погнали вперёд, забрав вместе с ними и саму нашу повозку, в которой остались тёплые постели, мешки с мукой, картошкой и вкуснейшими копчёными окороками, которые отец так заботливо собирал на ферме.
Вся провизия исчезла в предрассветном тумане вместе с советскими солдатами. Я осталась стоять на тающем болотном льду совершенно ни с чем. На руках у меня был испуганный ребёнок, рядом — обессилевшие, постаревшие в один миг родители, а вокруг простирался ледяной, мёртвый пейзаж, где человеческая жизнь больше не стоила абсолютно ничего.
Глава 23. Книга жизни
Со мной ещё остался цейгнис — мой диплом продавца в кармане пальто, «Книга семьи» и та самая воля к жизни, которой меня с детства учил отец.
Эта небольшая книжка в плотной обложке совмещала документ о браке, метрику и то, что называли Ahnenpass — «родословный паспорт». Для государства она служила суровым юридическим ситом. В неё сухими чернилами на основании церковных выписок из нашей прусской деревни и торгового Лейпцига, откуда был родом Вилли, было вписано наше происхождение до третьего колена. Книга официально доказывала расовую чистоту. Без этого штампа Вилли никогда бы не пустили на порог офицерской школы, а меня государственная машина в два счёта лишила бы всех прав.
Но для меня на этом разгромленном, содрогающемся от взрывов болоте книга имела совсем другое, глубоко личное значение.
Во-первых, она была моим единственным спасением от позора. Богатые городские свёкры вышвырнули меня на улицу как побирушку и бесприданницу. Без этой книги с имперской печатью я была бы в глазах общества просто девкой, «нагулявшей» ребёнка в глухой деревне. Книга строго и весомо говорила миру: я — фрау Лиза Петрик, законная жена немецкого офицера, а моя маленькая дочка — законная наследница, имеющая святое право на имя своего отца.
Эта книжка доказывала, что всё произошедшее с нами было настоящим. Написанные чернилами буквы помнили коробку с пряничными гномиками, предпраздничный Лейпциг, аромат горячих каштанов и ту пронзительную, тяжёлую ночь у изразцовой печи на отцовском хуторе.
Когда советские солдаты увели наших лошадей, заставив оставить последнюю еду, тёплые постели и одежду, я осталась нищей. У меня больше не было дома, не было хлеба, а мой любимый гнедой конь со звёздочкой на лбу лежал мёртвым на болотном льду. Но пока мои замёрзшие, огрубевшие от работы пальцы сжимали семейную книгу в кармане пальто, я знала: у моей дочери есть отец, у меня самой есть имя, и нашу разрушенную жизнь всё ещё можно собрать воедино. Эта книжка была моим личным манифестом выживания посреди мёртвого ледяного ада.
Глава 24. Роковое убежище
Выбравшись из болотного ада, я с родными упрямо двигалась на запад в плотной толпе таких же бедолаг. Все дороги были запружены повозками, колясками и измученными, голодными людьми, у которых оставалось лишь одно отчаянное желание — уйти как можно дальше от наступающих русских войск. Мы стремились прорваться к американцам, которые, по слухам, уже подходили к Берлину.
Мой отец, окончательно подкошенный потерей всего нажитого богатства и тяжестью свалившихся на его плечи испытаний, тяжело заболел. С каждым днём ему становилось всё хуже, силы стремительно покидали его. Наконец в одной из придорожных деревень отец ослаб настолько, что больше не мог сделать ни единого шагу. Я в отчаянии начала искать хоть какое-то пристанище для родителей. К счастью, пожилая местная пара сжалилась над нами и согласилась оставить стариков у себя в доме. Моё сердце буквально разрывалось от боли и чувства вины, когда я оставляла их там, но мне нужно было идти дальше, чтобы спасать свою маленькую Лизоньку.
Несколько дней я с дочкой на руках и нашей четырнадцатилетней племянницей брела по дорогам, уже сама толком не зная куда. В пути нас изредка подкармливали сердобольные крестьяне из придорожных сёл: они часто выставляли на обочину большие вёдра с простой варёной картошкой. Но этого, конечно, было ничтожно мало для тысяч голодных, оборванных людей, до отказа заполонивших весь край.
В один из дней мы наконец добрели до невероятно красивого старинного замка, величественно стоявшего на самой вершине горы. Его хозяйственные постройки и служебные помещения живописно расположились чуть ниже, на сочных весенних склонах. Сам граф и вся его благородная родня незадолго до нашего прихода спешно покинули имение, но вся живность осталась в хлевах и просторных конюшнях. Огромные каменные склады под чёрной черепичной кровлей были доверху забиты запасами сухого сена и соломы, а глубокие подземные подвалы ломились от картофеля, бочек с квашеной капустой и другой провизии.
В замковых парках буйно цвели деревья, покрывшись белым, воздушным маревом соцветий, обещавших осенью богатый урожай яблок. Ярко-жёлтые цветки мать-и-мачехи так красиво и безмятежно пестрели на лужайках, что вокруг царили абсолютная идиллия и покой. Мне даже не верилось, что всего в нескольких десятках километров от этого райского уголка рекой льётся человеческая кровь, а мир, который я знала, сгорает дотла.
Глава 25. Конец иллюзий
Русских солдат в этих окрестностях ещё не было, и многие беженцы, поддавшись очарованию этого места, решили остаться в стенах замка. В основном здесь собрались женщины, молодые девушки, дети и старики — как одинокие, так и семейные пары. Мы дружно взялись за хозяйство: готовили еду на огромной графской кухне, стирали, чинили одежду. Все продукты без зазрения совести брали из неистощимых запасов покинувшего имение графа. Вскоре над старыми каменными стенами зазвучали весёлые крики и звонкий смех детворы. Моя маленькая Лизонька впервые за долгое время весело бегала по цветущим лужайкам, и мне казалось, что мы наконец-то обрели спасение в этом райском местечке.
Но наш покой длился недолго. В один из дней мирные, затихшие окрестности внезапно наполнились тяжёлым рокотом мощных моторов и зловещим лязгом гусениц. Возле замка, прямо на сочных зелёных склонах, остановились советские части подкрепления — танкисты и артиллеристы, которые тут же принялись разбивать палаточный лагерь. От этого гула у меня внутри всё сковал знакомый, липкий страх.
Вскоре одна из грузовых машин въехала прямо через старинные ворота в замковый двор. Из кузова выскочили несколько солдат во главе с офицером. Они деловито, по-хозяйски, не обращая на нас внимания, принялись осматривать роскошные залы дворца и складские помещения. Через переводчика военные быстро выяснили, кто сейчас живёт в замке и какими запасами он располагает. Не прошло и часа, как в кузове их машины появились три забитые прямо в хлеву свиньи, мешки с картошкой, луком и другой провизией.
Грузовик уехал, увозя добычу. А вместе с ним из замка мгновенно исчезли и детский смех, и наша былая радость. Хрупкая иллюзия безопасности рассыпалась в прах. Мы все замерли в тревожном, пугающем ожидании того, что принесёт нам завтрашний день, и я снова крепче прижала к себе дочь, нащупывая в кармане пальто нашу «Книгу жизни».
Глава 26. Ночь искупления
Наступили сумерки, а вместе с ними в замке появились первые солдаты. Им нужны были только женщины — это было их единственным, наивысшим желанием. Они бесцеремонно хватали несчастных, валили на пол и прямо на глазах у всех — других женщин, стариков, испуганных детей — насиловали. Обречённые женщины даже не кричали и почти не сопротивлялись. Мы принимали происходящее как неизбежную, страшную кару за то, что совершили наши отцы, братья и мужья там, на далёкой земле России.
Солдат в замке становилось всё больше. Полная безнаказанность развязывала руки, и насилие разрасталось с пугающей силой.
Я с маленькой дочкой и племянницей укрылась в здании огромного каменного склада. Обустроила нам небольшое гнездо на втором ярусе, за высокими навалами соломы. В этом же складе спасались и другие беженки. Но сарай не стал для них убежищем. Военные без разбора насиловали тех, кто расположился внизу, на самостоятельно обустроенных постелях. Но даже те несчастные, что прятались наверху, на полатях для сушки сена, становились лёгкой добычей для шустрых бойцов, с азартом искавших себе плотских утех. В кромешной темноте склада всё, что попадалось в их руки и оказывалось женщиной, мгновенно шло на забаву победителям.
Я лежала в своём укрытии, сжавшись в комок и буквально трясясь от первобытного ужаса. Снизу, совсем рядом, доносились грубые, возбуждённые голоса и приглушённые стоны жертв. От сковавшего меня страха я напрочь забыла все молитвы. Забыла даже о Боге, которому истово молилась всю свою жизнь, каждый божий день. Моя трёхлетняя дочка лежала тихо, не издавая ни звука, и это молчание казалось мне единственным шансом на спасение.
Вдруг совсем рядом зашуршала солома, прикрывавшая наше тайное убежище. Чья-то сильная, грубая ладонь в темноте наткнулась на что-то нежное и упругое. Пальцы мёртвой хваткой вцепились в ногу и с силой потянули добычу вниз.
Я с ужасом поняла, что моя четырнадцатилетняя племянница — хрупкое, чистое создание, только-только начавшее наливаться первыми девичьими соками, — стала очередной жертвой очумевших от вожделения мужчин. В той наступающей армии было множество солдат из Средней Азии и с Кавказа, но большинство составляли русские.
Только к рассвету безумная страсть утихла, и солдаты исчезли так же внезапно, как и появились. В разорванной, испачканной блузке и юбке племянница кое-как вползла обратно на наш ярус и, содрогаясь всем телом от безмолвных рыданий, улеглась на солому. Сколько мужчин прошло через неё за эту кошмарную ночь, девочка не помнила. Она знала лишь одно: их было очень много.
Глава 27. Приговор на сырой земле
Таких страшных ночей нам пришлось пережить ещё несколько. Но прекратилось это безумие так же внезапно, как и началось, причём самым суровым образом. Одна из католических монахинь, которая тоже подверглась насилию, не побоялась пойти в соседнее село, где располагался штаб командования. Она напрямую обратилась к высокому советскому чину, а также сумела тайно передать письмо командованию американских войск, чьи передовые части находились уже совсем близко.
Реакция последовала незамедлительно. Уже на следующий день к обеду во дворе замка собрали жителей всех окрестных деревень и нас, беженцев. Перед нами ровными шеренгами выстроили солдат. Молодой, бравый советский офицер вышел вперёд и обратился к присутствующим с пламенной речью. Он громогласно уверял, что советский воин принёс порабощённым народам Европы долгожданное освобождение от зарвавшихся капиталистов, сросшихся с фашистами. Он говорил о том, что отныне небывалая свобода и равенство станут главным законом в жизни этих земель.
Я стояла в толпе, слушала сухой голос переводчика, и горькие слёзы сами собой катились по моим щекам. Мне не нужна была эта чужая, принесённая на штыках «свобода» — свобода без моего родного дома, без любимого отца, без нашей крестьянской животины и ухоженных прусских пашен, на которых я выросла.
Под конец своей речи офицер чеканно произнёс, что, к великому сожалению, со стороны отдельных бойцов имеют место грубые нарушения воинской дисциплины по отношению к местному населению, и пообещал, что мародёры и насильники будут наказываться беспощадно.
В ту же минуту перед строем вывели двух солдат. Один из них был высоким, в изорванной, грязной шинели, а второй — маленьким и коренастым. Высокий выслушал короткий приговор абсолютно безучастно, уставившись в сырую землю. Низенький же, напротив, отчаянно и быстро пытался что-то доказать офицеру, жестикулируя руками.
Раздалась резкая команда, а вслед за ней — сухие, хлёсткие выстрелы. Оба победителя фашизма замертво рухнули на сырую весеннюю землю. Во дворе замка повисла мёртвая, звенящая тишина, в которой было слышно лишь наше тяжёлое дыхание.
Глава 28. Роковая встреча под дубом
После расстрела насильников во дворе замка наконец-то воцарилась тишина. Вскоре советские власти забрали часть продуктов из графских кладовых и угнали оставшийся скот. Тем не менее мы в замке не голодали, вот только соли у нас не осталось ни крупицы. Вскоре палатки танкистов и артиллеристов исчезли вместе со своими обитателями — воинские части ушли дальше, на подступы к Берлину.
В одно прекрасное, залитое солнцем утро, сразу после завтрака, я с трёхлетней дочкой спустилась от замка по роскошной липовой аллее. Путь мой лежал в цветущую жёлтыми бутонами долину. На душе у меня после долгих дней непрекращающегося страха было так чудесно и спокойно, что я невольно запела свою любимую прусскую песенку. Я очень надеялась раздобыть в ближайшей деревне хотя бы немного соли.
До окраины села оставалось совсем чуть-чуть. Нужно было лишь дойти до могучего раскидистого дуба, у которого дорога раздваивалась, и прошагать ещё пару километров по левой развилке.
Вокруг не было ни души. Но стоило мне приблизиться к красавцу-дубу, как из-за густых зарослей показался всадник. Это явно был советский военный. Пытаясь укрыться за цветущими кустами, от которых исходил пьянящий весенний аромат, я бросилась обходить дуб с правой стороны, отчаянно надеясь, что кавалерист меня не заметил. Однако я ошиблась. Прямо из чащи мне наперерез уже неслась лошадь.
Я подхватила испуганную дочь на руки и стремглав побежала назад, но спастись не успела. Воздух рассёк резкий свист длинного кнута, и его гибкий кожаный хвост намертво опоясал мои ноги.
Рассказывая мне об этом много лет спустя, пожилая женщина посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом. Она словно хотела удостовериться: верю ли я ей? И я верил каждому её слову.
— Знаете, господин Ремпель, — тихо произнесла она, — ведь в молодости я была очень привлекательной женщиной. И этот военный явно упивался своей абсолютной властью надо мной. Я не могла оказать ему никакого сопротивления, я была лишь его беззащитной добычей. Я не плакала и не умоляла этого варвара пощадить меня. Я просто молча, про себя, истово молилась Деве Марии. Я спрашивала её: за что мне, честной женщине, выпали такой позор и такая мука?
Моя трёхлетняя дочка видела всё от начала и до конца. Уже взрослая она призналась мне, что отчётливо помнит каждую деталь того, что произошло тогда под дубом.
Прошло много времени, прежде чем этот старшина разрешил мне подняться и собрать одежду, которая была раскидана вокруг на траве. Он тоже одевался, и в этот момент я внезапно увидела у него на шее, на простой верёвочке, маленький оловянный крестик...
Так мы и пришли в деревню: я, измученная, с дочкой на руках, а рядом со мной послушно шагал этот вражеский военный, молча ведя своего коня под уздцы.
Глава 29. Горький хлеб и новая жизнь
— Он и соли мне тогда дал, довольно увесистый мешочек, — продолжала свой рассказ фрау Петрик, и её пальцы чуть заметно дрогнули. — И даже хлеб с консервами протянул. Я всё это взяла. Но это вовсе не значило, что он купил меня за эту соль, хлеб и тушёнку. Ведь он взял меня силой...
Когда мы вернулись, женщины в замке сразу же всё поняли по моему лицу и разорванному платью. Идти жаловаться в советскую комендатуру я не стала — слишком хорошо помнила недавние расстрелы и понимала, что справедливости в этом хаосе не найти. К тому же этот военный — а он был не простым рядовым, а старшиной, у которого была относительная свобода перемещения по округе и доступ к припасам, — потом ещё несколько раз приезжал в замок и настойчиво искал меня. Но женщины всякий раз надёжно прятали меня в глубине складов, за высокими навалами соломы, где мы когда-то укрывались в ту самую первую, страшную ночь.
Уже через месяц меня начало тошнить по утрам [health]. С ужасом я поняла, что забеременела от того старшины под дубом [health]. Война к тому времени уже официально закончилась, наступил долгожданный мир, но от моего мужа Вилли не было ни слуху ни духу. Я осталась одна в чужом краю, с трёхлетним ребёнком на руках, сломленной племянницей и новой, нежеланной жизнью, которая вопреки всему зарождалась внутри меня...
— В соседнем городке нашёлся врач, который тайно помогал таким же несчастным женщинам, как я, избавляться от нежеланного плода, — продолжала свой рассказ фрау Петрик, устремив взгляд в окно [health]. — Нас там было много. Всем врач выдавал какой-то порошок. Я выпила свою дозу и очень скоро буквально скорчилась от дикой, разрывающей боли [health]. Это было нечто ужасное [health]. Из меня вышло огромное количество крови, и среди этих багровых сгустков я внезапно увидела плотное образование размером с куриное яйцо [health]. Мне показалось, что оно похоже на глаз дьявола...
Лето прошло, уступая место золотой осени сорок пятого года. В одну из ночей в мою дверь постучала испуганная девочка-посыльная и выдохнула: «К вам пришёл муж!» К этому времени мы с дочкой уже перебрались из амбара в маленькую отдельную комнатку в замке, где спали прямо на соломе. На мне тогда была лишь ветхая, очень короткая сорочка, едва прикрывавшая тело. Мне стало невыносимо стыдно предстать перед Вилли в таком нищенском, жалком виде, я металась по каморке и не знала, куда спрятаться. Но он уже сам стоял в дверном проёме. Увидев меня, Вилли молча подошёл, крепко обнял и поцеловал.
Я ничего не стала от него утаивать. Сквозь рыдания, захлёбываясь слезами, я сразу рассказала всё как есть: и про старшину под дубом, и про вынужденный аборт [health]. Он выслушал меня молча и не проронил ни единого упрёка, лишь сильнее сжимал меня в объятиях. Тот чёртовский огонь, что раньше горел в его глазах за стёклами очков, на миг угас, уступив место бездонной, глухой усталости человека, который сам на фронте видел слишком много смертей, грязи и грехов. Война переписала нас обоих, но среди этого пепла мы снова были вместе.
Глава 30. Жизнь в ГДР
Утром, забрав дочку и то немногие имущество, что у нас оставалось, мы с мужем отправились в Дрезден. Всё колоссальное наследство Вилли — дома, склады и отцовские фирмы, которые должны были перейти ему в Лейпциге, — новая социалистическая власть конфисковала без остатка. Богатые свёкры, когда-то выставившие меня с чемоданом на крыльцо, сами остались ни с чем перед лицом новой эпохи.
Несколько лет мы жили очень скромно. Вскоре в регионе началось масштабное строительство тепловой электростанции, и мне чудом удалось устроиться туда на работу. Я усердно училась и успешно сдала сложные технические экзамены, получив право управлять процессами, происходившими в машинном зале. Диплом продавца текстиля не пригодился в новой жизни, но прусская исполнительность и умение считать, которым меня когда-то обучил отец, снова спасли меня.
Мужу, как ни странно, коммунисты на станции тоже доверили неплохую должность — его назначили руководить отделом охраны труда. Нам даже выделили просторный, хороший дом из четырёх комнат.
Однако мирная жизнь не принесла Вилли покоя. Он стал завсегдатаем местной пивнушки, где регулярно напивался вдребезги. Пил он там с такими же, как сам, фронтовиками. Мне о своих военных годах он по-прежнему не рассказывал ни слова. Одну из комнат в нашем новом доме Вилли полностью забрал себе и часто запирался там с приятелями. О чём они часами говорили за закрытыми дверями под сигаретный дым, я не знала. Но однажды, убираясь в его отсутствие, я случайно обнаружила в комнате три фотоплёнки и отпечатанные фотографии. Оказалось, у мужа был друг-фотограф, который втайне проявил те самые снимки, что Вилли привёз с фронта…
Когда я увидела эти фото, то пришла в ужас. Горы убитых, раздетых людей были на этих снимках. Расстрелы, виселицы — и на некоторых кадрах был мой Вилли. На одном снимке он стоял с пистолетом, направленным на группу людей, замерших у стены. Много было снимков с голыми женщинами и сценами насилия. От всего увиденного у меня подкосились ноги. Я ведь верующая христианка, воспитанная в строгости. Мой такой чопорный, чинный Вилли, оказывается, был ничем не лучше того советского старшины, который насиловал меня под дубом.
В глубоком горе и липком страхе я просидела на кухне до самой темноты. Когда поздней ночью на пороге появился вдребезги пьяный муж, он по одному моему взгляду мгновенно понял, что произошло.
— Ты видела снимки?! — яростно прорычал он, надвигаясь на меня. — Я же ясно тебе говорил: не смей заходить в мою комнату! Как ты посмела?!
Глава 31. Эпилог. Расколотый мир
На следующее утро я собрала вещи и навсегда ушла от него. В профкоме электростанции я не стала называть истинную причину нашего развода — в ГДР за такие снимки Вилли ждал бы немедленный трибунал. Я лишь со слезами просила выделить мне хоть какую-нибудь комнатку, где могла бы жить и спокойно родить нашего второго ребёнка — дитя, которое было зачато от Вилли в робкой надежде на мирную жизнь, а теперь уже властно заявляло о себе внутри меня. Вскоре он появился на свет. Мой лучик света в этой беспросветной тьме — мой дорогой сынок, унаследовавший кровь Вилли, но, к счастью, не его выжженную душу.
Пожилая женщина плакала, вспоминая тяжёлую жизнь в социалистической ГДР. Но самые горькие, разрывающие сердце слёзы текли по её морщинистым щекам оттого, что её прекрасный, добрый и заботливый сын погиб уже здесь, в ФРГ. В ту сытую, свободную капиталистическую Германию он с такими трудностями пробирался вместе со своим верным другом сквозь колючую проволоку, под пулями охранявших границу гэдеэровских пограничников.
Он выжил там, на границе, чтобы нелепо погибнуть на свободе. Сын разбился вместе с женою и двумя маленькими дочками на новеньком, сияющем лаком «Мерседесе». Тяжёлая машина опрокинулась в их первую же совместную праздничную поездку по удивительно красивым, изумрудно-зелёным холмам Зауэрланда. Рок, настигший когда-то Лизу на восточно-прусском болоте, забрал её будущее здесь, на западе. Но это уже совсем другая история...
Фрау Петрик умолкла, бессильно опустив руки на колени. За окном тихо шумел мирный европейский вечер. Я смотрел на эту маленькую, хрупкую прусскую женщину и понимал, что передо мной сидит сама История — истерзанная, изнасилованная, выжившая вопреки всему и безмолвно хранящая свои страшные тайны под тяжёлой обложкой Книги жизни.
От автора
Дорогой читатель! Спасибо, что прочитали мою книгу. Я независимый автор, и ваши отзывы помогают мне писать дальше. Пожалуйста, уделите одну минуту и оставьте свою честную оценку на Amazon. Это очень поможет другим читателям найти мою историю. Благодарю вас за поддержку!
С уважением,
Леонард Ремпель
Свидетельство о публикации №226100900812
Прошла по мукам Ваших героев.
Вы написали, как мне кажется,
честно. Мне было по-настоящему интересно,
напряжение не оставляло во всё время
чтения.
Война... Эта немыслимая трагедия и для
воюющих, и для мирного населения - сколько
судеб сокрушаются.
Спасибо Вам. Счастья Вам творческого и в жизни.
С уважением,
Дарья Михаиловна Майская 09.10.2026 20:22 Заявить о нарушении
Леонард Ремпель 09.10.2026 22:21 Заявить о нарушении