4. 2 И. Эренбург о русских поэтах4.2 И.ЭРЕНБУРГ о РУССКИХ ПОЭТАХ (Извлечения из книги «Портреты русских поэтов») Среди обстоятельств, «поправивших» Эренбурга, была, очевидно, аргументация старшего друга — поэта Волошина, особенно в статье «Поэзия и революция. Александр Блок и Илья Эренбург», опубликованной в харьковском альманахе «Камена» (1919, № 2), в том самом номере, где была напечатана статья самого Эренбурга о французском поэте А. Спире. Подозревать Волошина в приверженности большевизму было невозможно. Тем убедительней стала его художественная аргументация. Высоко оценив эренбурговскую «Молитву о России» и называя ее «первым преосуществлением в слове страшной российской разрухи», Волошин утверждает, что поэзия независима от «гражданских и политических полезностей», что она «космическое дело», а сам поэт становится «голосом всей катастрофы», а не выражением партийных пристрастий. Это и дает ему основание сказать, что «поэма "Двенадцать" является одним из прекрасных художественных претворений революционной действительности». И вот что пишет теперь в своем эссе бывший оппонент Блока — Илья Эренбург: «Величайшим явлением русской поэзии пребудет поэма Александра Блока ,Двенадцать"... Это не доводы, не идеи, не молитвы, но исполненный предельной нежности вопль последнего поэта, в осеннюю ночь бросившегося под тяжелые копыта разведчиков иного века, быть может, иной планеты». Так о Блоке не писали ни до Эренбурга, ни после. Фельетонный стиль статей сменяется большей образностью, точностью литературно-критических характеристик. В «портрете» Есенина автор обращается к прежним своим упрекам, но они сильно смягчены, не вызывают его былого возмущения. Теперь главное слово — «талантливый» и — «ох, какой талантливый». А всякие несуразицы — что с него возьмешь: «Здесь и град Иония, и сам Есенин, вырывающий у Бога бороду и неожиданное приглашение „Господи, отелись"...». Взгляд любящего человека. Если «хулиганство», то — «хулиганство озорника». Если сопоставление, то с крупнейшими поэтами, да еще в пользу «рязанского Леля»: «Когда Верхарн хотел передать отчаяние деревни, пожираемой городом, у него получился хоть патетический, но мертвый обзор событий...» Задолго до того, как Есенин был возведен в ранг великого, он был поднят до него в этом эссе, ибо предстал не только как деревенский, рязанский поэт, но — народный. «...Пафос его стихов далек от литературных салонов, он рожден теми миллионами, которые его стихов не прочтут, вообще чтением не занимаются, а, выпив самогонки, просто грозятся, ругаются и плачут». Обо всем сказано без пафоса, без патетики — просто и поэтично. Как не вспомнить, что в то же примерно время, когда был написан этот «портрет», Эренбург писал: «Проза Ремизова, Белого, Сологуба — это „поэзия", то есть победа с помощью слова...». Такой же поэзией стали эти странички о русских поэтах, и о Есенине в частности. «Победа с помощью слова» делала «лохматые стихи Есенина» и весь его облик значительным для мировой культуры, ибо «где, как не в России, должна была раздаться эта смертная песня необъятных пашен и луговин?» Для много и быстро пишущего Эренбурга это была «долгая» книга. Шесть «портретов» написаны в 1919 году, еще шесть — в 1920-м, наконец последние Приложения («Сологуб» и «Пастернак») — в 1921 году. В сентябре 1920 года, на пути из Крыма в Москву, через Тифлис, автор передал газете «Слово» рукопись, из которой были напечатаны четыре эссе (о Брюсове, Бальмонте, Блоке и Маяковском) под рубрикой «Портреты русских поэтов» в четырех разных номерах. Но, как теперь очевидно, книга еще не была завершена. Она сложилась окончательно ко времени отъезда Эренбурга за границу (конец марта 1921-го). В июне Эренбург написал редактору берлинской «Русской книги» А. Ященко о своих работах, которые он был готов предложить издателям. Среди них были и «Портреты русских поэтов», «краткие абрисы поэтов — лицо, человек, творчество». Эренбург подчеркивал при этом, что каждый портрет будет сопровожден несколькими стихотворениями. В таком виде в начале 1922 года книгу и выпустило берлинское издательство «Аргонавты». «Рассматривая поэтов лишь в отношении их к революции, г. Эренбург разделяет их на четыре группы: отрицающих революцию (Цветаева, Бальмонт); тех, которые стараются ее понять и осмыслить, как Вячеслав Иванов, Мандельштам, Волошин, Анна Ахматова, Пастернак, сам И. Эренбург; близкие им — Александр Блок, Андрей Белый, Сергей Есенин, готовые принять революцию, покуда она отвечает их собственным религиозным или иным чаяниям; и, наконец, Валерий Брюсов, Маяковский и так называемые пролетарские поэты, лишь за немногими из которых (Герасимов, Казин) автор признает право называться поэтами». Здесь названы 12 из 14 героев будущей книги «Портреты русских поэтов», к тому времени завершенной. («Мертвые остаются молодыми»). — Это предисловие к книге «Сквозь время», посвященной четырем поэтам, погибшим на войне, — П. Когану, М. Кульчицкому, Н. Майорову, Н. Отраде. Сразу после войны Эренбург обратился с письмом в редакцию «Нового мира» (1946. № 10—11) с настоятельным призывом издать книги писателей, погибших на войне. Речь шла о писателях известных (Евг. Петрове, Б. Лапине, Гайдаре, Уткине и др.): «Почему не изданы книги погибших? Мы должны были подумать об этом прежде, чем думать о своих книгах...». Письмо сыграло свою роль — вышел ряд книг погибших писателей, материалы о их жизни и гибели. Однако оставались еще в забвении молодые поэты, чьи жизни оборвались так рано, что некоторые не успели выпустить даже первой книги. В годы «оттепели» у Эренбурга появилось больше возможностей влиять на общественное мнение, и он активно поддержал идею подготовки книги погибших молодых поэтов — «Сквозь время», — книги, которая проходила нелегко. Она вышла в свет лишь в 1964 г., тогда как предисловие к ней Эренбург написал в 1962-м. Печаталось без названия. Опубликована в журнале «Простор» (Алма-Ата). 1965. № 4. Статья печаталась без названия под общей рубрикой: «Из неопубликованного или забытого». Для возвращения читателям стихов Цветаевой и Мандельштама Эренбург сделал много. Дело не только в первых публикациях после долгого перерыва. В своих мемуарах он показал место этих поэтов в литературе. Что же касается Мандельштама, то Эренбург реабилитировал его еще до фактической реабилитации и тем ускорил последнюю. Упомяну еще здесь же, на правом крыле, две книжечки, вышедшие в Берлине и также типичные для поисков «классицизма»: «Разлуку» Марины Цветаевой и «Опустошающую любовь» Эренбурга. Цветаева бросила домашнюю интимность и быт, Эренбург — кликушество, оба для известного возврата к ясным и простым формам. При всей неудовлетворительности такого разрешения вопроса меня порадовали некоторые короткие ямбы Цветаевой и быстрота хорея Эренбурга. Простите отрывочность и раскиданность настоящего письма. Я не стану подводить итогов. Несомненно, что русская поэзия переживает начало нового расцвета, несмотря на временный ущерб некоторых крупных поэтов. Думаю, что сношения с Западом будут способствовать этому. Ваши стихи, как и российская почва, изобилуют природными богатствами. Надо начать их серьезно эксплоатировать. Без европейского капитала, т. е. без влияния нового быта, механизации, кинематографа, прессы и пр., дело не обойдется. Но возможно, что европейская цивилизация, оплодотворяя целину вашей поэзии, делает это с энергией и с беспечностью умирающего трутня. Жан Сало;*. Конечно, Маяковский писал стихи о Моссельпроме; его занимали как художника эти шутливые двустишья или четверостишья, применение поэтической формы к рекламе, остроумие рифм, острота образа. Но никогда Маяковский не писал равнодушно. Он не только страстно любил и Статьи, выступления, обличал, он и шутил со страстью. Он хорошо знал, что такое орга- ничность темы. Маяковского часто упрекали за то, что он пишет «непонятно». Бесспорно, понимание стиха Маяковского, его образов, его ассоциаций, его синтаксиса требует некоторой литературной подготовки. Бесспорно, стихи, приближающиеся к басням, знакомым со школь- ной скамьи, или к эстрадным романсам, доходят до большего числа читателей, нежели поэмы Маяковского. Однако Маяковский был глубоко прав, не снижая своего поэтического мастерства. Наши читатели растут, как трава в сказках, — бурно и неожиданно. Надо стараться поднять читателя, даже самого отсталого, до уровня подлинной литературы, а не отменять подлинную литературу, говоря, что такой-то писатель непонятен такому-то читателю. Автор, который ориентируется на так называемого «среднего читателя», сплошь да рядом оказывается в дураках: пока он сидел и писал, читатель успел вырасти. Автор мечтал об одном: о доходчивости, о массовости, а читатель, взяв в руки его произведение, говорит: «Скуч- но, плоско, давно известно, шаблонно...» Секрет нашей удивительной страны в том, что у нас нельзя ставить на «сегодня»: тот, кто ставит на «сегодня», оказывается во «вчера». Надо ставить на «завтра». Маяковский создал новую поэтику. Реклама для Маяковского отнюдь не прихоть, но крайняя необходимость. Чтоб стихи его дошли до одного, они должны дойти до тысяч и тысяч. Это не тщеславие, а особенности поэтического организма. Можно ли корить отменно хороший автомобиль «Форд» за то, что он никак не помещается на полочке рядом с китайскими болванчиками? Когда стихи Ахматовой читаешь вслух, не то, что в огромном зале, даже в тесной спаленке, – это почти оскорбление, их надобно не говорить, но шептать. А «камерный Маяковский» – это явная бессмыслица. Его стихи надо реветь, трубить, изрыгать на площадях. Поэтому тираж для Маяковского – вопрос существования. С величайшей настойчивостью, находчивостью, остроумием он расширяет тесную базу современной русской поэзии. Его стихи готовы стать частушками, поговорками, злободневными остротами, новым народным плачем и улюлюканьем Конечно, Цветаева не стремилась к славе, она писала: «Русский стремление к прижизненной славе считает презренным или смешным». Но Цветаева сделала все, чтобы способствовать своей безвестности. Одни скажут — от гордости, другие поправят — от той чрез- мерной чувствительности, которая присуща поэтам. Вероятно, и от того и от другого, а пуще всего от своеобразности своих восприятий. Одиночество, вернее сказать, отторжение, всю жизнь висело над ней, как проклятье, но это проклятье она старалась выдать не только дру- гим — самой себе за высшее благо. В любой среде она чувствовала себя изгнанником, изгоем. Вспоминая о расистской спеси, она писала: «Какой поэт из бывших и сущих не негр?» В «Поэме конца» она сравнивает жизнь с гетто. Ее мир ей казался островом, а для других она слишком часто была островитянкой. Одиночество ее давило. Одиночество (а не эгоцентризм) помогло ей написать много прекрасных стихов о человеческом несчастье. И одиночество привело ее к самоубийству. Она многое любила именно потому, что «нельзя». Она аплодировала не в тех местах, что ее соседи, глядела одна на опустившийся занавес, уходила во время действия из зрительного зала и плакала в пустом коридоре. История всех ее влечений и увлечений — это длинный перечень разрывов. Подобно Блоку она любила Германию — за Гете, за музыку, за старые липы. Во время первой мировой войны, наперекор всему, она писала: «Германия, мое безумье! Германия, моя любовь!» А четверть века спустя, когда германские фашисты вошли в Прагу, слово «безумье» в устах Цветаевой приобрело иной смысл: «О, мания! О, мумия! Величия! Сгоришь, Германия! Безумие, Безумие Творишь». В 1922 году Марина Цветаева уехала за границу. Она жила в Берлине, в Праге, в Париже. В среде белой эмиграции она чувствовала себя одинокой и чужой. В 1939 году она вернулась в Москву. В 1941 году покончила жизнь самоубийством. Два глубоких чувства она пронесла через всю свою сложную и трудную жизнь: любовь к России и завороженность искусством. Эти два чувства были в ней слиты. Когда я думаю о русском характере ее поэзии, я меньше всего об- ращаюсь к ее сказкам или к тому, что она взяла от народной песни. Внешние приметы как бы говорят о другом: о знании и любви к самым различным сторонам — к древней Греции, к Германии, к Франции. В отрочестве Цветаева увлекалась «Орленком» и всей условной романти- кой Ростана. Потом ее увлечения стали глубже: Гете, «Гамлет», «Федра». Она писала стихи по-французски и по-немецки. Однако повсюду, кроме России, она чувствовала себя иностранкой. Все в ней было связано с родным пейзажем — от «жаркой рябины» молодости до последней кровавой бузины. Основными темами ее поэзии были: любовь, смерть, искусство, и эти темы она решала по-русски, верная не только традициям великих предшественников, но и душевному складу своего народа. Любовь для нее тот «поединок роковой», о котором говорил Тютчев. Любовь — это либо разлука, либо мучительный разрыв. Цветаева писала о пушкинской Татьяне: «У кого из народов такая любовная героиня: смелая и достойная, влюбленная и непреклонная, ясновидящая и любящая?» Она ненавидела заменителей любви: «Сколько их, сколько их ест из рук, Белых и сизых! Целые царства воркуют вокруг Уст твоих, Низость!» О смерти она думала много, настойчиво, без страха, но и без примирения. Была в ней языческая мудрость, не эллинская, своя, русская: «...Паром в дыру ушла Пресловутая ересь вздорная, Именуемая душа. Христианская немочь бледная. Пар. Припарками обложить. Да ее никогда и не было. Было тело, хотело жить». Может быть, самыми прекрасными можно назвать стихи Цветаевой об искусстве. Она презирала стихотворцев-ремесленников, но твердо знала, что нет вдохновения без мастерства, и высоко ставила ремесло. Может быть, повторяя про себя стихи Каролины Павловой, она назвала одну из своих книг «Ремесло». Минутами ей казалось, что знанием законов сердца можно проверить все, даже тайну чувств. Ищи себе доверчивых подруг, Не выправивших чуда на число. Я знаю, что Венера — дело рук, Ремесленник, я знаю ремесло. Ее стихи, обращенные к письменному столу, — изумительная исповедь поэта: «Я знаю твои морщины, Изъяны, рубцы, зубцы. Малейшую из зазубрин. (Зубами — коль стих не шел.) Да, был человек возлюблен, И сей человек был — стол». Она работала упорно, яростно — от утра до ночи и от вечера до утра, работала с обостренной совестливостью, боясь отдаться случайному сочетанию слов и проверяя вдохновение недоверьем взыскательного художника. В русскую поэзию она принесла много нового: настойчивый цикл образов, расходящийся от одного слова, как расходятся круги по воде от брошенного камня, необычайно острое ощущение притяжений и отталкиваний слов, поспешность ритма, который передает учащенное биение сердца, композицию стихотворений и поэм, похожую на спираль, — так, потрясенный человек, как бы обрывая мысль, снова к ней возвращается, но не к той самой, к смежной. Будучи часто не в ладах со своим веком, Марина Цветаева много сделала для того, чтобы художественно осмыслить и выразить чувства своих современников. Ее поэзия — поэзия открытий. Когда я говорю, что темы России и искусства в творчестве Марины Цветаевой были тесно сплетены, я прежде всего думаю о том сложнейшем вопросе, над которым бились почти все русские писатели от Пушкина и Гоголя до наших современников, — о взаимоотношении между долгом и вдохновением, между жизнью и творчеством, между мыслью художника и его совестью. Я не вижу Бальзака, который в смятении сжигает свою рукопись, Диккенса, который уходит в ночь, обличив перед этим все, чем он жил, Рильке, который перед смертью пишет «Двенадцать». Вся душевная гордость и неуступчивость Марины Цветаевой сказалась в ее подходе к роли писателя. Она была взыскательна к другим и к себе, зачастую несправедлива в своих оценках, но никогда не равнодушна. Иногда, желая переспорить эпоху, она закрывала двери и окна своего поэтического дома. Было бы, однако, неправильным увидеть в этом эстетизм, пренебрежение к жизни. В 1939 году, после того как фашисты испепелили Испанию и вторглись в Чехословакию, Цветаева впервые отшатнулась от радости бытия: «Отказываюсь быть. В Бедламе нелюдей Отказываюсь жить. С волками площадей Отказываюсь выть». Острова не оказалось, и жизнь Цветаевой трагически оборвалась. В те годы, когда она еще противопоставляла поэзию бурям века, как бы противореча себе, она восхищалась Маяковским. Она спрашивала себя, что важнее — поэзия или творчество реальной жизни, и отвечала: «За исключением дармоедов, во всех их разновидностях — все важнее нас» (поэтов). Одновременно, вспоминая стихи Маяковского о поэте, наступившем на горло песне, она называла служение поэта народу «подвигом» и говорила о смерти Маяковского: «Прожил, как человек, и умер, как поэт». О Марине Цветаевой можно сказать иначе: прожила, как поэт, и умерла, как человек. «Вечерний альбом» вышел в тот же год, что и моя первая книга; помнится, Брюсов в одной статье писал о нас обоих. Все меньше становится людей, моего поколения, которые знали Марину Ивановну Цветаеву в зените ее поэтического сияния. Сейчас еще не время рассказать об ее трудной жизни: она слишком близка к нам. Но мне хочется сказать, что Цветаева была человеком большой совести, жила чисто и благородно, почти всегда в нужде, пренебрегая внешними благами существования, вдохновенная и в буднях, страстная в привязанностях и в нелюбви, необычайно чувствительная. Можно ли упрекнуть ее за эту обостренную чувствительность? Сердечная броня для писателя то же, что слепота для живописца или глухота для композитора. Может быть, именно в сердечной обнаженности, в уязвимости объяснение трагических судеб многих и многих писателей... У Марины Цветаевой была горделивая осанка, которая смягчалась беспомощными близорукими глазами и доброй, доверчивой улыбкой, очень высокий лоб, коротко стриженные волосы. Мне часто казалось, что внимательно следя за нитью разговора, она в то же время к чему-то прислушивается: ее всегда окружало, как облако, звучание стихов. Иннокентий Анненский, стихи которого Цветаева любила, писал: «Смычок все понял, он затих. А в скрипке это все держалось... И было мукою для них, Что людям музыкой казалось». Наконец-то выходит сборник стихов Марины Цветаевой. Муки поэта уходят вместе с ним. Поэзия остается. О ВЗАИМООТНОШЕНИИ ЦВЕТАЕВОЙ И ЭРЕНБУРГА Знакомство Эренбурга с Цветаевой в июле 1917 г. в Москве завершается ссорой. Эренбург и Цветаева участвуют в общих встречах московских поэтов. Эренбург пишет эссе «Четыре» в московской вечерней газете «Новости дня» (15 апреля). Одна из четырех поэтесс — Цветаева. В статье «На тонущем корабле» (Ипокрена. 1919. № 4; статья датирована 1918-м) Эренбург отмечает: «Среди других поэтесс особенно примечательна Цветаева с языческой, буйной радостью бытия». Уже в 1920—1921 гг. Эренбург встречается с Цветаевой у нее в московском доме (в Борисоглебском переулке), читает ей новое эссе — «Марина Ивановна Цветаева». Уезжая за границу, обещает Цветаевой помочь разыскать ее мужа, бывшего белого офицера С. Эфрона, который вскоре получает в Праге письмо Эренбурга и находит (письмом) Цветаеву. В 1921—1922 гг. идет переписка Эренбурга с Цветаевой. Эренбургу Цветаева посвящает цикл стихов «Сугробы». Эренбург публикует в «Новой русской книге» (1922. № 2) письмо-рецензию на книги стихов Цветаевой «Разлука»» и «Стихи к Блоку». Когда Цветаева с дочерью приезжает в мае 1922 г. в Берлин, где они живут до 1 августа, то останавливаются у Эренбурга в пансионе на Прагер-платц. Цветаева дарит Эренбургу книгу стихов «Разлука», пишет статью о Пастернаке («Световой ливень» // «Эпопея». 1923. № 3) и опять посвящает ее Эренбургу. В это же время в Берлине выходит книга «Поэзия революционной Москвы» под редакцией Эренбурга. В антологии (32 поэта) Цветаева представлена шестью стихотворениями. Тогда же выходит книга эссе Эренбурга «Портреты русских поэтов». Один из четырнадцати портретов — «Марина Ивановна Цветаева». И опять отношения Эренбурга и Цветаевой осложняются. Так, в 1923 г. Цветаева пишет критику А. Бахраху: «Я в неопределенной ссоре с Эренбургом». Последняя их встреча состоялась на Южном речном вокзале столицы (в августе 1941-го), откуда Цветаева с сыном начала свой путь в Елабугу. Свидетельница этого события JI. Либединская написала составителю этой книги: «Он (Эренбург. — А. Р.) шел осторожно, протискиваясь через толпу, и его вежливо пропускали... Она сказала мне: жаль, что Вы не едете с нами... — и протянула руку Эренбургу». Либединская сообщила также, что Эренбург приехал на редакционной машине редакции «Красной звезды». Встреча в начале августа, о которой упомянул Эренбург, была не последней. Лишь немногим близким людям Цветаева сообщила об отъезде. Ее провожали Б. Пастернак, художник Л. Бруни, Л. Либединская, И. Эренбург.* 31 августа М.И.Цветаева в Елабуге покончила самоубийством. Через 26 лет, в тот же день не стало И. Г. Эренбурга. В ЛГЖ о Цветаевой Эренбургом написаны многие страницы и отдельная третья глава второй книги I тома. Он принадлежал к петербургской группе поэтов, выступавших против символизма, против развоплощения поэзии и инфляции абстрагированных слов. Мандельштам искал крепкости, монументальности, обращался к классике и назвал свою первую книгу «Камнем». Это прекрасная книга, но в ней живой ключ мандельштамовской поэзии скован гранитом. Короткое стихотворение, написанное в начале первой мировой войны, было началом ос- вобождения: «Уничтожает пламень сухую жизнь мою, и ныне я не камень, а дерево пою. Оно легко и грубо, из одного куска и сердцевина дуба, и весла рыбака». В 1917-м Мандельштаму было двадцать шесть лет. Он знал силу слова, и реки итальянской, французской, немецкой поэзии, и Элладу, и тайны русских поэтов. Воспитанный на культе поэзии, тщедушный и мнительный, Осип Эмильевич, которого многие считали поэтом ложно-классическим и даже салонным, в отличие от своих друзей понял масштаб происшедшего: «Ну, что ж, попробуем: огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля. Земля плывет. Мужайтесь, мужи, как плугом океан деля, мы будем помнить и в летейской стуже, что десяти небес нам стоила земля». Стихи второй книги «Tristia» показывают зрелость поэта, стих его свободнее. Однако зенит поэзии Мандельштама — тридцатые годы: «Я вернулся в мой город, знакомый до слез», «За гремучую доблесть грядущих веков», «Стихи о русской поэзии», «Андрей Белый» (цикл) и три «Воронежских тетради». Стих окончательно раскрепощен, ощущение современности обостряется, слово всесильно. С юношеских лет он ощущал связь русской культуры с Элладой и писал о том, что именно благодаря такой непосредственной преемственности «русский язык стал именно звучащей и горящей плотью». Мы вместе с ним проделали, полный дурных про- исшествий, путь из Тбилиси в Москву. В Ленинграде, потом в Москве он бедствовал, жил хуже других, но продолжал писать чудесные, порой радостные стихи. В 1934 году его арестовали за стихотворение о Сталине. Его отправили в ссылку, он спускался по Каме и заболел острым нервным расстройством. Это было задолго до 1937 года, и защитникам поэзии удалось заменить ссылку в далекое холодное село поселением на три года в Воронеже….. Свое пристрастие к Пастернаку он передал Цветаевой (поначалу эти два поэта «не заметили» друг друга). Эренбург радовался, что на Первом писательском съезде (1934) о Пастернаке высоко отозвался Бухарин, еще не потерявший своего влияния. Под личную ответственность Эренбурга Пастернак и Бабель, пусть с опозданием, были посланы в мае 1935 года в Париж на Международный конгресс писателей в защиту культуры. Но обстановка быстро менялась и вскоре похвала Бухарина оказалась не к добру. После конгресса начались нападки на Эренбурга за его литературные пристрастия. Пришлось даже оправдываться перед крупным партийным чиновником, посланным Сталиным руководить писателями: «Дело не в том, — писал Эренбург А. Щербакову, — что мне нравится Пастернак, дело в том, что на конгрессе в Париже Пастернак был полезней и полезней некоторых других». Эти слова позволяют отнестись с недоверием к «свидетельству» И. Берлина (см.: Вопросы литературы. 1990. № 2) о том, что в своем выступлении на конгрессе Пастернак позволил себе некую фронду. В этом случае Эренбург не позволил бы так написать о «полезности» Пастернака. Скорее, речь шла о неосуществленном намерении. Отношение к Пастернаку проявилось и в романах Эренбурга. Так, в «Дне втором» сочувственно цитируются героем произведения стихи этого поэта, хотя и не названо его имя. Не скрывал Эренбург и прямого воздействия на свои стихи, написанные в Берлине, поэзии Пастернака. В полумемуарной «Книге для взрослых» (1936) Эренбург сделал первые наброски воспоминаний о встречах с Пастернаком, его дружбе с Маяковским. Мемуарист как бы продолжал свой очерковый портрет 1921 года: «Для него (Пастернака. — А. Р.) жизнь куда сложнее, куда гуще, нежели для других, все время он ходит по непроходимому лесу». В дальнейшем встречи двух писателей стали редкими. Пастернак все более отдалялся от своего «брата по ремеслу». Близость (или ее отсутствие) в данном случае зависела от Пастернака. Разделяло поэтов многое: публичность Эренбурга и стремление обособиться Пастернака; сомнение в том, что Эренбург — художник, высказанное в одном из писем к Цветаевой; неприятие духа и тона некоторых военных статей нашего выдающегося публициста (см. письма Б. Пастернака Е. В. Пастернак); религиозность Пастернака и отсутствие проявления этого чувства в поведении и творчестве Эренбурга... В конце 50-х годов Пастернак не получил какой-либо поддержки от Эренбурга в трагические месяцы травли. Правда, и участвовать в проработке и исключении Пастернака из Союза писателей Эренбург отказался. В мемуарах Эренбурга Пастернаку посвящены многие страницы и отдельные главы (шестая). Публикация главы о Пастернаке, в которой Эренбург очень высоко оценивал его поэзию, шла с большим трудом. Несколько «помогло» мемуаристу сдержанное отношение к роману «Доктор Живаго», которое могло восприниматься властью, как проявление лояльности к ней. © Copyright: Евгений Говсиевич, 2020.
Другие статьи в литературном дневнике:
|