55. М. Веллер о Литературе

Евгений Говсиевич: литературный дневник

55. М.ВЕЛЛЕР О ЛИТЕРАТУРЕ


(Извлечение из книги «ПЕПЕНДИКУЛЯР»)


С О Д Е Р Ж А Н И Е


I. РУССКАЯ КЛАССИКА КАК АПОКРИФ


1.1 О Пушкине
1.2 О Лермонтове
1.3 О Гоголе
1.4 О Достоевском
1.5 О Толстом
1.6 О Некрасове
1.7 О Чехове


II. РЕВИЗИЯ ЛИТЕРАТУРЫ XX ВЕКА


III. КРИТИКА КРИТИКИ


IV. ЛИТЕРАТУРА СОВЕТСКОЙ ИМПЕРИИ


V. СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА


VI. ЗАКЛЮЧЕНИЕ


*****


I. РУССКАЯ КЛАССИКА КАК АПОКРИФ


1.1 О ПУШКИНЕ


1. Мы начнем разговор о русской литературе и русских писателях золотого девятнадцатого века. О том, что там было на самом деле, а не в ограничителях мифов, которые дошли до нас.


2. Начнем, естественно, с Пушкина, потому что с кого же еще… В нашем представлении сегодня Пушкин – это наше все, как выразились давно в России.


Пушкин – это номер первый в русской литературе. Пушкин – это великий гений. И, таким образом, значительная часть населения полагает, что у Пушкина, конечно же, гениальна каждая строка, потому что раз гений – значит, гениальна.


3. Итак, Александр Сергеевич Пушкин в юные совсем еще года написал прекрасную романтическую поэму «Руслан и Людмила», и читающая публика восхитилась. И критики сказали, что действительно необыкновенно талантливый молодой человек, прекрасные стихи, ничуть не хуже, чем у Жуковского, а ведь он еще совсем мальчик – во что же он дальше разовьется. Пушкин так прекрасно начинал!


4. Потом произошла другая история. Пушкин начал писать «Евгения Онегина», уже будучи знаком читающей публике России. Публика пожала плечами и спросила друг у друга, что это такое. Критики объяснили, что, кажется, они перехвалили юный талант, потому что они-то ожидали после «Руслана и Людмилы»…, а здесь какие-то весьма примитивные вирши, в которых ничего нет, никакого искусства, никакой красоты! Примитивный слог, примитивный лексикон, и в сущности даже не понятно, зачем это он такое стал писать; что, видимо, иссяк его талант. Нет, но вы послушайте: правил – заставил, занемог – не мог, это что, рифмы, что ли?


5. Прошло, однако, полтораста лет – и любому российскому школьнику полагается знать, что гений Пушкин написал гениальный роман в стихах «Евгений Онегин», где очевидно гениальна каждая строка. Черт возьми! Почему она стала гениальна?


6. Гениальность Пушкина сказалась вовсе не в том, что он в «Евгении Онегине» такого написал! Такого наворотил! Каждое слово – такое искусство! Нет. Потому что и в «Руслане и Людмиле» больше искусства и мастерства, и у Жуковского было больше искусства и мастерства. Не в этом дело.


А в том, что у Пушкина хватило наглости, хватило прозрения, хватило интуитивного чувства: надо так писать стихи, примерно таким же языком, как люди разговаривают, – очень простым, очень ясным, очень чистым, очень легким. Когда он написал «Евгения Онегина», то оказалось, что любой приличный поэт легко может подражать «Евгению Онегину», легко может писать подобные стихи, потому что этот размер, и этот ритм, и эта нехитрая очень рифма сплошь и рядом глагольная. Никакого труда для человека, владеющего сколько-то ремеслом виршеплета, – никакого труда не составляют. Но вот сделать это первым! – вот для этого нужно было быть гением. Он первый стал писать таким языком, что им можно было разговаривать.


7. Из его биографии следует, что это был немного такой скандальный молодой человек, любитель выпить, любитель сыграть, любитель пройтись по бабам. Еще он писал стихи. Вот, в сущности, и все, чем он занимался.


8. В Одессе (куда его сослали) граф Воронцов поселил его в своем дворце. Он предоставил Пушкину полное гостеприимство вплоть до собственной жены. У княгини Воронцовой Пушкин сразу же встретил понимание, он ей читал стихи, она там тоже ему что-то рассказывала и внимала. Они прекрасно понимали друг друга, и более того: несколько позднее у графини Воронцовой родилась дочь, по отзывам очень похожая на Пушкина; так что как-то можно думать…


9. Однажды граф, обозленный тем, что Пушкин у него ест, у него пьет, ездит в его экипаже, говорят спит с его женой, а про него в благодарность пишет известные стихи: «Пулумилорд, полуневежда, полуподлец…» и т.д. То есть поистине неблагодарный гость. Обозленный граф написал в Петербург слезную бумагу, чтобы этого паршивца убрали с глаз его долой и навсегда, потому что делать с ним нельзя ничего, к делу приспособить невозможно, и он вообще, граф, умывает руки.


Тем более что Пушкин играет, затевает ссоры, вот его пристрелит кто-нибудь на дуэли, а граф потом отвечай. Короче говоря, Пушкина уволили со службы.


10. И Пушкин поехал в свое родовое сельцо Михайловское. Он жил в Михайловском не потому, что его выслали из Петербурга, он жил в Михайловском потому, что жить в Петербурге ему было не на что. Вот если кто будет в Михайловском, посмотрите – усадьба-то достаточно скромненькая.


11. Таким образом, Пушкин стал свататься к разным девицам: и к Олениной, и ко многим еще. Короче говоря, ему отказали не то пять, не то шесть, не то семь раз. Вот все, к кому он сватался, все ему и отказали. Вполне приличные невесты.


Потому что он был развратник, он был игрок, он был голодранец, он был человек ненадежный, и ценность он имел только как все-таки известный талантливый поэт, ну куда же денешься, и по отзывам хороший любовник, хотя очень неверный, и верность там отсутствовала в принципе. Вот, собственно, и все достоинства, а что же еще?..


12. И в результате Пушкин посватался к почти бесприданнице, девушке из сильно обедневшей семьи, провинциальной красавице Наталье Гончаровой. А сватом у него выступал человек, которого не пускали ни в один приличный дом – знаменитый Федор Толстой. Толстой-Американец. Тот самый Толстой, который был известным бретером и убил на дуэлях 12 (20) человек. И когда он в конце концов женился, дети у него мерли один за другим. И у него возникла суеверная убежденность, что это кара Господня.


И за каждого убитого Господь прибирает его очередного ребенка. И у них умерло с женой 12 детей, а 13-й остался жить. Вот этот шулер, бретер, мошенник, бродяга, человек деклассированный, которого не пускали никуда, Федор Толстой у Пушкина был другом, приживалом и сватом. Ну, потому что остальные как-то не очень хотели с ним общаться, потому что человек он был ветреный, вспыльчивый, и в сущности полагали его пустым.


13. Вот за несколько лет в Михайловском его посетил, значит, однажды Пущин, ну и все на этом. Еще Анна Керн заехала, но то, что в поэзии называется «Я помню чудное мгновенье», в истории болезни называется «беспорядочные половые связи» и вело к многократному лечению от гонореи. Хотя не такая дальняя дорога, казалось, можно было бы на лето приехать, отдохнуть месяцок, ну как на даче у лицейского друга, пожить, рыбу поудить, за девками поухаживать. Нет, нет, как-то никто не стремился.


14. И вот они переехали в Петербург. Я не могу вам сказать, на какие деньги переехали в Петербург, потому что денег, которые были даны за Гончаровой, на петербургскую жизнь, безусловно, не хватило бы, но Пушкин стал, что называется, получать кредиты. Он кредитовался под свое имя. Он был уже известный поэт. У него были поклонники.


15. Он был принят государем. И государь сказал ему знаменитую фразу: «Отныне, Пушкин, я буду сам твоим цензором». И Пушкин выходил из царского кабинета со слезами умиления на глазах. Ну, короче, царь ему протежировал, и это облегчало петербургскую жизнь. И ему дали самый низкий конкретно придворный чин камер-юнкера, чтобы он мог находиться при дворе. Ну слушайте, поэт все-таки, поэт. Хорошо, ну не первый, но… Как-то мы, по-моему, говорили: первый – это Крылов, второй – это Жуковский, но третий – это тоже не слабо.


16. Причем, понимаете, Жуковский уже немолод, Крылов какой-то толстый, неряшливый, непридворный, а этот вполне стройный, еще не такой старый, жена-красавица: лицо миловидное, талия осиная, все прекрасно, всем нравится (кстати, сохранились воспоминания о том, как, пока жена была беременна, Пушкин жил со своей свояченицей). И государь смотрит благосклонно… Надо же при дворе! А то, что ему дали камер-юнкера – а что же ему, князя было давать, что ли, чтобы он при дворе показывался?


17. И вот он был при дворе много лет, шесть-семь. В советской историографии пропагандировалась та точка зрения, что проклятый царизм убил Пушкина. Ну, в общем все, что было плохо, сделал проклятый царизм, а хорошее – это как бы вопреки. Значит, проклятый царизм уплатил за Пушкина все его долги, а долгов было где-то там приблизительно 110–120 тыс. золотых рублей. Это, я затрудняюсь сказать, сколько миллионов долларов в пересчете на сегодняшние деньги, но если мы тогдашний рубль возьмем за сегодняшние не менее как долларов 50–100, не менее, это получается вполне приличную сумму уплатил за него государь. Лимонов пять баксов.


18. Но далее, вы понимаете, вот эта несчастная дуэль с Дантесом. Обычно упускается из виду, выносится за скобки, и далеко-далеко выносится за скобки, чтоб видно не было. Первое. Что уже за сколько-то времени, более чем за месяц до дуэли, Дантес женился на родной сестре Натали! И, таким образом, они с Пушкиным были весьма близкими родственниками. Они были женаты на сестрах. Ну, некоторые считают такую ситуацию доказательством того, что Дантес все-таки имел роман не с Натали, а с ее сестрой, на которой женился. Тем более, что Дантес был красавец, Дантес был в свете, Дантес был, в сущности, юноша без средств, откуда у него были… и с чего бы ему было устраивать свои дела таким способом, чтобы ухаживать за Натали, а жениться на ее сестре?! Кстати, сестра была немногим богаче, чем Натали, как вы понимаете.


19. И вот сестры рыдали друг у друга на груди, не зная, как заставить Александра отказаться от дуэли! Потому что Дантес драться не хотел: во-первых, это его родственник, а во-вторых, Пушкин все жизнь тренировался в стрельбе. Человек маленький, физически слабый, самолюбивый, преуспеть в фехтовании ему не светило, он укреплял руку – он то ходил с железной палкой, то занимался чем-то вроде гантелей, то брал уроки стрельбы, то тренировался в прицеливании.


Короче, стрелял он действительно хорошо, по отзывам современников. А Дантес стрелял плохо. Понимаете, он был близорук, и руки у него дрожали, и вообще искусство стрельбы не требовалось для поступления в Лейб-гвардии кавалергардский полк. Это как-то не входило в дворянские доблести. Пофехтовать да, а вот метко стрелять – что-то в этом немного плебейское. Это разбойники, понимаете, типа Вильгельма Телля.


20. И престарелый отец Дантеса приезжал из Франции, и валялся у Пушкина в ногах, и умолял отказаться от дуэли. И Пушкин не хотел. И общие знакомые его и Дантеса делали все, чтобы хотя б смягчить условия дуэли – и Пушкин категорически отказывался. Вот как дьявол какой-то тащил его на Черную речку под эту пулю!


21. Ну а дальше, как известно, Дантес попал. Менее известно, что поскольку за Пушкиным оставалось право второго выстрела, то он устроился на земле поудобнее, прицелился и раздробил пулей Дантесу кисть правой руки, в которой он держал пистолет, каковой рукой с пистолетом прикрывал по праву дуэли этого времени свой правый бок, развернувшись боком к противнику, чтоб меньше пострадать. Всю свою остальную жизнь Дантес доживал с искалеченной рукой.


22. Далее не стремятся писать, хотя это совершенно известно, что суд чести офицеров кавалергардского полка рассматривал поведение поручика Дантеса и не нашел в нем чего бы то ни было порочащего честь офицера. Дантес полностью оправдан судом офицерской чести. А председательствовал этим полковым судом полковник Ланской, ветеран 12-го года, человек репутации безупречной. А еще через несколько лет Ланской женился на пушкинской вдове, и у них родилось еще двое детей, и они дожили свой век в мире и согласии.


23. Вот приблизительно так выглядел реальный Пушкин. И не было в нем ничего от того глянца, который на него навели позднее. И когда кто-то вроде Белинского начинает пускать слюни розовые на восторженных фразах, что «в Пушкине был явлен нам гармонический русский человек, который появится во всем совершенстве разве что лет через 200», – ну что я могу сказать? Ну, словами другого классика, уже ХХ века: «Хладнокровнее, Маня, вы не на работе». Ну что это такое, понимаете… Ну какая там гармония, ну какое там совершенство, ну что это за глупости. Был человек полный недостатков, полный пороков, очень трудный в общежитии, с очень сомнительной, чтобы не сказать больше, репутацией; но, разумеется, чего никто никогда не отрицал – это пушкинского поэтического таланта, а многие даже полагали, что гения если не во всем, то во многом.


24. Вещи надо видеть в их истинном свете. Мы сейчас говорим о том, что были за люди, что было за время, и что же из себя действительно представляли их тексты, которые невозможно понять, если вынуть их полностью из этой эпохи и отделить их полностью от этих личностей.


25. Когда школьнику с молодых лет твердят, что «Евгений Онегин» гениален и Пушкин – великий гений, совершенно естественно, это одно из его убеждений: Пушкин – это великий гений. Проходит какое-то время, и иногда кто-то из этих школьников интересуется: ну а как там за границей – ценят там нашего Пушкина? И оказывается, они его не ценят. Но они в этом не виноваты. Они его даже не знают.


Ну, тогда некоторые начинают жалеть, что бедный Запад, бедный Запад, он лишен нашего Пушкина!.. А Запад говорит: нет, ну что вы. У нас, у поляков – Мицкевич.


А вот у итальянцев – Данте. А вот у англичан – Шекспир. А вот у американцев – Лонгфелло и Уитмен. А у французов там вообще целый выводок, и там Ронсары, и Дю Белле там, и Гюго – великий поэт Франции. А у немцев – Гёте – великий поэт Германии. Так что никому не нужен, понимаете, Пушкин.


26. А те, которые почитают что-то в переводе, говорят: ну «Евгений Онегин», ну, в сущности, банальная история. Ну, в сущности, к тому времени уже и у французов, и у англичан таких историй было пруд пруди: и тоньше, и интереснее, ну – и что тут читать?.. Если вы попробуете переложить «Евгения Онегина» в прозу, – можно даже не перекладывать, потому что это поэзия от прозы и так-то недалека, – вы на самом деле увидите: ну, история достаточно обычная, ну история… Ну вот был такой бездельник, сначала она влюбилась в него, а потом он влюбился в нее. Ну так что? Это старо как мир.


27. Но есть у Пушкина проза, судя по всему, действительно гениальная, – как «Повести Белкина». Замечательная, жесткая, короткая, сюжетная проза. Сюжетная, социальная, психологическая и философская одновременно. И вот некоторые, которые во Франции выдвигают завышенные требования к гению русской литературы, говорят, что: вот понимаете, «Евгений Онегин», ну знаете, мы не знаем… а вот «Станционный смотритель» – да. «Станционный смотритель» – это шедевр. Гениальное произведение, и никто ничего подобного до Пушкина в русской литературе не писал.


28. Все, кто интересуется Пушкиным, отлично знают, что жило-было несколько плохих людей, которые Пушкина травили, не любили. Они были тупые; они были вообще нехорошие во всем. Один из них был Булгарин. Вот Грибоедов Александр Сергеевич, пушкинский полный тезка, был человеком едкого, острого, блистательного ума. Автором возможно лучшей, гениальной русской пьесы за весь XIX век – «Горе от ума», стоящей на какой-то непревосходимой высоте в рейтинге цитирования, разобранной на присказки типа: «А судьи кто?» и т.д. «Подальше выбрать уголок…»


И вот этот Грибоедов, весьма презирая болтливое и пустое петербургское общество, дружил исключительно с Булгариным. У Булгарина была серьезная история – он был солдат, боец, повстанец, бизнесмен, агент, сотрудник спецорганов; он был серьезный, разумный, основательный, сильный человек.


А кроме того, его, конечно, очень характеризует дружба с Грибоедовым, потому что Грибоедов был очень разборчив, находился на самом верху светского общества и одарял своим вниманием очень-очень мало кого. Но поскольку у нас Пушкин главнее Грибоедова, то получается, что Булгарин все равно плохой.


*****


1.2 О ЛЕРМОНТОВЕ


1. Лермонтов ассоциируется у читателей с Печориным. Лермонтов этого и хотел.
Бедный Лермонтов был невелик ростом, какой-то немного скособоченный, туловище имел плоское и широкое, ноги короткие и кривые, лысеть стал где-то лет с двадцати пяти. В свои неполные двадцать семь уже сильно оплешивел. И менее всего он походил на красавца и героя Печорина.


2. Вот этот самый Лермонтов, который также у нас проходит по разряду невинных жертв, убиенных врагами русской литературы. Судя по всему, этот Лермонтов был абсолютно непереносим в личном общении. Мартынова он затравил, Мартынова он довел, как сказали бы позднее, до нервного срыва. Мартынов несчастный, который никого не трогал, жил в состоянии постоянного стресса.


И от Лермонтова Мартынов хотел только одного – хорошо бы никогда не попадаться Лермонтову на глаза. Но общество на Кавказе было узкое, и как только Лермонтов видел Мартынова, так он начинал издеваться над ним. В конце концов и случилась дуэль, где Мартынову пришлось, в общем, стрелять, потому что там были свои дуэльные правила на тот момент, на 1841 год, когда выстрел на воздух шел в нехороший незачет, и т.д. и т.п. Всю остальную жизнь несчастный Мартынов прожил в провинции, в общем, в бедности, в деревне, в раскаянии.


3. Вот этот самый Лермонтов, который впервые в русской поэзии написал блистательные стихи, не устаревшие за полтора века, Лермонтов, который дал непревосходимые образцы поэзии на русском языке. Лермонтов принадлежал к тем людям, которые начинали говорить по-французски раньше, чем по-русски, и читали французские романы, естественно, за отсутствием русских романов на тот момент.


Вот этот Лермонтов написал и так вам достаточно известного «Героя нашего времени».


4. Лермонтов был, пожалуй, первым в русской литературе, кто стал писать по-французски на русском языке, потому что в «Герое нашего времени» сплошь и рядом французская постановка фразы, французская конструкция, французский синтаксис и французская интонация. А поскольку у Лермонтова было очень-очень хорошо со словесным и музыкальным слухом, то проза у него – совершенно замечательная. Но после Лермонтова никто уже в XIX веке так в России писать не мог.


5. Гоголь и Лермонтов писали настолько по-разному, настолько разным языком, с разными интонациями, а кроме того, Гоголь и Лермонтов были настолько разными людьми – ничего общего, что я очень сильно сомневаюсь, что можно одному человеку в одно и то же время любить и Лермонтова, и Гоголя. Что-то тут не получается.


Вот эта какая-то внутрилитературная бисексуальность вызывает у меня большое недоверие.


*****


1.3 О ГОГОЛЕ


1. К числу моментов, которые никогда не мог понять я, и могу только поделиться с вами своими сомнениями, – относится искрометный необыкновенный юмор великого классика русской литературы – Николая Васильевича Гоголя.


…Когда-то я прочитал у Хемингуэя, что он, Хемингуэй, прочитал «Записки Пиквикского клуба» Диккенса, и в том случае, если это смешная книга, то значит у него, у Хемингуэя, нет ни капли юмора. Я не хочу уподобить себя Хемингуэю, а Гоголя – Диккенсу, но. Если Гоголь смешон, значит, у меня с юмором плохо.


2. Никогда не мог я заставить себя улыбнуться над Гоголем. Напротив, всегда это казалось мне достаточно тяжеловесным, и каким-то даже не очень высокопробным.


Этот юмор представлялся мне, простите меня великодушно, тупым. Возможно, тупой я сам, даже вероятнее тупой я сам, но по-моему этот юмор все-таки тупой.


3. То вот Гоголь писал совсем другим, таким вот простым языком, который не имел никакого отношения ни к чему французскому, зато имел некоторое отношение к тяжеловесной немецкой грамматике, внедренной по указу государя императора Петра Великого Алексеевича в школах, даже в начальных училищах преподавали эти основы, и это был немного германизированный по конструкциям, тяжеловесный и неловкий просторечный русский язык. Тяжеловатый язык, который в общем и целом канул в Лету, потому что в культурную традицию вошел все-таки верхний, культурный, интеллигентский, дворянский отфранцузский язык.


4. Вот поэтому, я думаю, читать Гоголя очень тяжело, и юмор – был в нем? – могут почувствовать совсем, совсем не все. Так что, если вам будет совсем не смешно над «Вечерами на хуторе близ Диканьки» или над чем-либо еще, не надо огорчаться.


А если кто-то из вас прочтет, что заходит молодой Гоголь в типографию, а там наборщики хохочут, просто работать не могут – это они читают «Вечера на хуторе близ Диканьки», – ну так это он сам распространял такой слух.


*****


1.4 О ДОСТОЕВСКОМ


1. У Достоевского рассказ есть такой, «Случай в Пассаже». Я стал читать рассказ…Знаете, я много лет писал только рассказы. По принципу: выкидывай все, что можно выкинуть; чем короче – тем лучше; и т.д. Значит, «Случай в Пассаже» – это такой рассказ на 100 страниц. Вообще рассказов в 100 страниц не бывает. Сто страниц – это повесть, а при умении в сто страниц – можно уложить роман. А это на 100 именно рассказ. И материала там только на рассказ. И ничего больше. Э?


2. И я стал заниматься для себя языком Достоевского и стилистикой Достоевского. Я обнаружил, что написано это чудовищно совершенно. Чудовищно!.. Тем самым просторечным языком, изломанным, антимелодичным, каким-то невкусным, с очень бедным словарным запасом, с неуклюжими повторами, от которых просто делается физически плохо. Короче, это по Хемингуэю: «Я никак не мог понять, как человек может писать так плохо, так безнадежно, так чудовищно плохо, и производить при этом такое сильное впечатление


3. Так вот. Достоевский был гениальным психологом. Достоевский был каким-то беспощадным препаратором (от слова «препарировать») человеческой психики. Но не надо требовать от Достоевского, чтобы он был гениальным стилистом. Достоевский, как правило, писал чудовищно торопливо, десятками страниц в сутки (Флобер писал 70 стр. в год), у него опять горел срок договора, у него опять был уже аванс потрачен, очень часто просто проигран, и денег не было.


4. Над ним всю жизнь висела сумма сакральная – 2 тысячи рублей. Ему всегда были нужны 2 тысячи рублей. Это напоминает просто Шуру Балаганова. Вот никогда не 10 тысяч, не 500, а именно 2 тысячи! И когда он лудил при свечах по 40 страниц в сутки, – какая там отделка стиля, ну какая шлифовка, побойтесь Бога…


Не надо искать у гениального и беспощадного копателя глубин душ человеческих – Достоевского – шедевров стиля. Ну не надо, понимаете… Так же как в жемчуге не нужно искать, допустим, содержание золотого песка. Ну разные это вещи.


5. Следует отметить, что Достоевский был человеком не совсем психически здоровым. Если кто начнет углубляться в биографию Достоевского и начнет в библиотеках читать разные воспоминания, в общем опубликованные, но не принятые к цитированию, то он выяснит про Федора Михайловича вещи такие, ну, не совсем лестные, как Федор Михайлович был немного педофил, Федор Михайлович имел склонность к малолетним девочкам. И вот, допустим, ему приводят в баню малолетнюю девочку, где он занимается с ней тем, чем понятно занимался, а потом он едет к кому-нибудь из близких друзей и там, обливаясь слезами, исповедуется в своей мерзости.


Так что когда Федор Михайлович писал о мерзости людей, в том числе и маленьких, он хорошо знал, о чем он писал.


*****


1.5 О ТОЛСТОМ


1. Обычно рисуется образ Льва Толстого, естественно, как всемирно знаменитого, мудрого старца с седой бородой, с пронзительным взглядом, в подпоясанной рубахе, которая уже начинает называться «толстовкой».


2. Вот этот самый Лев Толстой в юности, в молодости был человеком настолько замечательным, что с таким просто, наверное, приятно было дружить. Во-первых, Левушка терпеть не мог учиться. Он был вот такой вот бездельник. Он был физически крепок, он с малолетства заглядывался на девок, он мог дать по морде, и вообще его влекла настоящая, мужская, дворянская, лихая жизнь.


И он поступил в свой срок в университет, и в этом университете мало преуспел в учении, зато преуспел в тех самых богатырских забавах. То есть он выпивал, он играл, он ездил к веселым девицам, и в конце концов его стали выгонять прямо после первого курса. Он сказал, что он уйдет сам, тем более он проигрался на бегах, он был заядлый лошадник. И он поступил в юнкера.


2. А потом были напечатаны «Севастопольские рассказы». И все решили, что, видимо, редактор перепутал, что это, конечно… Левушка, да он родителям письма никогда не написал! И вообще говорил-то не очень… Это, видимо, его брат старший, Николенька. Юноша всегда был интеллигентный, образованный, склонный к литературам и искусствам. Нет! Оказалось, что написал Левушка. (?) Все удивлялись страшно.


3. Некрасов был в восторге. Некрасов полагал, что это на сегодня просто вершина русской литературы – «Севастопольские рассказы» артиллериста Толстого. Ну и Толстого, после того как Крым все равно пал, оборонять стало нечего, пригласили, естественно, в «Современник».


4. И вот он туда явился. С усами, с бакенбардами, со шпорами на сапогах, которыми он рвал редакционные диваны, валяясь на них, с его грубыми шуточками, с его трубкой, воняющей крепчайшим табаком. Он доводил до слез Тургенева, издеваясь над его, как он выражался, «демократическими ляжками». Толстой был мужчина небольшого роста, но такой коренастый и занозистый, – а Тургенев был рослый, хорошо сложенный, вальяжный… но постоять за себя перед боевым офицером не мог!


5. Случались замечательные истории типа: Николай Алексеевич Некрасов, как известно, любил играть в карты. И однажды он проиграл эти деньги, которые были предназначены на гонорар Тургеневу, за публикацию, за роман. Ну, бывало, бывало… Тургенев страшно обиделся и учинил Некрасову скандал. Некрасов был оскорблен совершенно и говорил, что Тургенев просто марает его грязными подозрениями. А Некрасов Толстому очень нравился. Толстому нравилось, что Некрасов играет в карты, что Некрасов любит женщин, и вообще что Некрасов нормальный человек.


6. Толстой вызвал Тургенева на дуэль. (Эта история в русской литературе обычно замалчивается, потому что когда один гений вызывает на дуэль другого гения, получается ерунда. Вот понимаете, когда Дантес – Пушкина: негодяй, когда Мартынов – Лермонтова: негодяй! А если бы Толстой убил Тургенева – мы были бы в большом затруднении. Это просто фигня какая-то получается. Это не принято.)


Короче, Тургенев от вызова уклонился и быстро уехал за границу. Не ответил за базар. Ему было не до дуэлей, он любил Полину Виардо. Она сосала из него деньги, все доходы от его имения и от его гонораров, он переживал страшно. Толстой говорил, что он бы такую бабу просто вышвырнул в окно, и нечего здесь сопли разводить. Тургенев был скандализован такими заявлениями. Короче, Тургенев быстро уехал за границу, чего Толстой не мог ему забыть всю жизнь, издеваясь покуда можно было.


7. Вот когда этот самый Толстой начал писать «Войну и мир», он, как бы это выразиться по-простому, в гробу видал простое русское трудовое крестьянство. Он хотел написать книгу о дворянах, об офицерах, о людях своей касты, своего сословия. Потому что он принадлежал к этой касте, она ему нравилась, он этой принадлежностью гордился. Но это всё вызывало полную неприязнь и гомерический хохот. И вот он начал писать роман о дворянах, а кончил тем, что все-таки стал писать о простом народе.


8. И перетекание «Войны и мира» из одной книги в другую – вещь интереснейшая! Все, вероятно, знают о том, что Толстой гордился до крайности композицией, построением «Войны и мира». Обращали внимание, конечно, на то, что «Война и мир» начинается с длинного чисто французского текста. Причем текста бессмысленного: вот эта шелуха светской жизни. А кончается философским анализом – настолько глубоким, насколько Толстой вообще мог дать. И на простом, нормальном, без всякой вычурности, с подчеркнутой простотой русском языке.


9. Вот что необходимо представлять себе о Льве Толстом, потому что вы должны видеть живого человека, чтобы понять, что он писал. И когда Лев Толстой в старости пропагандировал целомудрие, воздержание, и пытался учить своих крестьян, что – ну куда же детей столько, если прокормить трудно. Вот родили, допустим, троих-четверых – и хватит.


А дальше нужно жить в целомудрии, вот по Христу, понимаете, в чистоте. Ну, крестьяне только вертели пальцем у виска, как бы разводя руками: говоря, что да, конечно. Когда граф сам уже не смог, так он начинает проповедовать, искренне проповедовать вот такое вот целомудрие…


10. И вот, значит, Лев Толстой, старый, маститый, принимает Горького – молодого и необыкновенно знаменитого. Пьют чай. Заходит разговор о жизни, о любви. И спрашивает Лев Толстой у Горького: «А вы, Алексей Максимович, как насчет дамской части?» Ну, Алексей Максимович слегка смущается, времена, знаете, были те, когда не было принято публично обсуждать анатомические подробности противоположного пола, и т.д.


Ну и говорит в таком духе, что он, вот понимаете… А Толстой говорит мечтательно и со вздохом: «А вот я, батенька, в молодости был страшный ****ун». Вот нужно это знать, чтобы представлять себе всю жизненную естественность Толстого, которая и переходила в мудрость инстинктивную, без чего Толстой не смог бы никогда написать «Войну и мир».


11. Ну, потом такие вещи, как «Крейцерова соната» – это было уже несчастье. И именно потому, что Толстой был человек огромной жизненной силы и энергии, огромной энергетической заряженности. Оно конечно же: жизнь-то устаканилась – имение, село, семья, кроткая, добрая, верная, умная, помогающая жена, дети, кругом там бегают бывшие крепостные, свои крестьяне. А тут и денег на жизнь хватает, и слава пришла, и делать больше нечего крупной мятущейся душе. И он начинает терзаться! Потому что ему потребно воротить огромные дела и преодолевать серьезные препятствия.


12. Терзается он непонятно чем. Это то, о чем он пишет в «Анне Карениной»: что было хорошо, только он прятал от себя ружье, чтобы не застрелиться, и веревку, чтобы не повеситься. Он не застрелился и не повесился, но его ближние поняли, что жизнь с гением не сахар.


То есть и жену он изводил – тараканы такого дуста не видали, как Левушка с Софьюшкой иногда обращался. Уж она не виновата была ни в чем. Он же ее со свету сживал и поедом ел… И сам страдал не меньше ее! И в конце концов ушел из дому.


*****


1.6 О НЕКРАСОВЕ


1. Толстой недаром любил Некрасова. Толстого с Некрасовым кое-что роднит.
Понимаете ли, в свое время все советские, то бишь русские, российские школьники терпеть не могли Некрасова. Вот этого певца народных страданий. Слушайте, дети не хотят читать про страдания! Дети хотят читать про приключения, про подвиги, про дружбу, любовь и отвагу!


А народные страдания им как-то до фонаря. И вот свой образ жизни дети воспринимают совершенно естественным «Выдь на Волгу – чей стон раздается»? Да не хотят они слышать этих стонов, понимаете. Вот дети устроены так, что они хотят быть счастливы, по природе своей, и не хотят они стонов ничьих.


2. Вот школьные педагоги в Советском Союзе, в России, это никогда не хотели принимать во внимание. Они полагают, что это развивает гуманизм. А дети говорили: так это он крепостных-то своих – чего, освободил? Не освободил?!. Ага…
Значит, он получал доходы со своих крепостных, но при этом «страшно страдал». Дети на самом деле все совершенно адекватно воспринимают.


3. И у школьника к выпуску из школы складывается совершенно отрицательный образ Некрасова. Это – проклятый зануда, который извел всех своими стонами, который объяснял, как он страдает по крестьянскому поводу, и тем не менее крепостные крестьяне на него продолжают работать, а он их эксплуатировать, и вообще, провались оно все пропадом!


4. Однажды в университете на первом курсе нам попалась книжка одна такая, в которой прочитали мы, что Некрасов был (да-да, перефразируя или цитируя Грибоедова: «и крепко на руку нечист»), что юный Некрасов явился в Петербург, деньги быстро кончились, жить было неясно как, он встретил какую-то девушку на улице, навязал ей свое знакомство, пошел к ней в гости, и стал у нее и с ней жить. Она была простая трудящаяся девушка. Она была модистка. То есть она на дому шила белье и жила на эти деньги. И его содержала на эти деньги.


5. А он любил выпить, он просил денег, ему давали – а он бежал и проигрывал в карты. В конце концов у нее кончились все деньги. И она ему сказала, что деньги кончились… она не знает, как теперь жить, и ей уже нечего ему дать. Они вместе спустились на улицу, посмотрели друг на друга, повернулись и пошли в разные стороны. Больше он к своей любимой девушке-модистке не возвращался – у нее деньги кончились.


6. С большим трудом девушка оправилась от потери всех сбережений и такого коварства. И через несколько лет восстановила прежнее положение. Она расширила круг клиентуры, она опять что-то скопила. Вообще она мечтала купить маленький домик на окраине или в деревне, купить корову, завести свое хозяйство, выйти замуж не за какого-то, который будет ее бить, а за того, кого она сама изберет.


Вот на это она копила деньги. И она опять на улице встретила Некрасова.
Повторилось все совершенно в точности. Он еще не успел стать знаменитым и преуспевающим, и он пошел с ней. И они стали жить, пока у нее не кончились все сбережения. Они спустились на улицу, посмотрели друг на друга, ну и теперь уж не виделись никогда.


7. Вот этот самый Некрасов, когда был привечен Панаевым в «Современник», стал жить с женой Панаева Авдотьей Панаевой. Он с ней совсем не сразу стал жить, потому что Авдотья, Дуняша, была совершенно порядочная девушка, воспитанная в приличных правилах. Что может быть, она никогда не сгорала от страстной любви к Панаеву, может быть, он был ее несколько старше, но она вышла за него замуж. Они венчались. Она совершенно не собиралась наставлять ему рога. Это было задолго до эпохи сексуальной революции. А Некрасов стал домогаться Панаевой.


8. Панаев как-то думал о другом и смотрел в другую сторону. Трудно сказать, принадлежал ли он к сексуальному меньшинству, или какие-то возрастные изменения, или он не принимал какого-то препарата, который делает мужчин счастливыми.


Короче говоря, Панаев смотрел на это сквозь пальцы. Его устраивало, что Некрасов – хороший редактор, находит материалы, сам пишет интересное, все прекрасно. А Авдотья Панаева никак не хотела одарить Некрасова своей благосклонностью! То есть полная противоположность тому, как отнеслась, допустим, жена графа Воронцова к молодому Пушкину в Одессе.


9. Вот однажды Некрасов катал Авдотью Панаеву на лодочке по Неве, и опять стал домогаться ее взаимности. В чем ему опять было отказано. Тогда он в совершеннейшем бешенстве швырнул весла в воду и сказал, что если она не ответит ему взаимностью, то сейчас он перевернет лодку! они утонут, он утопит ее и утопится сам! И она сказала: ну, значит такова воля Божья. Тогда он прыгнул в воду – и стал тонуть, потому что хоть «стон на Волге раздавался», где Некрасов вырос, плавать он все-таки не умел.


В те времена умение плавать не входило в число дворянских доблестей и полагающихся умений. Авдотья Панаева стала кричать, что тонет Некрасов. Некрасова вытащили, посадили обратно в лодку; весла поймали, дали ему весла. Некрасов сказал, что все в порядке. Спасители отплыли. Некрасов сказал Авдотье Панаевой, что сейчас он выбросит весла, прыгнет в воду – и тогда уже его точно никто не вытащит, и он примет к этому все меры. Примерно вот так началась их жизнь в гражданском сожительстве.


10. Играл обычно Николай Алексеевич Некрасов в том самом Владимирском игорном клубе, где потом много десятилетий был знаменитый театр Ленсовета. Вполне приличное здание, 200–300 метров от Невского, все было хорошо. Суммы проигрывались иногда серьезные, потому что в те времена на «Современнике» можно было выручать деньги. Журнал читали люди состоятельные, имелись также меценаты, и т.д. и т.п.


11. Когда узнаешь такие вещи про Некрасова, которого представляешь исключительно уже по фотографиям, где изможденный раком старец, живой скелет с вылезающими волосами, ввалившимися страдальческими глазами смотрит на мир, – очевидно страдает по крестьянам, которые стонут на Волге. И смотреть на него просто непереносимо. Ты еще жив и здоров, а он уже вот так страдает. И так сто пятьдесят лет подряд. Шутите вы, что ли? Ужас какой-то!.. Так вот, – когда узнаешь, каким он был на самом деле, начинаешь проникаться к нему какой-то чисто человеческой симпатией. Было в этом что-то, знаете, живое, озорное, эпатирующее, неприличное, эгоистичное, мужланское, азартное, – но совершенно живое.


*****


1.7 О ЧЕХОВЕ


1. Принято всегда говорить, полагать, считать, повторять, что русская литература отличается большой гуманистичностью, состраданием к маленькому человеку, сочувствием и вообще страшным человеколюбием и теплотой. Вот у Чехова как раз, писателя рубежного, на рубеже XIX – XX веков, переход и перелом классической литературы в новую литературу ХХ века, этого сочувствия к маленькому человеку найдешь не сразу и не всегда. Впервые в русской литературе у Чехова появляется такой, я бы сказал, весьма циничный и даже черный юмор.


2. Сначала это у еще совсем молодого Антоши Чехонте. Скажем, в таком рассказе как «Утопленник». Как вытащили мужичонку из реки и стали его откачивать: он уже вроде отплевывается, глаза открыл… А вот все подают советы, как его надо дальше откачивать, чтоб было лучше. Тут полицмейстер остановился: тоже подал советы!


Короче – мужика откачивали, пока он не помер окончательно. И вынесли тогда вердикт: не жилец, значит, был, что же делать.


3. Читатель, по идее, должен над этим смеяться. И смеяться над этим действительно можно. Я помню, мы когда-то в школе, читая Чехова, этот рассказ нашли сами – и страшно веселились. И пытались рассказывать его учительнице, – так она с негодованием пресекала наши попытки рассказать этот чудесный, смешной рассказ про утопленника.


4. Или такой, совершенно страшный, конечно, рассказ как «Спать хочется». Как малолетняя нянька удушила этого младенца. Подано это спокойным, ровным тоном.
Рассказ страшноватый. Рассказ очень сильный, беспощадный. И до Чехова такой рассказ, пожалуй, вот без этих комментариев, подайте только факты, такой рассказ до Чехова никто не смог бы написать. Так что насчет большого гуманизма – это я не убежден.


5. Далее. У гениального Чехова, ну а Чехов тоже в первом ряду, значит, тоже гениален… У гениального Чехова есть два гениальных произведения подлиннее прочих. Одно из них называется «Степь», а другое называется «Драма на охоте». …


Вы знаете, я могу считать себя профессиональным читателем. Много лет, сызмальства, я читаю, достаточно много, ежедневно; причем не только читаю, а уже давно смотрю одновременно, как это устроено, что автор имел в виду, как это сделано, и пр. Я-ни-ра-зу не мог дочитать «Степь» до конца! Чехов писал прекрасные короткие рассказы. Чехов писал прекрасные мини-романы, которые был свернуты в рассказы, – такие, скажем, как «Ионыч». «Ионыч» – это роман! который просто уложен в какой-то десяток страниц, вы понимаете.


Но когда он хочет написать длинные произведения, он тут же перестает понимать, как это делать. Ну не его. Вот у этой «Степи» есть единственное достоинство – она по длине начинает напоминать действительно степь. Больше все. Там ничего нет, там ничего не происходит, непонятно, зачем это надо читать, и желания-то такого нет.


6. Второе – это «Драма на охоте». Вы знаете, она такая длинная, она так рассыпается… как песок… что это очень трудно… Ну не его это дело, на мой взгляд; хотя, конечно, это мое частное мнение, которое никак не влияет на статус Чехова в русской и мировой литературе. Это я к тому, что, как там было у Грибоедова, «в такие лета должно сметь свое суждение иметь». Имейте свое собственное суждение.


Не бойтесь. Имеете право! Вы можете выглядеть дураком. Можете выглядеть неучем. Но зато вы честны сами с собой!


7. А дальше идет великая чеховская драматургия, которая началась с блестящего и оглушительного провала «Чайки» в театре Станиславского. Так вот. Это я к тому что у Чехова не получились ни «Степь», ни «Драма на охоте», что пьеса – это произведение сравнительно длинное.


8. Чеховская драматургия принципиально антигероична. Хотя в общем новеллистика чеховская тоже. В чеховской драматургии ничего не происходит. Никто ничего не хочет. Никто ничего не делает. Ни одного крупного характера нет. Никакого, строго говоря, позитивного взгляда на мир. Никакой позитивной картины мира в мозгу ни у кого из героев нет, а есть только тоска, стон: «В Москву! В Москву!»


Стон: «Оценит ли грядущее поколение наши страдания?» Стон: «Если бы знать, зачем вообще мы живем?..» И вот кроме вот этих стонов и чаепитий, во время которых, по чеховскому выражению, складывается счастье и разбиваются судьбы, кроме этих разговоров-чаепитий, ничегонеделания, там ничего нет. Если бы Чехов с такой пьесой попробовал выступить во времена Шекспира, то он всю жизнь был бы цирюльником, потому что именно цирюльники тогда в основном и работали лекарями.
А тут он попал во время, вы понимаете.


9. Первым и главным драматургом этой эпохи был Островский. И пьесы у Островского были вполне внятные. Там были завязки, развязки, кульминации, там были какие-то нормальные герои, с нормальными желаниями, нормальными страстями. Нормальные пьесы. Но, правда, они были неаристократические. Островский был человек простой и все больше писал о купечестве, о мещанстве, немножко о бродягах, немножко непонятно о ком: о разночинцах там капельку, сбоку болтался кто-то как бомж. А вот для образованных классов – где же вот русская драматургия? Вот Чехов выдал такую пьесу для русских образованных классов.


10. Герои пьес Островского были люди сравнительно простые, не интеллигенты. А вот у Чехова регулярно интеллигенты, интеллигенты того либо иного разбора. Кто-то что-то пишет, кто-то продает вишневый сад, кто-то там доктор, и т.д. и т.п. И в этих пьесах ничего не происходит. И нужно было быть своего рода театральным гением, чтобы разглядеть замечательную новизну в том, что в чеховских пьесах ничего не происходит. Чехов сказал, что он так и хотел: что не нужно всех этих наворотов, – а люди просто сидят и пьют чай, а в это время складываются их судьбы, и разбивается их счастье. Вот они там пьют чай и разговаривают бесконечные разговоры, и действие все время топчется на одном месте.


11. После Чехова театр кончился. За редкими несколькими исключениями типа Пиранделло, Пристли, Сартра, – четвертого, назвать не могу… нет, могу, – Дюренмата, – за исключением этих четырех театр кончился на весь ХХ век. Потому что раньше режиссер был сугубо номинальной фигурой. Режиссер был своего рода директор всей вот этой труппы: ну, присмотреть, чтобы суфлер подавал текст, чтобы актеры по пьяни не падали со сцены в первый ряд, чтобы желательно знали свои роли, чтобы все были при костюмах, – а дальше уже актеры произносили. У Чехова это все не проходило.


Чеховский театр требовал режиссера, чтобы заставить актеров ходить так, смотреть так, говорить так, поворачиваться так, чтобы явствовало из этих сцен что-то такое, чего не было написано драматургом. Что не явствует из их речей. Вот режиссерскими штучками-дрючками подать подтекст, которого иначе не было. И вот тогда фигура режиссера вылезает на авансцену. И режиссер делается главным. И вот этой своей командной позиции он назад уже не отдаст!


12. Потом появится Мейерхольд, потом появится весь современный театр, на сцене начнут строить какие-то необыкновенные конструкции, начнут придумывать для актеров какие-то необыкновенные трюки, но так или иначе: нет режиссера – нет спектакля. А до этого пьеса и спектакль были, в общем, синонимы. Потому что пьесу сыграл – вот тебе и спектакль.


13. Вот чеховские пьесы, которые невозможны без режиссуры, которые рассыпаются как песок и смысла никакого без режиссуры не имеют, ознаменовали собой тот самый новый театр. Что очень хорошо для тех, кто не любит крепкой внятной сюжетной литературы. А вот если кто думает, что отказ от сюжета, отказ от действия, отказ от развития характеров – вот это вот хорошо, – или плохо? – думайте сами.


Но, понимаете, произошло резкое упрощение театра. Режиссер вытаскивает из чеховской пьесы все на свете, а в тексте-то – там похуже, может быть, было, гораздо меньше всего. И писать пьесы а-ля Чехов, в моем простом представлении, несравненно проще, чем, скажем, писать пьесы а-ля Шекспир; или даже, может быть, Островский.


*****


II. РЕВИЗИЯ ЛИТЕРАТУРЫ XX ВЕКА


1. К концу XIX века литература и вообще искусство достигло небывалого совершенства. А когда совершенство достигнуто, – то спрашивается, куда развиваться? Запомните нехитрый тезис – с вершины все тропы ведут вниз. Вот остановка в развитии невозможна, – а с вершины тропы ведут вниз. Таким образом, к концу XIX века французы, которые были в своей литературе, да и в своей живописи, в чем-то впереди планеты всей – уперлись в то, что они уже, в общем: все могут – и все сделали. Потому что есть уже такой титан как Гюго, есть великий Бальзак, есть изящный, блестящий, отточенный Мериме, есть легкий, отшлифованный Мопассан, и есть идеальный Флобер: все это есть.


2. В спорах, где все сходились только на том, что нельзя писать как раньше, должно же быть какое-то развитие – в Италии человек по фамилии Маринетти стал писать ни на что не похожие стихи. Короче – появился итальянский футуризм.


3. Известно, что 95% всех впечатлений, всей информации получаем через зрение. Ну вы слышали: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Это к тому, что живопись всегда идет несколько впереди литературы. Ну, нарисовать – это несколько быстрее, проще и нагляднее, чем написать. Таким образом, на примере живописи яснее всего видно, что появляется контркультура.


4. И появляется эпохальное произведение живописи: «Черный квадрат» Малевича. Что интересно, большинство ничего не понимает. Даже когда «Черный квадрат» утвердился, намертво врос в историю и идеологию искусства, – находится масса людей, желающих считать себя знатоками, которые подходят в музеях к вариантам этого «Черного квадрата» (авторских вариантов несколько) и, заложив руки за спину, закинув лица немного кверху, с отрешенным видом знатоков, внемлют этому искусству.


На самом деле это необыкновенно смешно! Человек, который разглядывает «Черный квадрат» – это примерно то же самое, что придворный, который восторгается новым платьем короля в известной сказке Андерсена. Эти люди не понимают того даже простого, что «Черный квадрат» – это не живопись, это именно контркультура, на него нечего смотреть!.. Достаточно знать, что он существует. Достаточно взглянуть на него один раз. Все, больше не надо.


5. На рубеже ХХ века, надо сказать, Россия впервые в своей истории вышла вперед, явственно вышла вперед, по части некоторых родов искусства. Русская живопись, русский авангард, ну просто пользовался хорошим спросом во всем мире. Это была живопись, о которой говорили и которую ценили. Это не что-то там такое вторичное. Ну там про дягилевские сезоны, про балет мы уже не говорим, но вместе с живописью попробовала идти поэзия. Появляется такой человек как Давид Бурлюк.


Он сколачивает свою группу. Появляется такой человек как Крученых. Они находят такого более крупного, чем они человека по фамилии Маяковский. И вот они стали писать какие-то ни на что не похожие стихи, рисовать ни на что не похожие картины, а все, что было до них… нет, ну что вы, это было развитие того самого Писаревского призыва: сбросить Пушкина с парохода современности! А вот эти вот ребята уже в начале ХХ века: «Пушкина сбросим!» Как могли сбрасывали, но в конечном итоге не сбросился; но они старались! Они находились, как сказали бы позднее, в мейнстриме всего литературного движения.


6. И вот – величайший кризис европейской цивилизации, который и перетек в Первую мировую войну. Происходит смена вех. Смена критериев. И вдруг оказывается после Первой мировой войны, что есть великий и замечательный, знаковый писатель Марсель Пруст.


Он не создал никаких великих характеров, он не добился никаких художественных свершений, он подробно-подробно шаг за шагом, движение за движением, описывал, как человек думает о том-то и о том-то, как человек увлекается, влюбляется, любит, страдает, а потом происходит охлаждение, как люди разговаривают просто в каком-то доме, в гостиной, салоне, а потом расходятся, как происходит знакомство между двумя людьми.


Все, ничего больше. Все это очень длинно, очень подробно, в это трудно въехать, в это трудно вчитаться, но если кто уже вчитался, то это затягивает и доставляет удовольствие, потому что, конечно же, это талантливо, это очень подробно. Хотя в общем там большой жизни нет, там есть отдельные сколки. Вот эти отдельные сколки очень-очень подробно расписаны. Все. В сухом остатке не остается, в общем-то, ничего, недаром это называется «В поисках за утраченным временем».


7. Пожалуй что во времена гигантов XIX века человек, который вдруг стал писать так, не имел бы никаких шансов на успех. И сейчас у него весьма узкий круг читателей, которых он действительно увлекает, которым он понятен. Но вдруг оказывается весьма широкий круг образованных читателей, которые кричат, что это здорово. Ну потому что это так же как толпа подхватывает: держи вора! и прочее, и прочее. Этот писатель оказывается в числе великих, хотя вот так вот сразу трудно сказать, – ну, и что он сделал для чьего величия?


8. Он не одинок, потому что оказывается вдруг такой гигант, такой гений, как Джеймс Джойс. Джеймс Джойс долго подходил к своему главному произведению и, в конце концов, написал этот огромный 55-листовый роман про один день из жизни, короче, «Улисса» он написал. Условно считается людьми малосведущими в литературе, что это он изобрел «поток сознания», и т.д. и т.п. Лично мне представляется, что такое произведение как «Улисс» – это классический тупик в литературной работе.


9. Вот можно же придумать такой роман? Можно. Можно его написать? Можно. Нужен для этого талант? Нужен. Не было такого романа раньше? Не было. Дает он что-нибудь человеку? Ничего не дает. Он дает только знание того, что такой роман есть и что так писать можно. Что остается в сухом остатке? Ответ: ничего не остается в сухом остатке. После прочтения этой книги ничего не возникает, кроме чувства некой неприятной утомленности. Неприятной, потому что ничего приятного в этой книге не происходит. И по сравнению с вершинами XIX века это напоминает полное фуфло, не нужное ни за чем.


10. Но был пример гораздо более значительный и более знаковый. Жил-был маленький, больной, себе на уме, сдвинутый, нелюдимый, и ничего не хотевший публиковать и близко не мечтавший о литературной славе австрийский еврей, которого звали Франц Кафка. Ну, когда он умер и когда противу его желания, однозначно высказанного в завещании, его вещи были опубликованы. Он стал всемирно и чрезвычайно знаменит. Он стал одной из главных фигур литературы ХХ века. И вот он-то показывал страдания человека ХХ столетия.


11. Есть у него, конечно, такой роман «Замок» и такой роман «Процесс». И в «Замке» это все бессмысленная бюрократия, и зачем? зачем? без конца. А в «Процессе» человека неизвестно за что приговорили к смерти, и сделать ничего нельзя, и палач-то ничего против него не имеет, ну вот дело такое: кто-то приговорил. И, в конце концов, тихо отвели за горку, положили на камушек, зарезали кухонным ножом и т.д. и т.п. Вот такие великие произведения. И Кафка был очень великим писателем ХХ века.


Смотрите, с точки зрения чисто литературной, Кафка писал очень просто. Это был своего рода ноль-стиль. То есть стилистический уровень, стилистическое мастерство, которым отличался Пруст; которым отличался Джойс, он имитировал все стили, какие мог придумать в своем романе, – это мастерство у Кафки отсутствовало за полной к тому ненадобностью. Он показывал абсурдизм и странность этой жизни.


12. Вот таково было мировоззрение приблизительно начала ХХ века, и вот в такую эпоху и появлялись эти произведения, в такую эпоху формировался Кафка, и, конечно, все это – больная литература. Эти произведения сделаны истинно больными людьми.


13. Несколько позднее появился такой человек как Камю, которого также причисляли к столпам литературы ХХ века. Вот обычно произносилось – Пруст, Кафка и Камю. (Джойс-то тоже титан. Он как-то в перечислении стоял немножко сбоку и по отдельности.) Когда в Советском Союзе вышел роман «Посторонний» – ну тут конечно все бросились читать в хвост и в гриву, потому что по-французски в Советском Союзе, ну, сами понимаете… Доступ был небольшой, и кто там знал язык,
у кого там были книги, и прочее.


Принимали, конечно, на «ура», потому что глотали не думая и не разжевывая. И вот когда в зрелом возрасте ты это перечитываешь – ты обнаруживаешь, что, разумеется, это французский ХХ века ноль-стиль. Никаких изысков, никаких красот, мало-мало литературных фигур. В центре повествования стоит подчеркнуто заурядный, обычный, никакой человек, можно сказать, «человек без свойств». Но поскольку всем надоели великие герои ХIХ века, потому что Первая и Вторая мировая войны совершенно сокрушили все представления о гуманизме, о движении к идеалу, и т.д. и т.п. – то Камю был провозглашен одним из новых пророков.


14. В это время самые крупные фигуры в русской, т.е. советской литературе – это, конечно, и Всеволод Иванов, и Исаак Бабель, и Лавренев, и Фадеев, и многие еще (нет смысла перечислять). И все это литература жестокого, кровавого, реалистично поданного романтического реализма – вот такого оптимистического! Вот там вот этой вот всякой мелочи не было совершенно. Там были свои недостатки – иногда огромные, иногда чудовищные по своей идеологии; но никакой мелочевкой, никакой асоциальностью там не пахло и близко.


15. Об американской литературе можно сказать следующее. Америка все-таки была европейской колонией, и очень многое там начиналось гораздо позднее, чем в Европе. Когда в Европе была уже в 20–30-е, 40-е годы XIX века великая литература, вернее ряд великих литератур: французская, английская и т.д. – в Америке все, в общем, только начиналось. На рубеже XIX – XX вв., когда декаданс во Франции, в Италии уже разламывал все на куски, в Америке как раз процветала физиологическая школа романа: Фрэнк Норрис и т.д. и т.п.


16. После Первой мировой войны в Америке сложился очень интересный букет. Когда был совершенно не упаднический, в общем, молодежный писатель Скотт Фицджеральд.
Когда сбоку стоял, скажем, классик Шервуд Андерсон. Когда появился молодой гигант, мгновенно вошедший в моду – Хемингуэй. И появился молодой гигант, но уже совсем иного пошиба – Вильям Фолкнер…


17. Хемингуэй стал работать в той же системе ноль-стиля, которая вошла в моду во Франции на рубеже веков. Недаром молодой Хемингуэй довольно много лет прожил в Париже. Он правильно понял службу, и он пошел в самой современной струе литературного мейнстрима того времени для Запада. Вот его отмытый, чистый, скупой, сухой, лапидарный стиль, его знаменитые когда-то многократно описанные «he sad», «she sad» и т.д.


И они были канонизированы. И в результате Хемингуэй не после романа «Фиеста», замечательного, на мой взгляд, романа, а после романа «Прощай, оружие!», на мой взгляд, романа весьма более слабого, стал в 30 лет мировой знаменитостью.


18. Интересно, что это было в том самом 29-м году, когда написал Олдингтон, напечатал уже, простите, «Смерть героя», и когда Ремарк опубликовал «На Западном фронте без перемен». 29-й год был великий год с точки зрения западной литературы о войне. Кстати уж: 29-й – это еще «Шум и ярость» Фолкнера и «Мост короля Луи Святого» Уайлдера. Хороший был год. Заметьте: и грянул великий экономический кризис 29-го!


19. Хемингуэй написал несколько действительно очень хороших книг, которые сегодня не то, что устарели, – настоящее не устаревает – в огромной мере вышли из обращения. Вышел из обращения этот лапидарный стиль. Вышло из обращения вот это писание короткими, как костяшки домино, фразами. И вдруг оказывается по прошествии многих лет, что Ремарк, который писал вообще без всяких художественных изысков и амбиций. Ремарк, отсидевший свои два с половиной года в окопах, ушедший на войну пацаном-школьником. Ремарк, который написал книгу, мгновенно прочитанную всей Германией – «На Западном фронте без перемен».


Вот Ремарк остается жить. И книга Ремарка с точки зрения литературной, конечно, очень сильно уступающая книге Хемингуэя, допустим, «Фиеста»… Ремарк, который никогда не номинировался на Нобелевскую премию. Вот он остается, видимо, автором лучшей книги о Первой мировой войне! И два его лучших романа: «На Западном фронте без перемен» и «Три товарища» – продолжают и продолжают читаться, хотя в литературной табели о рангах они стояли при жизни с Хемом и Фолкнером на разных ступенях.


20. Если мы возьмем такого гиганта американской литературы как Уильям Фолкнер… ну, как это, ну, все знали, что гигант, Фолкнер – гигант, гигант-Фолкнер. Он написал «Шум и ярость», а еще он написал трилогию «Деревушка», «Город», «Особняк», но, строго говоря, он еще много что написал. Я с огромным уважением относился к Фолкнеру, что-то не понимая, что-то не переваривая, но с огромным уважением. Пока в Советском Союзе на русском языке не вышло его полное собрание рассказов.


К тому времени я уже что-то понимал в рассказе. Никогда в американской литературе не было такого мастера короткого рассказа как Шервуд Андерсон. Шервуд Андерсон был крестным отцом и Хемингуэя и Фолкнера, юных. В ответ на что они, конечно, обгадили его как могли, когда встали на ноги, но это нормально, это в порядке вещей.


21. Так вот. Фолкнер писал рассказы плохо! Рассказы Фолкнера заурядны, длинны, не очень хорошо построены, не очень здорово сделаны. Не очень хорошо написаны.
Иногда удлиненны просто ужасно. То есть. Это не рассказы гения, это не рассказы мастера. Видно сокола по полету. Если вот такой полет, то что-то не тот сокол.


22. И когда потом я стал в зрелом возрасте перечитывать эту трилогию: «Деревушка», «Город», «Особняк». Да вы с ума сошли. Это немного напоминает роман Горького «Дело Артамоновых», только написанный позднее и длиннее на другом материале. Этот такой вот примитивный народный социологизм, я бы сказал. Поэтому только в Америке Фолкнера могли объявить великим писателем, потому что для него была экологическая ниша: каждая литература хочет иметь такого эпического писателя, который запечатлеет народ этой страны.


Ну, вот в Америке Фолкнера как раз уложили в эту нишу. Я не знаю, кто сейчас читает эту трилогию… Ну, ее наверняка читают студенты английской филологии во всех университетах… а кто еще я не знаю, потому что не вижу никакого смысла в этом прочтении.


23. Но это бы все еще полбеды, полбеды! Понимаете, благодаря тому, что Пруст, Кафка, Камю, Джойс были объявлены великими писателями ХХ века – а нормальный человек их читать не может. Ионеско и Беккет были объявлены великими писателями-драматургами: нормальный человек ни читать, ни смотреть их не может, потому что незачем. То образовался неприятнейший разрыв между условно элитарной литературой, вот такой официально внутрилитературной для истинных знатоков и высоколобых, – и литературой для так называемых нормальных людей. Вот нормальный человек Толстого читать может. Лермонтова может. Пушкина может.


Ну, ему что-то не нравится, но все-таки читать он их может. Нормальный человек может читать Диккенса, и может читать Гюго, и Бальзака, (не только Дюма), и может читать Теккерея… А Джойса и Кафку нормальный человек читать не может!..


24. И вот когда отгремела эта огромная двухчастная Мировая война, один и два! И настало процветание на Западе 50-х годов! Вдруг оказалось… о-па!.. литературы – нет! Вот есть титаны: Хемингуэй и Фолкнер, которые как-то рано состарились и уже плохо себя чувствовали, правда, оба много пили. Это бывает.


Во Франции вдруг оказалось, что самые читаемые и почитаемые – такие писатели как, например, Франсуа Мориак, ну, такой себе бытовой реалист, ничего из себя не представляющий. Модная писательница Франсуаза Саган, о которой даже французская энциклопедия написала: «Умеет облечь банальность и в точный и тонкий слог».


25. Нет, упомянем еще такого сравнительного гиганта, как Сартр. Он был мыслитель, и он был экзистенциалист, и его тошнило от бессмысленности мира, а еще он прекрасно умел конструировать пьесы. Студенты Сорбонны и европейские интеллектуи его просто обожали, их тоже тошнило, западная интеллигенция была беременна своим могильщиком: либералами и террористами.


Его пьесы были одновременно и абсурдные, и политические, и психологические, и коммерческие, потому что очень здорово понаверчено. Сартр был один такой, потому что он очень хорошо умел писать пьесы, и этого у него не отнять.
Экзистенциализм – это идеология интеллигенции в той исторической стадии, когда строительство цивилизации завершено, и она вступает в период дегенерации и кризиса. А кризис прежде всего являет себя как кризис духовный! Элитарная литература XX века – это литература духовного кризиса мощной и завершенной культуры.


26. А чтобы вот из гигантов… Вот в Англии был читаемый Джон Брейн, «Путь наверх» и «Жизнь наверху», а вот этих вот, вот таких больших как раньше – они исчезли.
Прекрасный саркастический реалист Сомерсет Моэм остается едва ли не крупнейшим писателем Англии XX века!..


27. Через некоторое время появился в Америке молодой, один из многих фантастов, склонных к писанию ужасов, Стивен Кинг. Ну, мало ли в Америке было фантастов, среди них были такие гениальные фантасты как Рэй Бредбери, такие остроумцы как Роберт Шекли, такие весельчаки как Гарри Гаррисон, – ну, появился еще какой-то Стивен Кинг. Стивен Кинг, который наворачивал свои ужасы длинно и всовывал бытовых подробностей много, и сажал происходящее на основу такую вот как бы нормальную реалистичную. Он знаменовал собой превращение коммерческой литературы в главную.


28. И когда позднее мы посмотрим на то, как потом, потом появится Гарри Поттер, или появится Дэн Браун, мы увидим, что вот эту невесомую шелуху хватают сотни миллионов читателей по миру, а никаких Диккенсов и Теккереев и близко не предвидится, равно как Толстых и Гюго. И это побуждает нас лишний раз задуматься, кем же были знаковые фигуры литературы ХХ века, которые так высоко почитались, а сейчас растворились в нетях, как выражались некогда по-русски.


29. Таким образом, я полагаю, что не нужно изводить себя, старательно читая не однажды упомянутых мною писателей – а отдавать себе отчет в том, что когда происходит во всем упадок, происходит и в литературе. И это на самом деле не более чем горестная, тупиковая литература периода упадка, которая по мере времени полностью теряет свое значение, оставаясь лишь в учебниках для изучателей этой литературы в последующие времена. Литература без героя, без идеала, без сюжета, без жара мысли и страсти – это отстой. Литература без позитива – это хлам, шарлатанство, не выдержавшее испытания временем.


*****


III. КРИТИКА КРИТИКИ


1. Ещё в школе нас учили о том, какой герой Печорин, какой он «лишний человек», какой он страдающий эгоист, какое величие проблескивает во всех его пороках – и как он хорош. Ну, потом прочитали Печорина, слава богу, читался «Герой нашего времени» достаточно легко даже нами, школьниками, и поделились друг с другом соображениями об этом герое. И говорили мы друг другу, что да нет, позвольте, вообще он полная скотина. Он неизвестно зачем устроил такую подлянку своему другу Грушницкому.


Ну уж какой Грушницкий ни на есть, но вы с ума сошли, он с ним по-дружески беседует, а этот начинает его подставлять. Он просто подло надругался над чувствами девушки неизвестно зачем. Другую девушку он просто погубил, ни о чем не думая. Чудесного человека Максима Максимовича он оскорбил походя. А что он вообще хорошего в жизни сделал?! Что он страдал?! Ну так это его проблемы, это его горе. А толку от него-то чего?


2. В университете я писал курсовую работу о Печорине. Я начал с отзыва Государя Императора Николая I Павловича о книге М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени».
Тогда я узнал, что поучения Генеральным секретарем Хрущевым поэтов – как пишут стихи, писателей – как писать прозу, мемуаристов – как вспоминать мемуары, – ! – вот эти поползновения Хрущева имеют в России давнюю историческую традицию, где лидер государства учит писателей, как надо писать, и публично излагает свою точку зрения. Которая, впрочем, принимается, как руководство к действию. Николай Павлович, светлой души патриот, писал, что он остался глубоко разочарован и в печальном недоумении.


Он-то полагал, что героем нашего времени является тот, кто показан с первой же страницы – честный человек, русский патриот, добросовестный служака, что называется – слуга царю, отец солдатам, душевный, неприхотливый, привязчивый, надежный, храбрый солдат и верный товарищ, простой штабс-капитан Максим Максимыч.


Вместо этого удивил государя-императора Печорин – бездельник, хлыщ, человек глубоко порочный, который не может подать никакого доброго примера русскому юношеству. Чем он собственно занимается? И вообще господин Лермонтов, который, видимо, сочинитель, видимо, не без способностей, что-то сделал очень сильно не то.


3. Как вы понимаете, закончив читать высочайшую рецензию, я мгновенно сделался глубоким защитником Печорина и Лермонтова, потому что если верховная власть, будь то проклятое самодержавие или Политбюро ЦК КПСС говорит, что автор плохой и книга плохая – значит, что-то здесь есть…Видимо, раньше я ошибался. Я стал читать демократическую критику.


4. Значит, так. На протяжении первых пятнадцати лет, вот так примерно с 1840 по 1855 год, русская критика, великая русская критика, мудрая, глубокая, тонкая и доброжелательная, не сказала о романе «Герой нашего времени» ни одного доброго слова!!! Наилучший отзыв был, что вот он ушел в мир иной, а остался на нем грех не смытый – «Герой нашего времени»; что это все действительно способствует растлению нравов; что герой – пустой, мелкий, никчемный; и книга в общем и целом вполне даже гадостная и недостойная бесспорных способностей Лермонтова, которые у него, видимо, все-таки были. И вот в таком вот духе.


5. Что характерно – хоть бы кто-нибудь сказал, какой небывалой до него в русской литературе, какой благоуханной кристальной прозой написана эта книга. Нет. Как будто этого никто не увидел. Ну, как-то там написано и написано. Вот Одоевский писал, Карамзин писал, Пушкин писал, ну и Лермонтов писал. И не было никому дела до этого языка, до этого изящества, до этого психологизма, до этого блеска небывалого. Нет. Критика этого всего как-то совершенно не увидела.


6. И вот тогда с самого первого курса университета поселилось во мне такое недоверие к критике, что как же так? Как там у Пушкина: «Прошло сто лет, и юный град, / Полнощных стран краса и диво…» Вот прошло сто лет – и ну-ка попробуй-ка усомниться в достоинствах классической книги! А раньше, так вроде бы оно ничего и не было. Что-то тут не так, ребята….


7. Когда, собственно, родилась критика? Собственно, давно. Нам известно, что уже в Древней Греции были критики, которые критиковали кого ни попадя. А поскольку главнее всех в литературе был великий Гомер, то они пытались зарабатывать на жизнь тем, что ругали Гомера. Они указывали на его недостатки, на несовершенство его поэзии, на разнообразные ошибки, на противоречия в сравнении с классической мифологией и т.д. и т.п.


8. Потом наступило темное Средневековье через какое-то время, а вот потом стало уже интересно, потому что, строго говоря, когда возникла критика в нашем уже сегодняшнем представлении? Понятно, что не в России изобрели книгопечатание, не России была впереди Европы всей в области развития литературы в эпоху Ренессанса и т.д. И если, значит, мы возьмем великую французскую литературу золотого XIX века, критика уже вполне была, и критики писали статьи.


И если бы и им, критикам, и им, французским писателям, сказать, что 100–150 лет спустя самыми знаменитыми в мире книгами из всего золотого французского XIX века останутся романы Дюма «Три мушкетера» и «Граф Монте-Кристо», то критики пожали бы плечами и отворотили оскорбленные лица от этого идиота, который ничего не понимает, неясно что пропагандирует и вообще – не считается с критикой!!


Если бы им сказали, что, в общем-то, даже великий Бальзак не вынесет этого соревнования, даже богоподобный Гюго со своими все-таки сохранившимися великими романами: и «Отверженные», и «Собор Парижской богоматери», и «Труженики моря», будет уступать в сознании людском Дюма – а что такое Д’Артаньян, и что такое граф Монте-Кристо, будут знать все сколько-нибудь нормальные люди. Это станут уже, понимаете, имена-то нарицательными. Нет. Они сказали бы, что «Да нет, ну что же вы всех плебеями считаете?» Это про французов.


9. А была еще одна великая литература XIX века – великая английская литература. И вот в этой великой английской литературе был Теккерей – великий Теккерей с его «Ярмаркой тщеславия». Был великий Диккенс – человек, которому здорово не повезло в переводах на русских язык, потому что писал он очень легко, очень изящно, очень иронично, дыхание его фразы было длинным и легким. А у нас по-русски он звучит, в переводах на наш язык, тяжело.


Вот этот вот великий Диккенс, который потрясал эпоху, когда президент Америки и король Англии посылали за утренней газетой, чтобы прочитать следующую главу, что же там стало с крошкой Доррит: она умерла или она выжила. Вот этот Диккенс будет гораздо менее известен, чем доктор Конан Дойл, который придумал сыщика Шерлока Холмса со своим помощником доктором Ватсоном. То есть у критики немного не то представление о том, что в литературе останется и что в литературе не останется, нежели у истории. Ну вы понимаете, в Англии тоже были высокоумные и высокообразованные критики.


10. Поскольку, однако, мы говорим все-таки о русской литературе, а в частности сегодня о русской критике, а Пушкин – это наше всё, это уже расхожая формула внутри русской литературы. В таком случае хотелось бы знать, когда у нас появилось всё, а когда появилось хоть что-то, и когда именно что-то было всем. И мы обращаемся к критике, той самой, которая через некоторое время после смерти Пушкина, перекинется на Лермонтова.


11. Эта критика немного не совсем ставила Пушкина на пьедестал, хотя ему все-таки в основном отводили призовое третье место. На первое место критика ставила Крылова с его баснями. Это не важно, что Крылов переводил на русский басни Лафонтена, их чуть-чуть естественно переделывая, так как он представлял правильнее и нужнее. Его басни были полезны, они давали пример поведения, они давали анализ происходящего, они были аллегоричны, символичны, они были прекрасны! Они были понятны людям сравнительно простым – а в то же время их можно было читать и людям образованным.


Первое место Крылову – национальному русскому поэту, великому баснописцу. А второе место – Жуковскому, потому что Жуковский писал очень изящно, очень красиво, очень романтично, хотелось слушать еще, хотелось умиляться и проливать слезу и, как сказали бы сейчас, в сухом остатке было чувство приятного и глубокого удовлетворения.


12. А уже Пушкин, которому царь сказал: «Пушкин, я сам буду твоим цензором» – это очень облегчило положение Пушкина, потому что если бы цензор был не царь, то жизнь поэта была бы еще менее сладкой – так вот Пушкину третье место. А потом как-то по мере времени все-таки Пушкин немного более оставался, а Жуковский с Крыловым, при всем уважении к ним всей критики, стали немного просаживаться.


13. А потом, после смерти поэта и смерти многих кого еще и еще многих, после Октябрьской революции и Гражданской войны наступил 1937-й год. Но мы упомянули его не потому, что перестреляли массу народа, а потому, что исполнилось 100 лет с того печального дня, когда погиб Пушкин.


И вот в 37-ом году, вернее еще немного раньше, в конце 36-го, было дано указание, как следует отпраздновать юбилей поэта, которого убили враги всего хорошего, потому что стала понемногу восстанавливаться русская культура, которую поносили страшно во время Гражданской войны – слово «русский» было вообще ругательным. Вы знаете, когда в 37-м году людям говорили, что «есть мнение» (и при этом делали жест пальцем наверх), что Пушкин – это наше всё, – люди говорили: конечно, мы это знали всегда, просто вот еще не успели сформулировать.
Это гениально! Товарищ Сталин прав, разумеется: Пушкин – наше всё.


14. Так что не надо думать, что цари и генсеки плохо относятся к поэтам. Один был его цензором и уплатил все его долги после его смерти, а долгов было за 100 тыс. золотом – в нынешние времена это сколько-то миллионов долларов, а второй сделал его таким великим, каким мы и знаем его сегодня. А вот критика современная ставила Пушкина на третье место.


При товарище Сталине никто бы не посмел сказать, что Пушкин стоит на третьем месте после Крылова и Жуковского. Таких храбрецов больше не находилось.


15. По мнению Некрасова мужик «должен нести с базара Белинского и Гоголя». Скажите, зачем мужикам нести с базара Гоголя? Представляется, что Гоголь и близко не обладал той легкостью письма чарующей, которой обладал Лермонтов, не обладал той простой внешне мудростью, которая есть в лучших прозаических произведениях Пушкина, не был тем психологом, каким был Достоевский… А что в сущности есть такого особенно великого в Гоголе, если начать разбирать его? Но звучит это сегодня кощунственно! Кощунственна сама попытка усомниться в величии какого-то классического гения.


16. Да и самого-то Некрасова что-то особенно народ никогда не читал в восторге и кроме того, что называется «Коробушкой», от его стихов ничего и не припомнить. И стихи, и его «Кому на Руси жить хорошо» были устроены таким образом, что народ их все равно не читал по той простой причине, что народ не читал стихов, и прозы не читал, и ничего не читал, и вообще большая часть народа была неграмотна.


А, значит, классы наверху тоже в общем этого не читали, разве что потом в гимназии стали проходить по обязательной программе, но полагали, что… ну, конечно, стихи не очень изящные, но ведь это для народа, а народ и не знал, что это для него. Вот в такие игры играла критика.


17. Вот эта самая критика на рубеже XIX и ХХ веков объявила Максима Горького великим русским писателем и драматургом и одним из величайших писателей современности. Слава Горького была международной и огромной. Пьеса «На дне» шла во всех нормальных столицах мира. На свои гонорары Горький несколько лет содержал партию большевиков.


Горький был огромной фигурой. А все его романы вроде «Дело Артамоновых»… ну что вы! Переводы на все языки! А вот сегодня, видите, все, простите за выражение, как говорится по-русски, рыло воротят от Горького и вовсе даже не хотят его читать. А ведь критика утверждала, что он великий писатель.


Когда Максим Горький, такой русский писатель из какой-то русской былины (для Европы это была такая достойная экзотика, Россия – страна царей, страна нигилистов и бомбистов, страна белых медведей, страна двух удивительных странных гигантов – Достоевского и Толстого, еще есть у них какой-то Пушкин.


Что они в нем нашли, пожимала плечами Европа). – Вот из этой страны появился Горький. Он был рослый, широкоплечий, подтянутый, у него был волжский бас, такие густые усы; он был босяком, он был бурлаком, он дрался один на один со всей толпой, он чем только ни занимался! Он где-то ловил рыбу, он где-то делал еще что-то, а вот теперь он стал писать – и прославился!


И на всех сценах столичных театров всего мира пошла пьеса «На дне». И Горький был фигурой, равной Ромену Роллану и Рабиндранату Тагору, забытым сегодня в мире, как и он сам.


18. Скажем, Куприн полагался критикой бо;льшим писателем, нежели Бунин. Вот прошло какое-то время, и в нашей табели о рангах Бунин, ну опять же Нобелевскую премию получил, стоит выше, чем Куприн. А что касается оценки того же Бунина, вы понимаете, на моих глазах произошла канонизация книги Бунина «Темные аллеи».


19. У нас тогда в Ленинградском университете на кафедре советской литературы работала доцент Крутикова. Вот доцент Крутикова сказала, что она сделала открытие. Вот полагалось считать, что «Темные аллеи», написанные в эмиграции – это не лучшее произведение Бунина.


Полагалось считать, что в эмиграции русские писатели, уехавшие от советской власти, ничего лучшего уже создать не могли. В эмиграции они чахли, сохли и сдохли. И вот как-то пытались там только плакать по родине. То, что они писали, было не сравнить с тем, что они до того как. А вот она сказала, что вот после того как Бунин написал лучше.


Это было очень смело, но она была, видите ли, женой весьма тогда любимого партией писателя Федора Абрамова, писателя очень народного, очень партийного, деревенщика такого с коммунистическим билетом. Ей это сошло с рук. И со временем все стали считать, что «Темные аллеи» – это у Бунина, конечно, лучшее и главное.


20. Если вы внимательно и вдумчиво сравните «Темные аллеи», написанные старым уже человеком о том, как хорошо быть молодым и спать с молодыми свежими поселянками, или молодыми свежими офицерскими женами, или молодыми свежими дворянками, или молодыми свежими незнакомками, и как это прекрасно, и как ты говорил им, какие они красивые, они говорят тебе, что ты еще красивее, и жизнь прекрасна, а вот все это уже прошло.


Есть в русском языке такое совершенно цензурное, но эстетически не очень привлекательное слово «спермоточивый». Вот «Темные аллеи» Бунина отличаются некоторой такой спермоточивостью, т.е. барин, бывший когда-то таким тонким, стройным, таким жгучим, грузиноподобным таким, вспоминает со вздохом, будучи старым и ветхим, в небогатой эмиграции во Франции, как прекрасно жил он нерегулярной, но бурной половой жизнью в России в молодости.


21. И в то же время рассказы, написанные Буниным в 1914–15, 16-ом годах в селе его родовом когда-то, Васильевском, относятся к числу безусловно лучших во всей русской новеллистике. Такие рассказы, как очень знаменитое когда-то «Легкое дыхание» – пять с половиной страниц всего, или «Ворон», или «Антоновские яблоки», или «Сны Чанга», или еще несколько – написаны настолько легко, многозначно, изящно, есть в них момент, который не может быть рационально изложен, что, конечно же, они лучшие. И вы знаете что интересно, когда-то разумные люди из эмигрантской критики так и считали. Но сегодня это не считается. Сегодня критикой считается, что лучше все-таки «Темные аллеи».


22. Точно так же предреволюционная и послереволюционная русская, а затем в 20-е годы советская критика знала, что есть прекрасные поэты, есть более или менее великий – не великий, но большой Блок, а есть Мережковский, а есть Бальмонт, а есть Ходасевич, а вот Маяковского критика не то чтобы не любила, да она его в упор не видела. Ну ходит там несколько идиотов, средь них «верзила с лошадиным лицом», как писал Алексей Толстой, на полторы головы выше толпы, который что-то рисует на лбу, кто в желтой кофте, кто еще что-то, и выкрикивают какие-то идиотские стихи. Маяковский сильно страдал, что критика его не признает


23. Ну а потом его гражданская жена, многомужница Лиля Брик, Лилия Юрьевна, написала письмо товарищу Сталину, вызванное тем, что у Лили Брик просто кончились деньги на жизнь, потому что Володя очень неплохо для того места, для того времени зарабатывал. Он привез из-за границы автомобиль. У кого был автомобиль в 28-м году в Советской России?! Да вы с ума сошли! Только у крупных комиссаров. И он привозил всякие хорошие вещи, его много издавали. У него были концерты.


Он содержал и Лилю, и Осю, и балерине Полонской денег давал и т.д. И вот он застрелился, и Лиля стала жить плохо, она к этому делу не привыкла, она любила жить хорошо и написала письмо товарищу Сталину. И товарищ Сталин ей ответил. И ответил он в том духе, что фраза одна после этого вошла в учебники. Что в учебники! На почтовые марки вошла эта фраза: «Маяковский был и остается лучшим величайшим поэтом нашей революционной действительности».


Все! Это как собакам ездовой упряжки щелчок бича. И мгновенно вся критика стала писать, что Маяковский был и остается лучшим, величайшим. И попробовал бы кто-нибудь сказать, что Маяковский ему не нравится. На Колыме места много. Россия большая страна. И это все знают.


24. Вот в 34-м году были разогнаны все литературные группировки – хватит группироваться. Мы это проходили уже, понимаете, запрещение всяких фракций в партии единственной. И был образован Союз советских писателей. Партия руководила этим министерством литературы, а тем, которые вошли туда, давали всякие блага, и им в нищей стране, где люди мерли с голоду, давали дачи, давали автомобили, давали прислугу, их возили иногда за границу, жрали они, я вам доложу…


25. Так вот критика… Критик в Союзе советских писателей – это было вроде комиссара-политработника в Советской армии. Критик бдительно приглядывал за писателем. Критик проводил линию партии, критик говорил, что надо, а чего не надо, что хорошо и что плохо. И критиков боялись, потому что когда рецензия или статья, или какого еще иного журналистского жанра сочинение критика появлялось в газете «Правда» или в газете «Известия» – это был конец всему. Это мог быть первый трубный звук к получению премии, лавров и фанфар, а мог быть смертный приговор – оставалось только ждать исполнения.


26. И недаром Юрий Олеша – человек, сломанный этой системой, шутил как-то, что хорошо бы все-таки ввести в Союзе писателей тоже знаки различия. Вот, например, там… не только в Союзе писателей, вот в Союзе композиторов – лиры там какие-нибудь на петлицах, вот у писателей, например, – перья гусиные на петлицах – одно перо, два пера, три пера, да, простите, все смеялись, четыре пера, а вот критикам, например, подумал и сказал: дубинки! Одна дубинка, две дубинки, три дубинки. Вот идет по коридору Союза писателей критик, на петлицах у него четыре дубинки, и все встречные прозаики становятся во фрунт, потому что что захочет, то и сделает. Вот это приблизительно, понимаете, о критике.


27. А в это время в литературу пришли ударники, чтобы «ударять». Ударники – это были писатели из правильных классов, прежде всего из рабочих, во-вторых, из крестьян. Они могли не уметь писать или уметь писать очень плохо – не важно, редакторы помогут, редакторы, журналисты поправят, но главное – они были правильного классового происхождения и, следовательно, все, что они писали, было классово правильным. И критики советские придумали такой термин: идейно-художественный уровень.


28. А потом умер Сталин, и произошло замешательство в рядах. Ну, и вдруг Хрущев сказал, что, вы знаете, как бы Сталин во всем виноват, и вообще, а кстати – а где у нас писатели? А писатели, которые в 34-м году вступили в Союз писателей, со временем стали умирать: от переживаний, от возраста, от запоев, потому что пили от большой мировой тоски и т.д. И вдруг оказалось, что в России нет писателей! И тогда была дана команда: дорогу молодым! А молодые стали писать не совсем то, что ожидал Никита Сергеевич Хрущев…


29. Появился вдруг писатель Анатолий Гладилин, и появился писатель Василий Аксенов, и появился писатель Анатолий Кузнецов, и появился поэт Андрей Вознесенский, и поэт Евгений Евтушенко, и проходит время, и в начале 60-х условно – первый писатель-прозаик страны Василий Аксенов. Все читают журнал «Юность», где его печатает старик Катаев (а всех видал в гробу старик Катаев, он уже старый, ему надоело трястись, в конце концов он еще в Первую мировую воевал, он в Гражданскую воевал, надоели ему все).


30. А первый поэт, вот из тех, которого знают все, – это Евтушенко. Над Евтушенко полагалось людям высоколобым смеяться, потому что Евтушенко слишком любит славу, что он тщеславен, что он экстравагантно одевается, что ездит по миру, а на самой деле, конечно, завидовали. Спорили о том, что у Вознесенского есть стихи лучше построенные, лучше сделанные, в которых больше поэтики. Но это уже внутренние разборки.


31. И если критика что-то и писала об этих молодых прозаиках, молодых поэтах, то писала только то, что, ну, недостатки все-таки есть, ну, излишнее увлечение формой, недостаточное внимание к бедам народа, что не хватает народности, с партийностью очень плохо, хотя там все было хорошо, и все герои лирические этих вещей были патриотами. Нет, недостаточно патриотами! Критика работала на КПСС.


Вот критика – эта продажная служанка КПСС – имела партийную точку зрения. Несколько позднее сложилась присказка в литературных кругах: да написать на хорошую книгу честную рецензию – это все равно что написать на нее донос. Ну, и так оно и было, потому что писатели могли пострадать.


32. И вот в конце 60-х печатают наконец пролежавший около 30 лет под спудом роман Булгакова, который сегодня уж все русисты-то знают совсем хорошо: «Мастер и Маргарита». И все критики в один голос говорят, что, разумеется, это совершенно замечательный роман, хотя есть мелкие споры по поводу того: он замечательный, совсем замечательный или совершенно блистательный. Вот споры примерно были на таком уровне. Но пока Булгаков был жив, он, разумеется, после того как Сталин выразил неудовольствие его пьесами, был на фиг никому не нужен и в табели о рангах проходил настолько ниже тех, кто тогда ел хлеб с маслом, что не о чем даже говорить.


33. А великой книгой была книга Александра Фадеева «Молодая гвардия». Направленность книги хорошая, патриотическая, вот про ребят, которые воевали, как могли. Уровень художественного исполнения – чудовищный. К тому времени это был совершенно спившийся, разложившийся человек, не вылезающий из депрессии, приблизительно понимающий, что он делает.


А кроме того, он был вынужден ставить свою визу на разнообразные бумаги, а по этим бумагам очередной член Союза писателей отравлялся на Лубянку, а потом чаще всего на расстрел. Ну конечно Фадеев жил плохо, и в таком состоянии, хотя у него была главная дача председателя Союза писателей. Ну, что там хорошего можно написать?..


34. А сколько чуши было в такой вещи, как «Повесть о настоящем человеке». То есть реальный летчик Маресьев был заслуживающий всяческого уважения и преклонения человек. Но книга, которую написал Полевой, ну совершенно никуда не годится. Одна ерунда, понимаете, навернута на другую. Главное, конечно, роль комиссара Воробьева. Если бы не комиссар Воробьев, никогда бы не стал летать безногий летчик.


35. И вот эта критика искренне полагала и пропагандировала свою точку зрения, а иная и не очень-то допускалась, что, скажем, Тендряков – это значительный писатель, что Айтматов – это большой писатель, что, скажем, Алексей Сурков – это большой советский поэт, что Галина Николаева с ее романом «Битва в пути» – это очень большой писатель, и Вера Кетлинская с романом «Мужество» – это тоже очень большой писатель.


И вдруг оказывается, если посмотрите, вот у нас уже кончился ХХ век, уже начался XXI. Кто у нас остался? Сейчас, в живом читательском обращении, из всей русской и советской литературы ХХ века? Вот кого больше всего читают?


36. И вдруг оказывается, что книга, которая стоит в верхней строчке всех рейтингов, в верхней строчке рейтинга цитирования и перечитывания, переиздания и т.д., – Ильф и Петров: «Двенадцать стульев» – «Золотой теленок». Бессмертный великий комбинатор Остап Бендер.


37. Едем дальше. Несколько поколений всей советской читающей интеллигентной публики цитировало и продолжает цитировать великих русских советских писателей братьев Стругацких, которые сочетали очень редко сочетающиеся качества. Они писали легко, они писали увлекательно, они писали, не размазывая ничего лишнего. Они писали очень хорошим смачным языком, который так и просится цитировать. И делали они это все очень ненавязчиво. Как будто имея в виду, кроме прочего, – это глобусовское, шекспировское, – «Развлекая, поучать».


38. У советской критики Стругацкие вообще не проходили ни по какому разряду. Ну, во-первых, они фантасты, а фантастика – это нечто вроде знака скверны. Что такое фантастика? Это какая-то второсортная беллетристика, паралитература. Ну, сравним, Стругацкие, которые фантасты и, например, Трифонова.


Трифонов, который писал для… Юрий Трифонов, Юрий Валентинович… но, правда, Сталинский лауреат, но это не важно – огрехи молодости. И вот он писал для всей советской интеллигенции. И она его читала. Она много чего читала, знаете ли. Она и «Плаху» Айтматова читала, полагая ее шедевром. Где в «Плахе», понимаете ли, жена Понтия Пилата обращается к своему мужу в письме: «Понтий…» Пилат Понтийский!


То есть в своей простоте душевной Айтматов – большой знаток античной истории и еще многих вещей, полагал, что Пилат – это, видимо, фамилия, а Понтий – это видимо имя, и жена к нему так и обращается. А пипла хавала, как скажет позднее Богдан Титомир. И вот они полагали, что это все прекрасная литература.


39. А еще для критики почти совсем не существовал также продолжающий издаваться, переиздаваться, покупаться, экранизироваться писатель Валентин Пикуль. Пикуля критика заметила только после того, как впервые он напечатался в толстом журнале. На дворе уже стояло, помнится, я могу ошибиться, самое начало 80-х, а книга была, значит, даже не помню, как это сейчас называется, «У роковой черты» или «У последней черты».


Короче, там Распутин и дело там идет к Февральской революции. Это напечатал журнал «Наш современник». Это был толстый журнал, но следует заметить – из толстых журналов «Наш современник» был такой наименее престижный. Но все-таки – это статус. И вот там напечатали, и эта вещь удостоилась критике лично секретаря Политбюро ЦК КПСС и идеолога партии, Михаила Андреевича Суслова. А это уже знак отличия. Вроде как тебя не какой-то полицай расстреляет, а лично комендант лагеря. Это уже не на всякого он ствол-то наведет.


40. Вот после этого Пикуля заметили, критика дружно потопталась на Пикуле, сказала, что, конечно, Суслов прав, а Пикуль, разумеется, не прав, и все это какие-то реакционные бредни. И тут все историки по сигналу стали писать, что Пикуль перевирает историю. Это неправда.


Пикуль не перевирал историю. Пикуль историей пользовался. Он брал те версии, которые ему больше всего нравились в силу их скандальности и сенсационности. Он в исторических личностях брал те черты, которые ему больше нравились и больше подходили для данной книги. А в результате книги получались довольно увлекательные. И поэтому народ благополучно читает очень значительного русского советского писателя Валентина Пикуля, о котором критика просто не говорила.


Валентин Пикуль вспахал огромный пласт, – если говорить чисто об истории, то он точно вспахал историю не меньше чем Дюма. Хотя Дюма был на сто лет раньше, и литературу тогда почитали больше, и вообще-то он написал «Трех мушкетеров». Таких книг, как «Три мушкетера» или «Граф Монте-Кристо» у Пикуля, конечно, не было.


Но у него были другие, порой тоже очень неплохие книги. Многие из них с длиннотами, многие из них с откровенным подтасовыванием и враньем, но – это значительная фигура. Это людям приятно читать, они этого хотят, и это не дешевка. Поэтому без фигуры Пикуля советской литературы не существует.


41. Дальше – больше. В 1967 году появилась книга Юлиана Семенова «Семнадцать мгновений весны». Книга приветствовалась читателями, так же как приветствовалась самая главная, «хитовая», сказали бы сейчас, книга Пикуля «Пером и шпагой». В 67-ом, значит, вышла. Да? А осенью 73-го года вышел на экраны впервые легендарный сериал «Семнадцать мгновений весны».


Ну, то что папа Мюллер-гестапо стал вдруг любимым героем советского народа – это тема отдельного и интереснейшего социологического исследования. Но. Знали все милиционеры. Это мы впервые тогда пережили осенью 73-го. Когда по телевизору начинала звучать эта музыка, и штандартенфюрер Штирлиц проходил по коридорам СД, в Советском Союзе переставали воровать! Воры тоже сидели у телевизоров. И милиционеры сидели у телевизоров. Так вот – и тогда критика не обратила никакого внимания на Юлиана Семенова.


42. И как пример того, что сложно критике понимать, можно обратиться к писателю, сегодня и уже давно вполне известному всем, кто занимается русской литературой, а вот где-то в районе 90-го, пожалуй, года был пик его славы. Нет, это была уже перестройка, простите, пожалуй, пик его славы приходится на около середины 80-х, видимо, где-то в 82-й, 85-й, 86-й годы. Это прекрасный русский писатель Владимир Маканин.


Владимир Маканин был из того поколения, которое относительно хрущевской оттепели успело еле-еле прицепиться на «колбасу» уходящего трамвая. Ну, то есть на колбасу… колбаса отдельно, трамвай отдельно, то есть сзади прицепиться к трамваю, снаружи, еле-еле. Он с 38-го года рождения. Таким образом, когда году в 60-ом принимали всех подряд в Союз писателей, издавали, ему было двадцать два – он немного не успел. Но в 68-ом, когда еще не все гайки завернули, и ему уже было тридцать – он немного успел. Вскочил в литературу до застоя, пока дверцы не захлопнули.


43. И вот в глуховые 70-е годы Владимир Маканин, уралец, горный инженер по образованию, сменил работу и устроился редактором в издательство «Советский писатель», что он сделал очень мудро, потому что редактор может торговать своей площадкой. Я помогу пропихнуть твою книжку в своем издательстве, а ты поможешь мне пропихнуть мою книжку в своем издательстве и т.д. Вот так завязываются связи в литературном мире. Короче. Редактор мог торговать своим административным ресурсом. А чем еще мог торговать писатель? Только шнурками от ботинок.


44. Таким образом, в 70-е годы почти каждый год у Владимира Маканина выходит книга, причем в приличных издательствах типа «Московский рабочий» и т.д., стотысячными тиражами. Сегодня это и вовсе-то прилично. И это не просто хорошие книги, это проза, которой не было в это время в Советском Союзе вообще. И такие рассказы, как «Дашенька», или «Наша старушка хорошо декламирует», или «Антилидер», или «Человек, убегающий», бесспорно, относятся к лучшим образцам современной этому советской литературы.


45. Трудность была в том, что. Первое – критике не давали команды. Второе – критика не настолько уж интересовалась литературой, все-таки своя рубашка ближе к телу, карьеру делать надо. Третье – а критика просто не знала, как надо понимать. И вот любители и ценители литературы рассказывали друг другу о том, какой хороший, интересный писатель Владимир Маканин, который и язык-то довел до полного отшелушивания. Вот он убрал все детали, все метафоры, все прилагательные. Уж язык такой простой, что проще быть не может уже ничего – дальше только примитивное мычание. И вот критика – не видела!


46. И только когда несколько позднее в журнале «Север» («Север» был тоже толстый журнал, издавался он в Петрозаводске, а поскольку в Петрозаводске, а не в Москве и даже не в Ленинграде, то это был как бы второй ряд толстых журналов) напечатали роман (по-моему тогда он назывался повесть) Владимира Маканина «Предтеча».


Критика заметила Маканина и написала, что повесть очень даже хорошая и всякие такие слова. Но парадоксального мышления Маканина критика так и не усекла. И когда Маканин напечатал в середине 80-х в «Новом мире» замечательную (гениальную, возможно) короткую повесть «Где сходилось небо с холмами». В авторском варианте она называлась «Аварийный поселок». Критика не знала, как это надо понимать.


47. И критика в упор не видела, по-моему, и сейчас критика не видит самого народного поэта за всю тысячу лет существования России – Владимира Высоцкого. Владимир Высоцкий был великий русский поэт, который вернул поэзию к ее изначальному истоку. Поэт сам пишет стихи и сам исполняет эти стихи под нехитрый ритмизованный аккомпанемент. Это то, что Высоцкий делал.


В России было много великих актеров, великих музыкантов, и шансонье по миру много. И вот когда Высоцкого называют бардом… Дорогие друзья. То, что делал Высоцкий – это и есть поэзия в ее чистом, исконном, изначальном виде. И именно так. Потому что тысячи лет поэзия была устной еще до появления письменности. И тысячи лет стихи не произносили таким голосом, которым мы говорим прозу, а выпевали стихи. И эта мысль, которая мне сейчас кажется простой и очевидной, до критики… хочется сказать: в силу ее глупости, но я знаю среди критиков много умных людей… тогда не в силу глупости, не знаю в силу чего, – вот эта мысль до критики никогда не доходила.


48. На каких только поэтов не навешивали лавры и на какие только места не надевали лавровые венки разнообразным стихотворцам. А Высоцкий переживал, что его отпинывают от Союза писателей, отпинывают от издательства «Советский писатель», не признают его поэтом, не принимают нигде его сборник, чтобы издать.


А друзья говорили, что: Володя, ты что, тебя слушает вся страна, да ты легенда. Да из любого окна там, понимаешь, твои песни. А вот ему хотелось идти как поэту.
Нет, ну что, это же невозможно перенести, понимаете: ему и слава, ему и деньги, ему и жена-француженка, ему и автомобиль «Мерседес» в Советском Союзе – а еще он хочет быть в Союзе писателей. А остальным что тогда останется в Союзе писателей?..


49. А по ведомству великого поэта стал проходить Иосиф Бродский. Пока Иосиф Бродский жил в Советском Союзе в Ленинграде городе, он не был великим. Потом он попал, значит, под колесо кампании борьбы с тунеядцами, его приговорили к нескольким годам высылки.


Сохранились фотографии, где он со спесивым лицом (у него всегда было спесивое лицо, с юный лет) сидит, значит, в хорошем свитере и в резиновых сапогах на лавочке у забора, а рядом демонстративно лежит пачка сигарет «Честерфилд». Это, значит, друзья привезли. Слушайте, ну кто там году в 64-м мог курить «Честерфилд»? Мы слов таких не знали, понятно. Это он, значит, в ссылке. Тогда и передавали фразу, пущенную Анной Ахматовой: «Кажется, они сговорились сделать нашему рыжему биографию». Да, ему сделали биографию.


50. Потом он захотел эмигрировать по израильской визе; потом он раздумал; потом его вызвали и сказали: «Вы знаете, вы подавали, ну так мы решили вас выпустить». Он сказал: «Я раздумал». Ему сказали: «Зато мы придумали». И быстро выпихнули его вон. И приехав в Америку, он написал Брежневу открытое письмо. Собственно Бродский его не для Брежнева писал, он его писал для зарубежной общественности.


И вся зарубежная общественность узнала, что советские русские совершенно уже сошли с ума в своей реакционерской коммунистической сущности: они выгнали поэта, а поэт не побоялся обратиться к советскому лидеру с открытым письмом, где сумел сказать коммунистическому лидеру много плохих слов о нем, о лидере, и много хороших о себе, о поэте. Таким образом, наши за границей эмигранты, ненавидевшие тех, кто остался в Советском Союзе и преуспевал. Проклятые, продажные все эти Евтушенки, Вознесенские и Окуджавы, которые издаются большими тиражами, которые живут на дачах. Вот глупости! Противопоставили им Бродского.


51. Если капать на темечко, выбритое, каплей очень долго, то таким образом Бродский получил Нобелевскую премию и после этого уже никто не сомневался, что Бродский – великий поэт и, конечно, более великий, чем Вознесенский, чем Евтушенко, чем Слуцкий, чем многие еще… наверно, более чем Блок, которого уже не представляли на Нобелевскую премию.


Вот Толстому хотели дать, а Блоку не хотели. Вот французскому поэту Сюлли-Прюдону, значит, дали. Кто его сейчас помнит? Если бы не дали Нобелевскую, так и не помнили бы. Толстой высокомерно отказался, ну и правильно сделал, а вот Блоку не давали. А вот, понимаете, значит, Бродскому дали. После этого критики были вынуждены считать Бродского великим поэтом. Но раз дали – ведь это наша слава!


52. И Бродский, который после своего золотого ленинградского периода 64–66-го годов, когда он написал свои лучшие стихи «Пилигримы» и еще десяток лучших стихотворений, больше уже не написал, в общем и целом, почти ничего хорошего за исключением отдельных американских стансов, где есть несколько прекрасных строк типа: «лучший вид на этот город, если сесть в бомбардировщик». Это трудно все-таки считать высокой поэзией.


53. То, что я говорю сейчас, совершенно ужасно, это кощунственно, этого не может быть, потому что не может быть никогда. Вам сказали, что Бродский – великий, значит Бродский – великий. А лучшая книга – это «Молодая гвардия». А лучший поэт – это Крылов. А сегодня лучший поэт – Бродский. Вот так считает, понимаете ли, критика.


54. Понимаете, мне часто задавался вопрос в интервью: вот скажите пожалуйста, как вы думаете, – чем отличается критик от писателя? Вот типа кто лучше – критик или писатель? Вот почему критик – это критик, а писатель – это писатель?.. Так вот. Дело в том, что писатель, по моему разумению (совсем не все так думают), писатель обязан уметь владеть ремеслом. Владеть профессией. Но техника техникой, а главное – это то, что от природы.


От Господа Бога делало Высоцкого гением, – энергетический заряд, нервное напряжение. Внешне, со стороны глядя, все, что написал Высоцкий – это просто, это традиционно, а иногда это даже примитивно. Только это тот примитив, от которого бьет электрическим током, этому нельзя научиться, с этим надо родиться, хотя оттачивать надо все время.


55. Писатель может строить такие характеры, такие сюжеты, и создавать такие ситуации, которые трудно и придумать, иногда их вовсе в природе быть не может, особенно когда он не сугубо реалист, а наворачивает чего-то такого эдакого. То есть на уровне создания чего-то в нашем воображении писатель создает миры. Это то самое, о чем сказал Шопенгауэр: что художник выше героя, потому что герой совершает подвиги в реальных мирах – а художник создает миры вымышленные, которых без него не было.


А вот как отличить вымышленное от реального – это напоминает известный старый английский анекдот: «Официант, что вы мне подали? Это чай или кофе? – А вы что, сами не можете различить, сэр? – В том-то и дело, что не могу. – Тогда какая вам разница, сэр?»


56. Писатель может овладеть ремеслом… но оживлять свои книги, своих героев приходится, выражаясь языком китайских сказок, кровью собственного сердца. Ты оживляешь их своими нервами, своей психикой, своей энергетикой. И вот это то, чем отличается критик от писателя. Писатель может быть менее образован, чем критик, менее умен, он даже языком-то вроде бы может хуже владеть – но писатель, когда он начинает писать, он начинает разогреваться, если он чего-то стоит, то читать его – это соучаствовать в живом процессе.


57. Получается, коллеги, удивительная вещь. Если критика не видит обычно того, что у нее под носом. Если она несамостоятельна, конформистская она в своих начальных мысленных посылах. Поверхностна и малоумна. То почему и зачем она есть?


Смотрите. Критик – это, в общем, аутсайдер. Лузер. Критиком становится тот, кто не может стать политиком, бизнесменом, юристом, врачом, менеджером; а также не может стать писателем. То есть низкий уровень энергетики – а энергетика решает все! Низкий уровень креативности: собственной фантазии не хватает, самостоятельных творческих способностей не хватает. Критик живет при литературе, как лиана при дереве, чтобы не прибегать к более обидным и даже оскорбительным сравнениям насчет организмов-паразитов, живущих в симбиозе с хозяевами, но одновременно портящих им здоровье и сосущих соки.


*****


IV. ЛИТЕРАТУРА СОВЕТСКОЙ ИМПЕРИИ


1. Мы будем говорить о литературе 20-го века советского в основном периода. Это интересный период. Это очень интересная литература, которая рассматривалась из-за рубежа с одной точки зрения, изнутри – с другой точки зрения, потребителями – с третьей точки зрения, а если посмотрим сейчас, то эти точки зрения просто превратятся в калейдоскоп.


2. Итак, одна точка зрения: что большевики уничтожали традиционное искусство русское гуманистическое, противопоставляя ему модернизм, авангард, футуризм, продвигая какие-то безумные театральные постановки Мейерхольда, а что касается литературы, конечно, – это Маяковский, это рубленный стих, лесенка и все такое.


Не совсем так. Потому что даже в Полном собрании сочинений В.И. Ленина остались записочки, что “с этим безобразием под названием «футуризм» нужно все-таки покончить”. И этому хулиганству нужно дать по рукам.


3. Итак. Проблема, с которой мы начнем сегодня – это проблема вытеснения одними именами, которые поднимаются на щит, других имен, которые спадают с этого щита.
По глубоко любимому в советском, а ныне уже российском, читающем народе, по глубоко любимому и бессмертному выражению блестящего американского новеллиста У.С. Портера (он же О’Генри): «Боливару не вынести двоих». Ну уж пятерых, восьмерых – тем более, не паровоз.


Нашего эстетического внимания хватает на ограниченное число гигантов литературы. Гигантов не может быть много. Вот как на экране кинотеатра может поместиться определенное количество фигур большого размера – вот так в нашем социокультурном пространстве есть ограниченное место для ограниченного числа литераторов.


4. Значит. Жил-был великий русский поэт Александр Блок. Этот Блок приветствовал революцию. Этот Блок писал еще о предчувствии революции, что грядут «неслыханные перемены, невиданные мятежи». Этот Блок написал потом строки, которые просто на плакатах рисовали и лепили на дома: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» Раздули. Раздули и вскоре Блок умер в психическом расстройстве.


Отказываясь от пищи, произнеся скорбно, что «Россия сожрала меня, как глупая чушка собственного поросенка». Умер, значит, Александр Блок. Гениальный был поэт, крупнейший был поэт. Можно сказать, умер сам.


5. Годом спустя расстреляли в России, уже в Советской России естественно, в Петрограде-городе, другого поэта – Николая Гумилева. Вследствие этого, разумеется, как расстрелянный белогвардеец, то есть враг Советской власти, Гумилев был под запретом в Советском Союзе. Первые несколько лет после смерти, ну, руки еще не дошли у власти большевиков, чтобы все запрещать, – а позднее решительно под запретом.


Не то что дурновкусием он страдал, а какой-то был такой немного лубочно, литературно, романтично примитивный. Что-то в нем было немножечко от пустого фантика, – на мой личный вкус, который никому не смею навязывать. Но эти стихи – это был не Блок. Нет. Разный удельный вес. Разная плотность. Разная твердость.
Просто разного класса были эти поэты.


6. …Итак, наступила перестройка, и в конце 80-х потащили все то, что было запрещено. И среди прочего, конечно, сняли запрет с Гумилева и опубликовали его фотографии, его биографию и его стихи. И все стали читать и любить Гумилева. И некоторым образом немножко подзабыли Блока. Вы понимаете, проблема вытеснения в искусстве на самом деле существует.


Когда ты начинаешь, условно говоря, выражаясь современным торговым языком, раскручивать брэнд Гумилева, то брэнд Блока оказывается затененным. Вот есть некая общая доля внимания и ценности на них двоих, – и чем больше одному, тем меньше достается другому.И благие высказывания типа: «В литературе хватит места всем» – нет, не хватит. Боливар, я повторяю, двоих не тащит. Вот таким образом сегодня есть большой русский поэт – Гумилев, и в меньшей степени, чем раньше, есть великий поэт – Блок. Хотя в общем и целом, я повторяю, Блок гораздо более крупное явление в литературе, нежели Гумилев.


7. Процесс несколько сходный, когда был канонизирован Маяковский. А Маяковский был канонизирован в начале 30-х годов. Если я не ошибаюсь, это было около 34-го года, когда Лилия Юрьевна Брик, гражданская жена Маяковского написала письмо тов. Сталину о том, что же не переиздают книги Маяковского? – ведь он же, как никто, писал о Советской власти. (см. пункт 23 раздела III).


После ответа Сталина о том, что «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей социалистической действительности», его книги переиздавались огромными тиражами ежегодно, и были включены в школьную программу, и вышло полное, разумеется в красном переплете, собрание сочинений. И Маяковский стал великий! И несколько слиняли другие поэты, которые в 20-е годы воспринимались не меньшими, а даже большими величинами, чем Маяковский.


8. Это было давно. А уже на памяти моего поколения была канонизация Булгакова. Когда, значит, в номере 11 за 67 год и в номере 1 за 68 год журнала «Москва» был напечатан роман «Мастер и Маргарита». Роман произвел грохот сразу. Булгаков стал великим сразу.


И вот этот великий Булгаков со своим великим романом «Мастер и Маргарита», (а вдобавок была еще повесть «Собачье сердце», которую в Советском Союзе не печатали, и ее передавали друг другу в списках, в самиздате, в изданиях, привезенных из заграницы, так же как повесть «Роковые яйца», и прочее), – Булгаков стал великим.


И сильно слиняли другие. То есть люди, которые писали в 20-е, в 30-е не секретарскую литературу, о них чуть ниже, – а всерьез: такие талантливые писатели как Катаев, Леонов, Каверин, Олеша, Бабель, Иванов, Лавренев. Нет-нет, они сразу уменьшились ростом. Вот они как будто съежились. Вот как сугробы под солнцем. Потому что Булгаков был выше и крупнее. Им здорово не повезло с Булгаковым. Он их сильно затенил.


9. У нас нет гарантии, что через 100 лет эта табель о рангах не будет пересмотрена. Потому – что. Удобнее всего, вот еще открутив стрелку туда на 100 лет назад, сообразить: что при жизни Пушкин был, значит, номером третьим после Крылова и Жуковского, и близко, конечно, не был той гигантской величиной, про которую потом – «Пушкин – это наше все», «каждая запятая гениальна» и т.д. То есть вот как в тени гигантского зеленого дуба: Крылов стал мало заметен, а Жуковский почти и вовсе не заметен. Что касается остальных, то если бы они ожили, они бы заплакали от бессильной боли.


10. Надо сказать, что в 20 веке в русской словесности литературные проблемы имеют еще одно очень интересное преломление – это проблемы псевдонимов. Началось, вероятно, с того, (хотя эта тема заслуживает отдельного исследования и, пожалуй, даже заслуживает отдельной книги), началось с того, что Алексей Максимович Пешков взял себе псевдоним – «Максим Горький».


Потом появилась еще пара ребят, – а в общем не потом, в то же время, – которые к литературе имели отношение косвенное, хотя один называл себя литератором в анкетах, а другой даже журналистом. Это Ульянов, который взял себе псевдоним Ленин, и Джугашвили, который взял себе псевдоним Сталин. Они были серьезные люди. А рядом был еще один серьезный человек, более серьезный, чем Сталин, его фамилия была Бронштейн, и он взял себе псевдоним Троцкий. Таким образом. Розенфельд взял себе псевдоним Каменев. А Аронов-Радомысльский взял себе псевдоним Зиновьев.


11. Псевдонимы вошли в большую моду. Язык был русский, культура была русская, хотя слово это не приветствовалось, мы интернационалисты, – но говорим все-таки по-русски. Таким образом, был Светлов, фамилия которого не Светлов (Шейнкман), Каверин, фамилия которого не Каверин (Зильбер), Кольцов, фамилия которого не Кольцов (Фридлянд). Хотя в общем началось это с Саши Черного еще задолго до советской власти.


Его фамилия была Гликберг, и мне не удалось выяснить, кто взял первым себе псевдоним: Саша Черный или Андрей Белый. Вот фамилия Белого была Бугаев. Ну что это за фамилия – Бугаев? Белый! А Гликберг взял – «Черный». Вот давно уже Бугаева-Белого читают только эстеты, пытаясь вчитать в роман «Петербург» тот смысл, что это исключительно ритмованная, ритмизованная проза. Вчитывается плохо. А Сашу Черного (Гликберга) читает гораздо больше народа, повторяя с наслаждением его издевательские строки и при этом, страшно радуются.


12. Ну, потом уже после Великой Отечественной, то бишь Второй мировой войны, была кампания по борьбе с космополитизмом, и были раскрытия псевдонимов в том духе, что нечего там всяким бергам быть светловыми, и прочее. А потом стали писать: ну, товарищи, это ж недопустимо, раскрытие псевдонимов пахнет антисемитизмом. Ну, имелось в виду, что люди с еврейскими, то бишь с немецкими, фамилиями, но «еврейской национальности лица», как было принято у нас писать, вот они берут себе славяноподобные псевдонимы. Действительно был период, когда было много таких вот фамилий в литературе, а это сильно не приветствовалось.


13. Товарищ Сталин свою большую ненависть к товарищу Троцкому (Бронштейну), а также Каменеву (Розенфельду), а также Зиновьеву (Аронову-Радомысльскому), он как-то перенес на значительное количество лиц еврейской национальности, которые, значит, пользовались тем, что он, когда-то бедный голодранец, жил в Грузии, чуть не босяком, устраивал экспроприации, – а они в своих поганых Женевах брали эти деньги, а его еще несколько презирали за то, что он плохо говорит по-русски; всякое такое.


Ну, потом все немного сменилось, а волны сверху расходятся, потому что в России всегда нравы босса государства принимаются как приказ к исполнению нижестоящими.
Так что с псевдонимами – это очень интересно, и оно остается до сих пор. Потому что если начать копать: кто там кто? – то, я думаю, что, скажем, может просто, например, последовать протест со стороны государства Израиль, – или наоборот, допустим, общества культуры еврейской Америки, что-нибудь в таком духе.


14. И вот: литература была нужна. Товарищ Сталин, который очень хорошо умел учиться, который очень хорошо умел вникать в сущность предмета, если за него брался, – он прекрасно понял значение литературы; а не только кино, которое «важнейшее из искусств». А в литературе такое несчастье: народ был сплошь социально чуждый! Где рабочие в литературе?.. Ну, крестьяне – мелкобуржуазные, но все-таки лучше крестьянин, чем интеллигент. Понимаете, хоть все эти маяковские, хоть бабели, хоть олеши, они были из каких-то интеллигентных семей.


Их родители были или учителя, или чиновники, или лесные надсмотрщики. Ну, и Ленин был, собственно, из кого? Отец – смотритель училищ, понимаете, – завоблоно. Тоже из интеллигентов. Это только у Сталина – сапожник, хорошее рабочее происхождение. И тогда воспоследовала команда – давайте пригласим ударников в литературу.


15. Пришли ударники и наударяли. Книги писались чудовищные. Читать их было невозможно. Сейчас это своего рода музей графомании. Из всех ударников наиболее остался в литературе человек под псевдонимом Иван Уксусов. Ну, это так как Голодный, Беспощадный. А от всего, что написал Иван Уксусов, более всего осталось знаменитая когда-то фраза: «Коза кричала нечеловеческим голосом». Вот это явление ударников тоже было спецификой.


И оно связано еще с одним феноменом. Это было гениальное изобретение советских критиков. Понятно, что человек может придерживаться разных политических взглядов, но быть при этом талантлив или бездарен в независимости от взглядов.
Например, Маяковский в одно время по убеждению был совершеннейший коммунист, но при этом поэт был, бесспорно, талантливый. А вот Гумилев по убеждениям был антикоммунист, но поэт был тоже талантливый. Но Маяковский нам нужен, а Гумилев нет.


16. И тогда изобрели термин. Да что термин, критерий изобрели: «идейно-художественный уровень». Идейно-художественный означает – есть идейная правильность, а есть художественное исполнение. Если идейно вещь неправильна, то никакое исполнение ее уже не спасет. Автора лучше отправить на Колыму. А если идея святая, коммунистическая, то даже самое мизерное, ничтожное художественное исполнение ее не пачкает, потому что ничего, человек овладеет, человек научится. Главное – идея у него правильная.


17. И вот тогда стала возникать официальная советская литература, которой сегодня нет, которая канула в Лету навсегда. А тогда эти романы выходили и получали премии. Была Ленинская премия трех степеней, или четырех, я уже даже не помню, скорее всего трех. Четвертая как-то унизительна. Зато их было бы больше…


Была Сталинская премия. Когда Хрущев решил все грехи партии навесить на Сталина, то Сталинская премия стала называться Государственной премией. Это было в высшей степени справедливо. Кстати, разные были премии Ленинского комсомола разных степеней… было много премий. Но Ленинская и Сталинская были главными, и вот их за это давали. Сейчас уже не вспомнится, за что их давали?..


18. Вот об этой литературе в свое время блистательный Виктор Борисович Шкловский, писатель, литературовед, авантюрист, человек, который воевал в Первую мировую, воевал в Гражданскую, воевал за большевиков. В какой-то момент будучи эсером воевал против большевиков, был в берлинской эмиграции, вернулся в Советский Союз, много чего пережил и сидел всю советскую жизнь тихо и мирно. Хорошо понимал, что почем. Но иногда позволял себе поострить.


Он был не причастен ни к каким движениям, и как-то там у него было в порядке с репутацией с точки зрения НКВД-ГПУ. Вот он и сказал: «Что же касается советского литературоведения, то мы замечательно научились разбираться в сортах дерьма».
Ну, каким-то образом это ему сходило с рук, его не арестовали ни разу.


19. Вот эти трудовые подвиги закончились страшным разгромом Советского Союза в 1941 г. И вот стала возникать советская литература о войне. И литература эта была о том, что: советские герои перед лицом многократно превосходящего их противника – который превосходил их и в количестве техники, и в качестве техники, и в количестве живой силы, превосходил во всем абсолютно, – кроме, конечно, героизма. Вот советские герои совершали подвиги.


И в конце концов мы победили. Вся эта литература, конечно, канула совершенно в никуда. А стало считаться во время оттепели 60-х, что в общем наша литература советская о войне началась всерьез с повести Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда».


20. Виктор Некрасов был тоже неправильного социального происхождения. Из какой-то интеллигентной семьи, по театрам они ходили, образование было высшее, ну… ладно, ну кое-как пережил. Он был начхимом (начальником противохимической службы полка), он был в Сталинграде, и он остался жив.


В Сталинграде мало кто остался жив, прямо скажем. У нас было категорически запрещено писать, об этом практически никто не знал, об этом и сейчас мало кто знает, что на июль-август 42-го года в Сталинграде было около 600 тысяч человек мирного населения. И их было даже запрещено эвакуировать, чтобы не занимать силы, плавсредства, через Волгу переправлять, и так далее.


Практически все эти 600 тысяч погибли под огнем или просто от голода, позднее от холода. Эти люди были списаны, они не считались. Мясорубка была страшная, что касается уже людей в армии. Некрасов остался жив в числе немногих, и уже после войны, в госпитале, написал он эту нехитрую в общем-то до крайности повесть.


21. И случилось так, что она была напечатана, в общем и целом. В ней не было никаких литературных достоинств. Это была самая обычная проза о войне, вот такого автобиографического характера, написанная просто достаточно образованным, с достаточным литературным вкусом человеком.


То есть там не было помпезности, там не было фальши, там не было ерунды. Но человек, который прочитал, скажем, Ремарка «На Западном фронте без перемен» мог сказать, что, вы знаете, в духе как Ремарк написал «На Западном фронте…» – примерно так Некрасов написал свое «В окопах Сталинграда». Вот как мы там были: тихо, мирно, никакого сюжета, никаких конфликтов, а вот такое описание. Это было лучшее, что появилось у нас о войне.


22. И это тут же было поднято на щит, поставлено на котурны, и так далее и так далее, как замечательная литература. И Некрасов был в большом фаворе. Серьезным, уважаемым, официально уважаемым человеком. Пока не наступила новая эпоха, пока не стали высылать из Советского Союза Солженицына, а Некрасов стал подписывать чего не надо, критически отнесся к новой брежневской эпохе, и в результате оказался в эмиграции, где и умер.


23. Это к тому, что из «Окопов Сталинграда» проистекло несколько интересных вещей в советской литературе о войне. Первое. Первым поэтом Советского Союза той эпохи, военной эпохи, был Константин Симонов. Много было написано о том, что это сталинский мальчик, сталинский любимец, он был на виду, он писал офицерскую, какую-то бивачную поэзию (от слова «бивак») и пр. Но симоновские стихи «Жди меня…» знала вся страна. Это было то, что лежало на сердце у каждого. Эти стихи переписывали и посылали с тыла на фронт и с фронта в тыл. Эти строки писали на танках и на грузовиках. Это было великое стихотворение эпохи.


24. Вот этот Симонов после войны стал писать прозу. И исходил он, как и многие, в этой прозе изначально из Некрасова, который работал без помпы. Потому что другое направление литературы о войне – это какие подвиги совершали какие герои. Позднее появляются, как мы когда-то шутили на филфаке, три Б. Три Б. – это Быков, Бондарев и Бакланов. Три больших советских писателя о войне. Очень интересно разделились потом их судьбы.


25. Потому что Бакланов пошел по линии официальной, но все-таки либерально-интеллигентской. Бондарев пошел по линии ура-патриотической, то есть у него после войны уже и немцы так отчаянно сочувствуют, немки особенно, русским, то есть советским бойцам, и вообще у нас все хорошо, а у них там, в Германии, все плохо. И вот такое серьезное геройство – при том, что у Бондарева была очень серьезная военная биография. Он был в противотанковой артиллерии, эти люди, в общем, были смертники.


Чаще всего противотанкисты жили просто один бой. Чтобы пережить войну противотанкисту с 24-го года рождения – это, конечно, большая редкость. И вот отличался от них обоих, Бакланова и Бондарева, в сторону более высокого и настоящего Василь Быков.


Человек также прошедший всю войну, и также уцелевший по чистой случайности, просто по теории вероятности – кто-то должен. И вот от них от всех тем отличался Быков, что первую же свою повесть «Третья ракета», которая появилась в 62-м году, он написал в общем даже не о том, как советские солдаты воюют с немецкими. А о том, как живут солдаты на фронте.


Как они собачатся между собой, какие между ними возникают счеты, что из себя представляет их быт. «Третья ракета» произвела большой шум в литературе. И вообще третья ракета – это последняя, которая у них оставалась. Эту ракету один советский солдат из ракетницы засадил в живот другому советскому солдату – полному негодяю. И убил его. Такая вот «Третья ракета».


26. Потом, в 60-е годы, возникла интереснейшая история, когда Никита Сергеевич Хрущев еще в 62–63 году, выступая на пленумах, раздавал «сестрам по серьгам»: отмечал успехи советской литературы и сетовал, что только несколько человек «неправильные». И он их учил.


Он любил учить, он был настоящий коммунист. Он учил поэта Евгения Евтушенко, как надо писать стихи. Он учил Илью Эренбурга, как надо писать мемуары. А также он учил Василя Быкова, как надо писать прозу о войне. Вот плохие были люди, – все остальные были, вы понимаете, в литературе хорошими.


Вот уже Хрущева сковырнули, а Быков персона нон-грата; и только Александр Трифонович Твардовский, главный редактор журнала «Новый мир», неукоснительно чуть ли не раз в год печатает Быкова. Понимаете, все пишут о подвигах советского народа, а Быков в «Новом мире» вдруг печатает «Атаку с ходу». Первое название родное «Проклятая высота». Как они воюют? Эту высоту – чем брать, кем брать? Где соседи слева, справа, где немцы, где наши?


Приказывали брать, не приказывали брать? Полная неразбериха! И вдобавок стукач, понимаете ли, то есть осведомитель СМЕРШа из своих санинструкторов, а замполит роты говорит: «Командир, ты вообще знаешь, кто такой санинструктор? Ну тебя с твоим приказом. Я вообще пошел в тыл. Я ранен…» и прочее. Чудовищное что-то!
Нельзя было такую литературу представить себе в советские времена. Вот таким хорошим писателем Быков был.


27. Это – одно из направлений. Вот это направление в лице Быкова (возможно в первую очередь), который разрушал трафарет о нашем непобедимом героизме перед лицом превосходящего врага. Этот трафарет, разрушенный Быковым, приведет во многом к появлению потом Виктора Суворова, который разрушил весь миф начала нашей Великой Отечественной войны.


28. Так вот. Примерно в то время, когда появилась «большая тройка (три Б.) о войне», и вообще появилась литература оттепели, и очень интересно было это, потому что: возвращалась к истокам советская литература. И когда в перестроечные годы в конце 80-х стали подряд печатать тех, которые уехали, которые провели жизнь на Западе в свободе – вот там, где можно было писать все! печатать все! выяснилась удивительная вещь: что русская литература эмиграции весьма слаба и, строго говоря, ничего из себя не представляет. Что «Темные аллеи» Бунина – это ослабленное продолжение того лучшего, что было у Бунина до 1917 года. Что Владимир Набоков остается явлением отдельным, потому что…


29. Американцы говорят: Набоков – это кто такой? Я слышал это неоднократно: а!.. Набаков! Так они произносят эту фамилию. И Набоков вырос, в сущности, в двуязычной семье. Это была семья англоманов. Он с детства английский знал не хуже русского, он истинный англоман. И когда он в молодом еще возрасте отбыл в эмиграцию, то он писал по-русски, свободно говоря по-английски.


Естественно, гонорары были ничтожные, тиражи были невысокие. А уже потом-потом, когда он, живя в Штатах, написал «Лолиту», когда он стал писать на английском языке, сам себя переводя на русский, а фактически стал писать на двух языках, – тогда Набоков стал решительно знаменитой фигурой. Но Набоков – это не русская литература эмиграции. Это совершенно отдельная фигура, хотя, пожалуй, первого периода можно его счесть эмигрантским писателем; но это отдельно. А в общем-то вот и все.


30. И если мы возьмем такого писателя, как Борис Лавренев в его первых вещах, таких как «Гала Петер», или «Ветер», или «Счастье Леши Ширикова», или (в русле классического классицистского, простите за тавтологию, конфликта) «Сорок первый», или даже «Рассказ о простой вещи», где сильно идеализируется работа одесской ЧК и образ ее начальника. Энергетика этих вещей очень сильна! Язык – чистый, сильный, как шлифованные гвозди забиты в книгу. Да нет, никто из эмигрантов этого делать не умел…


31. И если мы возьмем рассказы ранние Всеволода Иванова, то сюжетов такой беспощадной силы ни в какой эмигрантской литературе не было и близко. Сейчас нет возможности пересказывать (каждый может прочесть сам) такие его рассказы, как «Дите», и много еще чего, как «Бог Матвей», что писал он до года 26-го, но это очень сильно. В некоем идейном закруте это принадлежит к верхним шедеврам русской литературы. Если бы он еще фразу бы делал получше, если бы он еще слова получше сколачивал, потому что у него все-таки часто попадается небрежность и недоделанность, недооткованность на этом уровне. А писатель был замечательный.


32. И если мы возьмем ту же «Конармию» и «Одесские рассказы» Бабеля, если мы возьмем как написана «Зависть» Олеши, да если мы возьмем как написан «Белеет парус одинокий» Катаева, который проходил обычно по ведомству литературы юношества, для детей, подростков. Да это шедевр стиля в русской литературе ХХ века, ка;к писал Катаев. Если мы возьмем ранние вещи и Каверина, и Леонова. Тут была замечательная, мощная литература!


33. Все это было задавлено потом, к 34-му году, когда в 34-м году образовали Союз советских писателей, а фактически ведомство литературы, идеологическое ведомство. Ну и в общем этим всю советскую литературу, конечно, задавили, потому что главным была кормушка. В кормушке были такие сектора – каждому, кого допускали, выделили сектор: и он быстро привыкал к хорошей жизни. Это – квартира, это – дача, это – могли выделить автомобиль, это – прекрасно кормили, паек давали, дома творчества. Ну и, конечно, вскоре они переставали писать. Или писали страшную фигню, которая с гордостью именовалась критиками в газетах «произведения, полезные для партии и народа». И ставилась в пример другим.


34. Вот так они и жили. А потом умер Сталин. А потом вдруг оказалось при Хрущеве в середине 50-х, что в Советском Союзе кончились писатели. Потому что с 34-го года за 20 лет довольно много писателей просто умерло. Судьбы-то были иногда трагические. Как, например, у Александра Фадеева…


35. Когда молодой Фадеев из амурских партизан… (Кстати, деятельность амурских партизан в Гражданскую войну – это тоже отдельная песня. Кого они резали, каковы были их убеждения, кто с кем за что воевал, каковая была их партийная принадлежность? Это потом все они были коммунистами, верили в Ленина и, значит, строили светлое будущее.


А тогда было иначе.) Так или иначе, юный, симпатяга такой, рослый такой, голубоглазый, русоволосый, симпатяга Сашка Фадеев написал повесть «Разгром». Отличная повесть «Разгром». Но поскольку он особенно мозгами не вышел, а внешностью просто класс, просто вывеска, образец настоящего славянина.


В Германии это был бы образец настоящего арийца. Вот Сталин и Гитлер обожали таких людей – рослых, голубоглазых, русоволосых, таких мужественных и приятных в одно и то же время. Вот его назначили начальником Союза писателей. Горький Алексей Максимович умер, то ли его затравили, то ли сам, но так или иначе.


36. Потом Фадеев писал роман «Молодая гвардия», про войну. Это был страшный, чудовищный роман. Этот уже роман написан абсолютно спившимся, деградировавшим человеком. Бедный Фадеев и застрелился после смерти Сталина. Потому что стали возвращаться люди из лагерей, а он как председатель Союза (нет, первый секретарь по-моему это называлось, Союза писателей СССР) накладывал визы на все соответствующие документы: о том, что правление и секретариат Союза писателей вот такого-то врага народа глубоко осуждают, отмежевываются и вообще ходатайствуют о применении высшей меры к врагу народа и т.д. и т.п.


Ну, на руках всех секретарей крови много было в те годы. Вот ходили разговоры о том, что выжившая в лагерях жена репрессированного и погибшего писателя Бруно Ясенского при встрече плюнула ему в лицо. Надо полагать, что не одна она, если не плюнула, то хотела плюнуть. Короче Фадеев в очередной раз напился и в единственный раз застрелился.


37. Это я к тому, что где-то к году 56–57-му оказалось, что писателей очень мало. Тогда из хрущевской канцелярии, как сказали бы позднее – из администрации генсека, последовало распоряжение: расширить ряды Союза писателей. Стали расширять.


Расширение произошло очень быстро. Просто если раньше книги выходили несколько лет, то стали издавать книгу за 6 месяцев. По советским меркам книга, которая выходит за полгода – это фантастика. Быстрее уже летят только частицы света – 300000 километров в секунду. Книга за полгода, вы с ума сошли! Это были благословенные конец 50-х – начало 60-х. И как только выходила книга, человека принимали в Союз писателей! Потому что была дана команда – принимать.


38. Вот тогда и появились такие замечательные поэты, как Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко. И у старых маститых поэтов стали болеть сердца, потому что их больше никто не читал. Все эти самые высмеянные Булгаковым «взвейся», «развейся», «мы пионеры, дети рабочих» и т.д. перестали пользоваться каким-то ни было успехом.


А люди читали реальные стихи, и эти стихи просто пользовались небывалой в истории поэзии популярностью. Когда молодые поэты собирали стадионы – больше такого не было нигде и никогда, чтобы поэт собирал стадионы! Ну потому что отдушина появилась, были талантливые и искренние люди. И они были членами Союза писателей. Им было по 27– 28 лет, и они были уже были знамениты на всю страну. Это было совершенно золотое время.


39. В прозе было чуть-чуть иначе. Поэты, понимаете, раньше начинают. И вот здесь, в прозе, вместе с деревенщиками, которые в одну сторону, вместе с военной темой, пришла тема главная – городская проза. Она же молодежная проза, она же ироническая проза, она же новая проза, которая началась в 1955, помнится, году.


В первый же год издания журнала «Юность», главным редактором которой был назначен старик Катаев, много хорошего сделавший в нашей литературе, напечатана там была повесть студента Литературного института (возраст его тогда был 21 год) Анатолия Гладилина «Хроника времен Виктора Подгурского». С этой повести, которая сейчас читается как что-то настолько незатейливое, такое простое, уж такое…


Тогда с этой повести началось огромное течение. Потому что там, в «Хронике времен…», Виктор Подгурский, вчерашний школьный выпускник, не строит коммунизм.
Он даже не ехал на целину. Он и на завод-то не особо хотел идти работать. Он хотел поступить в институт и не поступил, потому что раньше не было конкурсов, а теперь уже конкурсы; и вот: о чем он думает, о чем он мечтает и как он будет жить дальше – совершенно непонятно. С одной стороны, он образованный, – а с другой стороны, появляется какой-то запах не то потерянного поколения, не то еще чего-то, недостаточно патриотичного. Во всяком случае по форме – никакого рабочего парня, который выполняет план.


40. А потом появилась повесть Василия Аксенова «Коллеги». А потом появилась повесть Василия Аксенова «Звездный билет». И Василий Аксенов сделался номером первым в неформальной табели о рангах в советской литературе. Вот по гамбургскому счету Аксенов был гораздо главнее иных, – хотя, понятно, официальная советская критика пропагандировала совсем другую точку зрения.


Но сейчас, по прошествии столь многих лет, когда меняются величины, меняются наши взгляды, вдруг оказывается, что реальными вершинами в литературе, теми, кто по-прежнему востребован читателями, остаются не те люди, которые были главными когда-то, – а те, которые вроде были известные, талантливые, но казались фигурами, ну, не то что второго ряда, не то что второго сорта, ну – все-таки не той прочности.


41. И лучше всего эту смену вех, смену критериев, наверное, видно на примере Бориса Пастернака и всего этого грандиозного скандала с присуждением Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго». В официальной табели о рангах, во внутрилитературной табели о рангах Пастернак остается великим русским поэтом ХХ века. Автором, ну, великого не великого, а все-таки очень большого, значимого романа «Доктор Живаго». Опять же голливудская экранизация, Нобелевская премия уж само собой.


При этом Пастернак – поэт именно для ценителей литературы и поэзии. То есть возьмем в восприятии читательском, по контингенту читательскому, Пастернака и, например, Симонова, – это будут достаточно разные контингенты. Пастернак у нас проходит по тому же ведомству, что Мандельштам, что Цветаева, что Ахматова. То есть: высокая русская поэзия, которая с той или иной мерой трагизма, с теми или иными потерями вот как-то существовала в советскую эпоху. А Симонов – это у нас такой был, как говорили, преуспевающий патриот-романтик-милитарист, сталинский мальчик.


42. Значит. Очень трудно говорить о критериях поэтичности. И здесь мы сначала должны сказать несколько слов о стиле вообще, и о стиле в русской литературе советского периода в частности. Обычно под стилем понимают что-то такое, когда слова стоят в некоем неестественном порядке: когда слово какое-то неожиданное, и сочетание слов неожиданное, и они не такие, как в нашей обыденной речи, а вот какие-то явно другие. Это обращает на себя внимание, это может удивлять или восхищать, или озадачивать, но понятно, что вот в этом есть что-то, чего нет в обыденной речи.


43. Вот это – очень неоднозначный подход. То есть, скажем, считается, что в русской классической литературе Лесков, конечно, стилист, у него такой сказовый язык, фразы у него такие не совсем обычные. Вот Лев Толстой – это не стилист, но в общем не важно… Ну, Достоевский тоже не стилист, Чехов – не стилист. А Бунин – стилист.


44. То есть какая интересная вещь. Скажем, «Герой нашего времени» или лучшие бунинские рассказы написаны необыкновенно легким, чистым, прозрачным языком, хочется этот язык слушать. Этот язык просто ласкает слух и сознание. Вот Лесков – он не ласкает слух и сознание, но: слова составлены не совсем обычно: видна работа стилиста.


45. В ХХ веке это достигает более наглядной контрастности, а именно: вот Андрей Платонов – это стилист. И когда я читаю фразу: «Он произвел ему ручной удар в грудь», или еще какую-то, на мой взгляд, благонелепость, у меня кроме чувства чисто физической тошноты, физического неприятия вот этих вот воляпюков языковых, совершенно ничего не возникает. Вот этого бесплатного изюма полкило из булочек наковырял Андрей Платонов – и сделал принципом своего письма, что называется «ни фразы в простоте». То есть: весь язык искажен относительно нормального языка.


При этом – весь строй языка депрессивный, весь строй языка затрудненный для восприятия и понимания. Кому как, лично мне читать Андрея Платонова совершенно неприятно, то есть просто противно на стилистическом уровне. И никакой надобности в этом изломанном, извращенном языке найти я не могу.


46. В моем представлении вершина стиля той примерно эпохи – это Бабель. У которого «Конармия», как правило, написана очень простым языком, очень короткими фразами. И этот Бабель когда-то сказал, что: «Фраза рождается хорошей и дурной в одно и то же время. Это нужно ощутить. Все дело в одном повороте, едва ощутимом.
Рычаг должен лежать в руке и обогреваться. Повернуть его надо один раз, а не два». Примерно так мастер стиля Бабель говорил о стиле.


47. Я не знаю, насколько сейчас среди людей сравнительно молодых известен некогда знаменитый русский советский писатель – Константин Георгиевич Паустовский. Еще в 70-е годы он был весьма знаменит. Можно спорить о том, был ли он действительно писателем большим, но стилистом он был, разумеется, прекрасным, и русскому у Паустовского можно было учиться. Среди многих-многих я тоже пытался учиться чему мог.


48. Если мы возьмем, допустим, Пастернака. И, допустим, Есенина – этого деревенского пацана, бабника, пьяницу, скандалиста, – да где там высокая поэзия? там и образование-то близко не ночевало, что я там, понимаешь, «мою легкую походку», «финский нож», – да вы с ума сошли! То получится.


Что с точки зрения ценителей изощренной, конструктивисткой, построенной в вымышленной, надуманной, литературной, навороченной поэзии Пастернака, – Есенин вообще не поэт. Тем не менее, никогда не давал Господь Пастернаку того света внутрь головы и прочего туловища, чтобы он мог написать «Не жалею, не зову, не плачу…» и т.д. «… как с белых яблонь дым…».


Слова все достаточно простые, составлены они-то достаточно традиционно: никаких грамматических нарушений, никаких стилистических изысков, поется само. Вот это и называется поэзией. Есенин природно был очень умный молодой человек от земли на самом деле. Это к тому, что внешне примитивная и традиционная поэзия Есенина в своих нескольких лучших образцах – это истинная поэзия.


49. Теперь о Бродском. С тех пор, как Бродский уехал в Америку, написал открытое письмо Брежневу, и в априори – знакомство с Ахматовой, ссылки советской властью за тунеядство, разных своих бедствий, – был объявлен «Большой Бертой» русской поэзии: но уж как он получил Нобелевскую премию, то все – от винта.


После Бродского идут только Лев Толстой и Шекспир. Когда Бродский в 65-м, помнится, году, в городе Ленинграде, написал свое бесспорно лучшее стихотворение «Пилигримы», которое перепечатывали машинистки и секретарши, и передавали друг другу слепые пятые копии, – это стихи.


Когда Бродский начинает читать в Америке свои стансы на древнеримские мотивы – это вообще никакие не стихи: это то, что называется литературщина, а литературщина – это когда автор, не имея в общем никакого представления о том, о чем он пишет, почерпнул всю информацию об этом из книг, дает перепевы мотивов этих самых книг, в том самом каноне, который он вычитал из книг, просто своими словами и, строго говоря, неизвестно зачем. Это можно прозой изложить, можно первоисточники прочитать, можно сделать иначе, это никак не цепляет.


Я думаю, что необыкновенно обидно должно быть большим, очень талантливым, очень мощным, просто хорошим советским русским поэтам: Вознесенскому и Евтушенко, когда они оказались в тени нобелепремиеносного Бродского.


50. О Шаламове. Если же вернуться несколько к эстетической стороне, к эстетизации мемуаров, то здесь, я думаю, необходимо помянуть добрым словом очень значительного, большого русского писателя Варлама Шаламова – который честность, обнаженную честность, возвел в эстетический принцип. И таким образом, значительную часть колымских рассказов Шаламова тоже считать мемуарами. Просто эти мемуары хорошо написаны.


Но они не потому хорошо написаны, что там есть какие-то необыкновенные сравнения, какие-то завинченные фразы, какое-то благозвучие. А потому что в них есть нагая точность и нагая честность. Вот этим они производят очень сильные впечатления. Ну, писать так, как Шаламов, могут немногие. Человек он был совершенно несгибаемый. И то, что перенес он, очень-очень не каждому по плечу перенести с таким достоинством. Вот поэтому редко бывают, понимаете ли, хорошие мемуары.


51. О Высоцком. В советской России жил-был великий и самый народный из всех поэтов России за тысячу лет ее существования – Владимир Высоцкий. Владимир Высоцкий вернул поэзию к ее исконным истокам. Это: поэт пишет стихи сам, и сам исполняет их, на нехитрую мелодию, под собственный аккомпанемент. И суммарный эффект – текста, мелодии, голоса, нехитрого аккомпанемента – таков, что ничто более, произносимое словами, с этим эффектом сравниться не может! Вот уже много лет, десятилетия пошли, как нет Высоцкого.


И тем не менее равного явления в русской литературе просто никогда не было. Если сегодня взять даже только тексты Высоцкого, напечатанные, и читать их глазами – без его голоса, без гитарного аккомпанемента, – то ты вдруг видишь, насколько это хорошие стихи. Если мы возьмем стихи Высоцкого, это именно стихи – никакие это не песни. Насколько точно стоят слова, и насколько плотно и прочно они проколочены одно к другому.


Внешне – никакой изощренности нет. Уверяю вас: пройдет время, и эта фигура, – трудно сказать, через 30 лет или через 130, – в русской литературе будет равновелика Пушкину; или совсем близко к тому. И, конечно, гораздо крупнее Пастернака или Бродского, которые совершенно сядут вот туда вот вниз, как, условно говоря, протокольные фигуры, но нереальные, неживые.


*****


V. СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА


1. Говоря о сегодняшней русской литературе, нужно, во-первых, прикинуть и определить, с чего она началась. Потому что в перестроечный период это была еще не сегодняшняя русская литература. Перестроечный период характеризовался тем, что вытащили все из закромов, из всех амбаров и сусеков – и стали гнать: мемуары белогвардейцев, лагерные воспоминания, всю «чернуху», весь модернизм, не похожий на социалистический реализм, который единственно раньше допускался. И в это время были гигантские, небывалые в мировой истории тиражи газет, а главное – толстых журналов: «Новый мир» – 2 миллиона, «Знамя» – 1 миллион, «Юность» – 5 миллионов. Это было просто что-то совершенно небывалое.


2. В это время стали падать и исчезать некоторые авторитеты. Говорили все за десять, за пятнадцать лет до этого: какой прекрасный писатель Валентин Распутин.
Какая замечательная повесть «Живи и помни»! Валентин Распутин высказал неполностью демократические западно-свободолюбивые взгляды – и был немножечко отодвинут, и стали о нем говорить меньше. Бондарев, который официально – главный писатель о войне («Горячий снег» и т.д.), тоже получил наклейку реакционера.


3. Оно не все было так гладко! Демократы, которых так долго топтали, ревниво вышли в первые ряды. А «деревенщики» и народники наоборот, потеснились. А вытащили товарищей Гроссмана, Зайцева, Ремизова, Пильняка. Ну, Александр Исаевич Солженицын – это был просто гигант, утес, глыба, матерый человечище: кого рядом поставить? Он бы и не позволил никого рядом поставить.


А потом случился 91-й год с распадом Советского Союза. А где нет Советского Союза – там естественным порядком нет и советской литературы. Реформа Гайдара очень сильно, просто-таки колхозным комбайном, подкосила советско-русскую литературу. В течение 92 года тиражи толстых журналов упали раз где-нибудь в 15.


Пройдет еще пара лет – и они упадут в 100, в 200 раз! Журнал «Юность» (5 миллионов экземпляров!) – вообще исчезнет. Журнал «Новый мир» (2 миллиона экземпляров!) – будет натягивать тысяч 6–7. А остальные еще немножко поменьше. Толстые журналы превратятся в какие-то виртуальные издания, которые вроде бы есть – а вроде бы нет. И вот здесь и стала возникать, на этих обломках, на этом пепелище, современная русская литература.


4. У нас шел вал исключительно американской переводной литературы по разрядам: триллер, детектив, фантастика. И когда русские писатели приходили в издательство и говорили: ну ребята, а может, мы тоже что-нибудь?.. ну, чтобы напечатать? – издатели говорили: а вы знаете… вы вот напишите что-нибудь такое, ну, якобы американское – и тогда мы это издадим! Ну, потому что вас никто не купит. И действительно, ряд писателей написал что-то такое псевдоамериканское…


5. А теперь, возвращаясь к концу 96–97 года, мы обнаруживаем. Первое. Приход к широкому читателю писателя уже до этого состоявшегося, в чем-то элитного, в чем-то хорошего, в чем-то просто модного, – Виктора Пелевина. Которого благополучно издатели точно так же гоняли в 93-м году, говоря, что ну что-то он даже согласен без гонорара?.. ну что он там про свои переводы за границей… ну «не катит» у нас русская литература, «не катит» хорошее, мы так его любим!.. – но пускай он идет своей дорогой. И вот: его стали издавать, и его стали покупать, и его стали читать, и с его известностью и успехом образовалось все в порядке.


А второй человек был в чем-то еще характернее. Она была столичным подполковником милиции. Ее звали Марина Алексеева, и она стала Александрой Марининой. И она стала печатать свои детективы. Маринина имела обвальный успех. И вдруг народ стал понимать пишущий, что в сущности писательством можно зарабатывать деньги!


6. И вот сегодня одно из главных течений современной русской литературы – это дамский детектив. Если хотите, женский детектив, женский триллер. Потому что следом за Марининой появились соответствующим образом: Полина Дашкова (псевдоним также); а затем появилась Татьяна Полякова; а затем появилась Татьяна Устинова; а также, ну, это еще попроще, Юлия Шилова. Если Юлию Шилову можно назвать в чем-то низкопробным чтивом для незатейливых читательниц, – то Дашкова, наоборот, это совершенно приличные романы.


И наш русский женский детектив в принципе, представляется мне, стоит классом выше западного, то есть английского, немецкого, французского, американского, женского детектива. То есть на самом деле это не детектив: это бытовой роман, он же психологический, он же семейный, он же любовный, он же социальный, – нормальный реалистический роман, для большей увлекательности натянутый на детективный каркас. И наши дамы очень неплохо овладели этим ремеслом. Это направление первое.


7. Поскольку свято место всегда очень быстро затаптывается набежавшей толпой, то тут же подоспели и мужчины и стали лудить тут же детективы и триллеры. Это было все вполне интересно. Возникли какие-то анонимные бригады негров, например длинная серия книг под безобразным названием «Я – вор». Вот такая примитивная романтика дешевой «малины» в изображении дешевого писателя серии «Я – вор», а автор Евгений Сухов.


Вернее, писалось даже Евг. Сухов. Я лично прочитал одну книгу из этой серии. Это чудовищно! То есть видно, как нанятые студенты филологического факультета, или журфака, или литинститута за несколько сотен долларов, гогоча, плюясь, попивая пиво, пишут всю эту страшную фигню. Ну здесь нет предмета серьезного разговора.


8. К следующему коммерческому направлению современной русской литературы совершенно естественно необходимо отнести фантастику. Фантастика, понимаете ли, при советской власти была в Советском Союзе достаточно в загоне. Таким образом, к 1992–1993 году фантастика была, в общем-то, вычищена. Из старых могучих китов советской фантастики оставались только Стругацкие, но они уже были немолоды, они уже хворали, их лучший период все-таки прошел.


И тогда, значит, у нас начали появляться и издаваться очень активно такие бывшие ранее писатели, как Михаил Успенский, – прекрасный, серьезный литератор. А вдруг появилась откуда-то Мария Семенова с романом, который стал бестселлером – «Волкодав». А затем появился один из самых популярных и издаваемых авторов российского книжного рынка и вообще русскоязычного – Сергей Лукьяненко. Эти писатели самые яркие представители сегодняшней фантастики в русской литературе.


9. Устоялась было русская литература. И издавали уже ряд писателей, и было что читать, и цены на книги ползли вверх, и доходы граждан ползли вверх. Но, понимаете ли, какая история – в 98-м году в Москве произошел дефолт. В основном этот дефолт имел отрицательные последствия: те, что у массы людей сгорели деньги, были экономические трудности… Но имел дефолт и положительные следствия – потому что рубль измельчал в несколько раз, и тогда многие товары опять стало выгоднее производить в своей стране, в России, чем покупать за рубежом. И вот тут, после этого страшного удара 98-го года, опять стало подниматься российское книгоиздательство.


Издатели стали забивать все щели в рынке: издавать все книги, которые только могли оправдаться в продаже. Потому что даже тираж в 3–4 тысячи в российских масштабах оправдывает себя и приносит хоть какую-то прибыль. И наступил золотой час российского книгоиздательства. Когда ты заходишь в книжный магазин – и можешь вот прямо так купить все! Ты можешь купить классическую философию и античную философию. Ты можешь купить русскую классику и средневековую европейскую классику. Ты можешь купить современный низкопробный любовный роман, и можешь купить роскошно изданное собрание сочинений Шекспира. Ты можешь купить очень хорошо изданные альбомы по искусству, и можешь купить очень дешевые порнографические романы. Издается все! Только покупай.


10. О премиях в литературе. Здесь с нами нет сейчас доктора филологических наук, профессора, преподавателя Московского университета, Владимира Новикова, известного раньше советского, а теперь русского критика, который сказал однажды фразу, и фраза эта отчеканенной формулы: «Премии дают кому не жалко». Что означает? Несколько известных писателей очень ревнуют друг друга к тому, что один из них получит премию, а остальные двое или пятеро не получат. И тогда они решают: дать эту премию кому-нибудь заведомо третьесортному, чтобы ему уже не завидовать, и, пожимая плечами, говорить друг другу: «Ну, разумеется, вы сами понимаете, какая фигня».
Но кроме литературы внутрилитературной, внутрипремиальной – еще одна черта, которая отличает российские премиальные книги от западных. Если книга получает Нобелевскую премию, или если книга получает Гонкуровскую премию во Франции, или Букеровскую премию в Англии, или еще что-то вроде Пулитцеровской премии в США, – ей гарантируются довольно широкие продажи. Потому что это знак качества, – значит, это надо читать и об этом надо говорить. В России этого нет. В России к книгам, получившим премию, относятся с некоторым недоверием, и во всяком случае вполне спокойно.


11. Если говорить о сегодняшних бестселлерах, о коммерческой литературе, и о сегодняшней элитарной литературе, то отметим, что на рубеже 3-го тысячелетия в русской литературе появилась такая фигура, как Б. Акунин, он же Борис Акунин, он же Георгий Чхартишвили. Писатель московского местожительства, грузинского происхождения, литературной биографии, бывший заместитель главного редактора прекрасного толстого журнала переводных вещей западных «Иностранной литературы», и автор совершеннейших бестселлеров про Эраста Фандорина – непобедимого сыщика.


12. Другое же направление – совершенно некоммерческое. Напротив, полностью элитное. И такой незаурядный автор, как Владимир Сорокин. В английском, еще вернее, в американском языке, есть такое понятие, как dirty fiction – «грязная беллетристика». Вот написанное Сорокиным совершенно подпадает под это определение. То есть Сорокин взламывает табу – и там могут быть и убийства, садизм, садистско-сексуально-фекальные фантазии, какие-то чудовищные сцены, и т.д. и т.п. Все это написано достаточно простым, достаточно читаемым языком.


Весь смак в том, что взламывается очередное табу. То есть: на коммунистическом субботнике люди соревнуются, кто громче пукнет. И все это описывается с полным уважением. Или: ученик ест дерьмо своего учителя в знак преклонения перед ним и чтобы стать таким же. И т.д. и т.п. Ну, люди устроены так – что им нужно что-то новое, они любят, чтобы их шокировали. И на сегодня Владимир Сорокин один из самых известных российских писателей.


13. Направление, о котором необходимо упомянуть, – это не детективная, а «нормальная» женская проза. Которая все-таки не есть совсем то, что просто проза, что мужская проза. Это все-таки женский взгляд, и это в большой мере женские проблемы, поданные под женским углом зрения. Здесь необходимо перечислить таких авторов, как.


Во-первых, Виктория Токарева. Которая пережила все трудные времена, и сейчас продолжает писать и издаваться вполне успешно, и пользуется достаточным спросом. Просто потому, что она талантливая, витальная и умеет работать.


Вторая – это Дина Рубина. Которая также осталась от советских времен и перешла из советской литературы, потом эмигрантской литературы, и так или иначе – все-таки в современную русскую литературу. Хотя она не всегда дает именно женскую беллетристику, а чаще всего ее романы носят несколько автобиографический характер. Но все это с юмором, все это живым языком, все это мило и славно.


И третий, безусловно, один из самых заметных писателей сегодняшнего российского литературного пространства – это Людмила Улицкая, которая начала писать очень поздно, которая быстро завоевала признание, и книги которой в течение нескольких лет по тиражам обошли разнообразные триллеры, детективы и т.д. и т.д. Она - одна из самых востребованных авторов сегодняшней русской литературы.


14. Есть еще одна тема, которая сначала в советской, а сейчас в русской литературе существует особняком. Это тема Второй мировой войны. Можно сказать, что в русской современной литературе этот поток книг начался со знаменитой книги Владимира Резуна (псевдоним – Виктор Суворов) «Ледокол»: о подготовке Второй мировой войны, о начале Великой Отечественной войны, о 22 июне. Книга эта произвела грохот еще на самом последнем рубеже советской власти, помнится, году в 90-м.


Она впервые печаталась в Советском Союзе – и продолжает переиздаваться, и продолжает. Суммарный тираж ее сейчас наверняка больше миллиона экземпляров, не могу сказать точнее. С тех пор у Суворова вышел еще ряд книг. И без Суворова сейчас история Второй мировой войны не существует, потому что Суворов со всей убедительностью показал,
(а он, строго говоря, не историк и не писатель. Он, понимаете ли, профессиональный разведчик, и он офицер разведки. Он сначала учился в кадетском училище, а потом кончал общевойсковое училище, а потом он учился и работал в академии, а потом он работал в советской резидентуре в Швейцарии. Вот оттуда он сбежал к проклятым империалистам-англичанам.


И когда анализ обстановки проводит не историк и не генерал по заданию Главного полит управления, а профессиональный разведчик, то спорить с ним очень и очень трудно. Из книги Суворова явствует со всей очевидностью:) что, конечно же, Советский Союз также готовился к нападению на Германию. Не чтобы просто напасть на Германию – а чтобы освободить всю Европу и установить там коммунистический строй. Но поскольку в России всегда все опаздывали делать, то Германия предупредила Советский Союз и напала первой.


Заметим, что тот же Виктор Суворов – «предатель и враг народа» – первый сказал, что: в знаменитейшей, возможно самой знаменитой последних десятилетий советской, русской теперь, книге мемуаров маршала Георгия Жукова «Воспоминания и размышления» нет ни воспоминаний, ни размышлений, и нет вообще ничего. И иногда трудно поверить, что Жуков действительно это сам писал, или даже сам читал. И когда я прочитал эту крамолу у Суворова, я подумал, что недаром меня раздражали почему-то мемуары Жукова, и в конце концов я их то ли выкинул, то ли кому-то подарил.


15. Вот в этом же мейнстриме сегодня работает еще такой замечательный человек, как Владимир Бешанов, лучший на сегодняшний день русский писатель об Отечественной войне. По специальности он флотский офицер, карьеру кончил капитан-лейтенантом. Уволился с Черноморского советского флота, когда началась украинизация при разделе флотов между Россией и Украиной.


Вернулся в родной Брест и, ненавидя все идиотизмы и фальши советской жизни, занялся историей Второй мировой войны. И такие его книги, как «Танковый погром 41-го года», или «Год 42 – учебный», или другие были востребованы широкой аудиторией. Они очень интересны, содержательны – и бесспорны. Их неторопливо писал образованный, умный и темпераментный человек. Это если говорить о войне.


16. Последнее. Буквально вот-вот появилась книга «22 июня, или Когда же действительно началась Великая Отечественная война» живущего в Самаре писателя Марка Солонина. Бывшего радиоинженера. Она уже вышла, эта книга. И она просто исчерпывающе вспахивает проблему 22 июня и поражения нашего, страшного нашего разгрома Вермахтом летом 41-го года. То есть Солонин настолько глубоко въехал в материал, настолько всесторонне подходит ко всем вопросам, что спорить с ним просто невозможно. Он знает заранее больше, чем кто бы то ни было может у него спросить, – он посвятил этому жизнь.


*****


VI. ЗАКЛЮЧЕНИЕ


1. В заключение, кроме всего что говорилось ранее, хотелось бы остановиться вот на каком сугубо прикладном моменте. Обычный вопрос: «Каких писателей следует читать в первую очередь, чтобы лучше знать русский язык?» Отвечаю. XIX век. Лермонтов. Чехов. Начало XX. Бунин. XX. Бабель. Лавренев. Олеша. Булгаков. Катаев. Ильф и Петров – обязательно! Паустовский. Братья Стругацкие.


2. После части рекомендательной даю часть нерекомендательную. И – никогда не читайте с точки зрения изучения языка Гоголя, Достоевского, ну, и из XX века не рекомендую Шолохова и Пастернака – это я беру фигуры первого ряда.


3. Вот если вы хотите изучать русскую душу, изучать психологию и психопатологию – читайте Достоевского. Но – как труд, как учебник, как изучение человеческих глубин, человеческих отношений – но не как образец беллетристики, то есть прекрасного письма, на языке которого сто;ит говорить.


Я человек неполиткорректный, решение я оставляю, безусловно, за вами, но поскольку я здесь для того, чтобы ознакомить вас именно со своим мнением, – вот мое мнение, сложившееся за всю мою профессиональную жизнь: Достоевский писал уродливо.


Коряво, антиобаятельно, отталкивающе, неряшливо, многословно, и весь отбор-то слов у него был какой-то мерзкий и корявый, аж читать иногда стыдно. Я вообще не понимаю, как после Лермонтова можно было писать так, как Достоевский.


4. Если Гоголь писал смешно – ну, значит, мне крупно не повезло, и я начисто лишен чувства юмора. Но по-моему, «Мертвые души» – это тупость, и потуги на юмор натужные, примитивные и плоские.


3. Тут понимаете какая вещь. В XIX веке в России жили, строго говоря, два народа. Это – русские европейцы и русские туземцы. Европейцы начинали говорить по-французски раньше, чем по-русски; они носили европейское платье, пили кофе, читали книги, изучали науки и правили страной. А туземцы часто были вовсе неграмотны, они пахали землю, строили дома, ковали железо, носили традиционную славянскую одежду, пили квас и реже водку, ели каши и репу. Абсолютно разный образ жизни!


Разное мировоззрение, разный способ мышления, разная ментальность – и разный язык! Разный! Итак: правящий класс заговорил по-французски. Он правил страной, он принимал решения, он издавал законы, все принадлежало ему – а крепостные на него работали, ему принадлежали как рабы, и при желании он их продавал – или покупал, что там ему сейчас нужнее, рабы или деньги. А русские туземцы, традиционные восточные славяне, крепостные рабы, бедняки, – они-то и работали в стране на земле, кормили ее, ткали, лес валили и т.д. – и при этом говорили на традиционном русском языке.


4. И Пушкин, создатель русского литературного языка, был первым писателем в России, кто заговорил по-русски – однако французскими сплошь и рядом оборотами, с французской легкостью, с употреблением массы иностранных слов. А уж Лермонтов – этот просто выдал изощренный, богатый и изящный французский язык – который он как бы предварительно переводил в голове на русский.


Ну, с натяжкой, сильно упрощая, можно сказать, что Лермонтов писал по-французски, просто русскими словами. А поскольку Лермонтов был блестящий поэт, его языковой слух, языковой вкус были тончайшими, безупречными. Двести уже почти лет спустя – читать его – это наслаждение.


5. А Гоголь, умный, хитрый и честолюбивый Гоголь, пошел по другой дорожке. Он был кто – он был провинциал, малоросс, украинец то бишь, и выговор у него был куда как не аристократическим, и он справедливо рассудил, что тягаться со столичными литераторами на их площадке ему нет смысла. И он стал подавать себя как именно самородка из провинции.


И все стали умиляться: ах, как забавен и мил этот молодой талантливый малоросс! Смотрите, как он забавно пишет – они у него говорят, как то простонародье, то чиновники! А в обществе после Отечественной войны 1812 года, после нашествия Наполеона на Россию, возникло сильнейшее культурно-патриотическое движение! Искали героев и подвиги в своей истории! Поднимали на щит все русское! Вот и Гоголя, благо небольшого роста худенький был парнишка, подняли на щит. Народность! Православие! Патриотизм!


6. Четыреста лет назад гениальный Джонатан Свифт, автор Гулливера, отчеканил: «Стиль – это нужное слово на нужном месте». Вот Чехов – это нужное слово на нужном месте. И Бабель. И Катаев.


7. Таким образом, от влияния немецкого языка, и в первую очередь – французского языка на русский литературный язык, мы естественным порядком подходим к влиянию современного английского, а вернее даже сказать – американского языка на современный русский. И вот здесь у нас проблема языкового влияния разрастается, как снежный ком, как лишайник по стене, и переходит вообще в проблему метаморфоз, которые претерпевают национальные литературы в эпоху глобализации.


Глобализацию сегодня принято чаще ругать. Она нивелирует и уничтожает национальные культуры, обезличивает народы и страны, всех кормит биг-маками и одевает в джинсы, всем навязывает один стандарт потребления и образа жизни. Это мы с вами знаем.


8. Глобализация в литературе – это когда Лев Толстой, начитавшись английского экономиста Адама Смита и немецкого философа Артура Шопенгауэра, буквами, которые изобрели евреи, на бумаге, которую изобрели китайцы, в жанре романа, который изобрели греки и усовершенствовали французы, пишет великое произведение русской и мировой литературы «Война и мир».


9. Наши культуры – тоже вобрали в себя, тоже переплавили многие и многие малые и крошечные культуры, бывшие раньше и исчезнувшие навсегда. Культуры деревушек и долин, окраин и регионов. И там тоже были старики и местные патриоты, которые сопротивлялись исчезновению своей родной маленькой культуры изо всех сил, и били в набат, ругались и плакали.


Так перестаньте теперь лить крокодиловы слезы, не желаю думать о предшественниках, которых вы – мы! – уже сожрали!! Грузин Окуджава, абхаз Искандер, татарка Ахмадулина, еврей Бабель, и многие, многие еще – это слава великой русской литературы. Да, литературы грузинская, абхазская, татарская и еврейская немало проиграли от этого. Но общемировая – выиграла!


12.05.2021 г.



Другие статьи в литературном дневнике: