Арсений НесмеловАрсений Несмелов, поэт «белого» движения: 5 стихотворений с комментариями Арсений Несмелов, поэт «белого» движения: 5 стихотворений с комментариями Имя поэта, писателя, журналиста Арсения Несмелова (настоящая фамилия Митропольский; 1889–1945), когда-то известное всему русскому зарубежью, в последние годы в тени. Вернувшийся в отечественную литературу сперва публикациями в числе «возвращенных» (упомянем подборку в антологии «Десять веков русской поэзии» под редакцией Е. Евтушенко), в 1990 году – небольшим избранным с говорящим названием «Без Москвы, без России», в 2006-м – двухтомным собранием сочинений, подготовленным к печати Е. Витковским, сегодня широкому читателю он практически неизвестен, да и на русскую поэзию того влияния, которым славится, например, его собрат по эмиграции Г. Иванов, вдохновитель «парижской ноты», как будто бы не оказал. Однако стоит вчитаться, как его строки, его интонации, его поэтическое и человеческое кредо, прозвучавшее хотя бы в знаменитом стихотворении «Пять рукопожатий»: «Всё же нас и Дурову, пожалуй, / В англичан не выдрессировать…», покажутся вдруг удивительно современными и на редкость созвучными современному же читателю. Может быть, даже больше созвучными – современному, чем читателю 1920–1930-х годов… Арсений Несмелов родился в Москве, в семье, дворянскими традициями связанной с военной службой (отец, надворный советник, был секретарем военно-медицинского управления, старший брат, писатель Иван Митропольский, служил офицером Перновского гренадерского полка). С августа 1914-го воевал на фронтах Первой мировой войны, дослужился до подпоручика. В 1917-м, отбыв в резерв по ранению, оказался в красной Москве и принял участие (можно предположить, что довольно горячее) в восстании юнкеров против новоиспеченных Советов, о чем позже напишет в поэме «Восстание»: Россия звала к отваге, Нас мало, но принят вызов. Толпа, как волна морская, Восстание подавлено. Несмелов, переодевшись в штатское, уезжает в Сибирь – к Колчаку. Впрочем, в Сибирь уезжает еще Митропольский; Несмелов – фамилия боевого товарища, погибшего под Тюменью, и этой фамилией будет подписана новая книга стихов, вышедшая во Владивостоке в 1921 году. Именно там, как позже напишут биографы, и произошло рождение поэта Несмелова. С 1918 года он служит в белой армии Колчака. Отличается беспрецедентной отвагой: известно, что именно Митропольский-Несмелов был тем офицером, который в Иркутске, прорвавшись сквозь оцепление, отдал честь белому адмиралу перед отправкой того на расстрел. Проходит Великий Сибирский Ледяной поход – из Омска и Новониколаевска через Байкал до Читы. Около четырех лет живет во Владивостоке, где даже в период установления советской власти в центральной России сохраняется некоторое подобие «буферного государства» – дальневосточная республика (с многое говорящей современному читателю аббревиатурой ДВР). В 1924-м – уходит через тайгу в Харбин. Сотрудничает там в эмигрантских изданиях, печатает прозу, стихи, журналистские очерки, литературную критику… Начав активно издаваться еще во Владивостоке, где вышли три его книги: «Стихи» (1921), «Тихвин» (1922) и «Уступы» (1924). В Харбине Несмелов регулярно выпускает новые сборники, в каждом из которых настойчиво утверждает родство со своими рассеянными по земле соотечественниками и с русской поэзией как таковой. 1929 год – «Кровавый отблеск», явственно восходящий к кровавому отсвету А. Блока и, по словам критика В. Перелешина, представляющий собой «сплошное зарево гражданской войны». 1931 – «Без России»: своеобразный оммаж М. Цветаевой (ср. с ее знаменитым парижским сборником «После России», 1928), чье творчество Несмелов высоко ценил, чьего отклика ждал и о ком говорил однозначно: «Она – гениальный поэт» (из письма И. Якушеву, редактору пражского эмигрантского альманаха «Вольная Сибирь», от 14 августа 1930 года). 1938 – «Полустанок». 1942 – «Белая флотилия», снова как будто бы вслед Цветаевой с ее «Лебединым станом» (1920); вполне возможно, что к 1942-му до Харбина и до Несмелова дошла весть о смерти любимой Марины, – но и вслед Ахматовой и ее «Белой стае», изданной в 1917-м… Реминисцентность заглавий отнюдь не случайна. Как пишет Е. Витковский, издатель двухтомного избранного Несмелова, учителями последнего, «всерьез занявшегося поэзией под тридцать, – в этом возрасте поэты Серебряного века уже подводили итоги, – оказались сверстники, притом бывшие моложе него самого: Пастернак, Цветаева, Маяковский». По отношению к ним у Несмелова не было ни раздражения, ни ревности. Напротив, всем своим современникам он был признателен прежде всего за то, что они «по трущобам земных широт»: от Парижа до Праги, от Нью-Йорка до Харбина – сохраняли мелодию поэтической русской речи. При том, что, по словам В. Авченко, автора очерка о Несмелове в книге «Литературные первопроходцы Дальнего Востока» (2021), «главное русло языка» оставалось все-таки в СССР. 1. Рождение поэзии из опыта боевого офицера
Мы – белые. Так впервые Нас крестит московский люд. Отважные и молодые Винтовки сейчас берут. И натиском первым давят Испуганного врага, И вехи победы ставят, И жизнь им недорога. К Никитской, на Сивцев Вражек! Нельзя пересечь Арбат. Вот юнкер стоит на страже, Глаза у него горят. А там, за решеткой сквера, У чахлых осенних лип, Стреляют из револьвера, И голос кричать охрип. А выстрел во тьме – звездою, Из огненно-красных жил, И кравшийся предо мною Винтовку в плечо вложил. И вот мы в бою неравном, Но тверд наш победный шаг, Ведь всюду бежит бесславно, Везде отступает враг. Боец напрягает нервы, Восторг на лице юнца, Но юнкерские резервы Исчерпаны до конца! – Вперед! Помоги, Создатель! – И снова ружье в руках, Но заперся обыватель, Как крыса сидит в домах. Мы заняли Кремль, мы – всюду Под влажным покровом тьмы, И все-таки только чуду Вверяем победу мы. Ведь заперты мы во вражьем Кольце, что замкнуло нас, И с башни кремлевской – стражам Бьет гулко полночный час. 1923, 1942 В общем, понятно, почему, прочитав это стихотворение Несмелова, М. Цветаева в далекой Европе назвала его, никогда не виденного и незнакомого, другом: «Есть у меня друг в Харбине. Думаю о нем всегда, не пишу никогда...» (из письма Раисе Ломоносовой от 1 февраля 1930 года). Ей, глубоко и лично захваченной идеей Белого движения, было жизненно важно услышать о его начале от человека и поэта, реально прошедшего весь белый путь и, в отличие от близких Цветаевой С. Эфрона и К. Родзевича, не только не разочаровавшегося в исходной идее, но и пронесшего ее через всю эмигрантскую жизнь. Там, где Эфрон признавался «с мукой» и глубокой обидой: «И всё же это было совсем не так, Мариночка… Была братоубийственная и самоубийственная война, которую мы вели, не поддержанные народом; было незнание, непонимание нами народа, во имя которого, как нам казалось, мы воевали. Не “мы”, а – лучшие из нас. Остальные воевали только за то, чтобы отнять у народа и вернуть себе отданное ему большевиками…» – Несмелов без тени сомнения присягал на верность белому делу, и одно это не могло Цветаеву не покорить. А тут еще и победная, маршевая интонация («Посмертный марш» – так будет называться одно из цветаевских стихотворений о белом движении), и столь близкий ей, рожденной в легендарном Трехпрудном, московский текст – Арбат, Сивцев Вражек, забранные решетками «чахлые» скверы, кремлевские башни (ср.: «Мимо ночных башен / Площади нас мчат. / Ох – как в ночи – страшен / Рев молодых солдат…»). Однако наряду с цветаевским пророческим символизмом Несмелову свойствен цепкий журналистский взгляд на происходящее. Трезвый анализ событий, которым он был не просто свидетелем, но и участником. В поэме «Восстание» речь идет о московском восстании юнкеров в октябре – ноябре 1917 года, сразу после Октябрьского переворота. Сам Несмелов в это время – в Москве; отчисленный с фронта в резерв по ранению, ловит глухие отголоски недовольства в толпе, видит ее лихорадочное возбуждение, видит вскипающую – и направленную друг на друга – агрессию будущих красных и будущих белых: Я, бродивший по Замоскворечью, ……………………………. Ночь ползла, поблескивая лаком В другой части поэмы будет сказано еще отчетливее: «Россия просила боя / И требовала его!» Фактически Несмелов фиксирует самое начало Гражданской войны – «Так наша началась борьба…», – ее разрушительный пафос и первое поражение белых, причем точно так же, как сталкиваются красные с белыми на московских изогнутых улицах, сталкиваются в несмеловском тексте, казалось бы, противоборствующие литературные образы и направления. Футуристическая залихватская избыточность («И Яуза шрапнелью пудрена, / И черная Москва-река, / И у студенческого Кудрина / Поисцарапаны бока…»), особенно свойственная дальневосточному Несмелову – другу осевших на краю империи футуристов Н. Асеева и С. Третьякова, – с акмеистически выверенными подробностями («Уже о снятии погонов / Гремел Мураловский приказ»; имеется в виду подписанный генералом Н. Мураловым приказ Московского военно-революционного комитета о победе революции в Москве). Плакатно-обличительные лозунги («Но заперся обыватель, / Как крыса сидит в домах…») – с пророческими интонациями гаснущего символизма: «А выстрел во тьме – звездою / Из огненно-красных жил, / И кравшийся предо мною / Винтовку в плечо вложил…» Чем не перифраз из «Двенадцати» Блока, где белый Христос шествует в авангарде отряда красноармейцев? А здесь, у Несмелова, белые бьют по красной звезде… Если продолжить литературные ассоциации в жизненное пространство, окажется, что Несмелов как будто бы заплетает на глазах читателя клубок противоречий, соединяет несоединимое, в слиянии противоречащих друг другу поэтик нащупывая точку исторического невозврата. Точку, из которой выходит новое – революционное – время. Интересно, что некоторые несмеловские образы и даже рифмы неожиданно отзываются в поэзии русского Парижа – скажем, у Г. Иванова в культовой книге «Отплытье на остров Цитеру» (1937): «Черная кровь из открытых жил – / И ангел, как птица, крылья сложил…». В этом стихотворении Иванов также приводит своеобразную хронику революции, только уже в декорациях замершего и замерзшего Петрограда: «Это было на слабом весеннем льду / В девятьсот двадцатом году». Рассеянные по заграницам, с разных концов земли русские парижане, русские харбинцы, чуть позже – русские ньюйоркцы ткали общее полотно поэзии изгнания, и уж кто-то, а Несмелов парижских прекраснодушных иллюзий в стиле «мы не в изгнании, мы в послании», не питал никогда. Боевому офицеру, ему их питать было и не положено. 2. Расставание с Родиной как с женщиной
Пусть дней немало вместе пройдено, После Великого Сибирского похода, перейдя по льду Байкал, Несмелов оказался в Чите, оттуда через Маньчжурию перебрался во Владивосток. «На Дальнем Востоке Гражданская война продолжалась на два года дольше, чем в “большой” России, – читаем у В. Авченко в очерке «В затонувшей субмарине» (название очерка повторяет название стихотворения Несмелова). – На это время Владивосток стал одной из культурных столиц разорванной страны…» В городе кипела литературная жизнь – издавались журналы, работали типографии, открывались поэтические кафе. Несмелов, за плечами которого был не только опыт боев, но и изданный в 1915 году еще под фамилией Митропольского сборник «Военные странички. Рассказы и стихотворения», легко входит в контекст. Пишет о городе, о недавних боях, об оставшейся за Уралом России; печатается в газете «Дальневосточное обозрение», приятельствует с Н. Асеевым, Ю. Галичем, С. Третьяковым. Уезжать из страны поначалу не думает, но в 1924-м, когда советская власть, воцарившаяся наконец и на краю империи, закручивает гайки, все же решается на отъезд (читай: бегство) в Харбин. Согласно позднейшим воспоминаниям Несмелова, он и три его спутника, бывшие колчаковцы, двигались через тайгу по карте, данной поэту его хорошим знакомым – писателем В. Арсеньевым, в свое время исходившим Приморье вдоль и поперек и уж точно способному указать направление до китайской границы. Арсеньев его указал, но Несмелов и товарищами сбились с пути и лишь через 19 дней перешли ту границу, которая находилась от них на расстоянии в 50 с небольшим километров. Читая стихотворение «Переходя границу», поневоле задумаешься: а может быть, так долго шли они, попросту не желая расставаться с женщиной-Родиной, стремясь продлить эту последнюю, вот-вот грозящую оборваться связь? Неслучайна говорящая глагольная – деепричастная – форма в названии: не «перейдя», а «переходя», как будто бы оттягивая сам момент перехода. Ту же «оттяжку» передают прерывающиеся строчки – на 24 строки здесь полдесятка анжамбеманов, заставляющих читателя задерживать дыхание, следя за несмеловской мыслью, свободно рождающейся в обращении к России: «о Родина!»... Несмеловской лирике свойственно совмещение традиционного и новаторского подходов: общее, «фоновое», сочетается у него с индивидуальным, не похожим ни на кого. Вот и здесь «фоновое» изображение Родины в образе женщины (вспомним и Блока, воскликнувшего «О Русь моя, жена моя…», и Есенина, и ту же Цветаеву с ее Русью, одинаково причитающей в поле над красным и белым) прослаивается у Несмелова сложными, противоречивыми интонациями, обращенными к Родине при расставании: «Но комплименты здесь уместны ли – / Лишь сдержанность, лишь холодок / Усмешки, – выдержка чудесная / Вот этих выверенных строк...» Несмелов, книга.jpg Так, делая ставку прежде всего на собственную сдержанность, несколько удивляясь ей и даже втайне гордясь ею, – может расстаться с женщиной не восторженный трубадур, но уставший от разногласий и склок превосходно воспитанный дворянин. Характерный несмеловский образ лирического героя! Не менее характерен и ассоциативный речевой ряд, восстановленный в стихотворении применительно к русскому языку: Да ваш язык. Не знаю лучшего Для сквернословий и молитв, Он изумительный – от Тютчева До Маяковского велик… Казалось бы, не Маяковскому стоять рядом с Тютчевым, а вот поди ж ты: в сознании Несмелова ироническая сдержанность и роковое чувство времени одного преспокойно уживается с авангардом и бунтом другого. Более того, если предположить, что стихотворение Несмелова было написано в 1924-м, вскоре после пересечения границы, то уже через несколько месяцев Маяковский откликнется на несмеловское упоминание горьким созвучным признанием: «Я хочу быть понят родной страной, / А не буду понят – / что ж?! / По родной стране / пройду стороной, / Как проходит косой дождь…» О судьбе Несмелова и о его поэзии Маяковский мог знать от Асеева, который в 1922 году был вызван из Владивостока в Москву телеграммой А. Луначарского и, конечно, рассказывал Маяковскому о бурной дальневосточной поэтической жизни страны. В том числе и о Несмелове, чей поэтический талант Асеев высоко ценил (сам Несмелов посвятил ему несколько стихотворений и очерков и до конца жизни был Асееву благодарен за его ненавязчивое наставничество, за литературную дружбу, за статью в «Дальневосточном обозрении», в которой Асеев приветствовал Несмелова как нового крупного поэта, опубликованную в 1920 году…). Литературные связи не обрывались, но истончались, растягивались, терялись в «железном потоке» истории, если и снова всплывая и отзываясь, то только в сознании немногих посвященных. Впрочем, с этими посвященными, перебравшись в Харбин, Несмелов связей отнюдь не порвал. Наоборот: из Харбина вести переписку с Прагой и Парижем было не в пример проще, чем из советского Владивостока. 3. Послание потерянному поколению
Ты пришел ко мне проститься. Обнял. Но не в Константиновское, милый, В тех лесах, до города большого, Кто осудит? Во;логдам и Би;йскам Мы — не то! Куда б ни выгружала Пять рукопожатий за неделю, Несмеловское стихотворение написано за несколько десятилетий до того, как в 1969 году американские психологи С. Милгрэм и Д. Трэверс выдвинут свою теорию шести рукопожатий, предполагающую, что каждый человек на земле отделен от любого другого примерно пятью общими знакомыми, – и означает нечто прямо противоположное. Оно не про сцепку, не про цепочку – про разъединение и расщепление. Тут можно снова вспомнить Цветаеву с ее знаменитым: «Который уж, ну который март – / Разбили нас, как колоду карт!» Но цветаевское стихотворение – любовное, обращенное к одному человеку и ставшее плачем всей русской эмиграции лишь вследствие его небывалой лирической напряженности; а вот несмеловское, несмотря на то, что открывается обращением «ты», на самом деле адресовано целому поколению. «Потерянному поколению», могли бы сказать отцы этих мальчиков, вывезенных из России детьми и подростками. Но сами прощающиеся и уезжающие так отнюдь не считали: Ты пришел ко мне проститься. Обнял. Но не в Константиновское, милый, Несмелов имеет в виду то, что для читателя 1920-х годов в комментарии не нуждается: Константиновское артиллерийское училище в Санкт-Петербурге, откуда вышло столько юнкеров и офицеров – участников Белого движения (сам Несмелов учился во Втором Московском кадетском корпусе, окончил – Нижегородский Аракчеевский). Как обычно у Несмелова, запротоколированные подробности «из реальности» здесь соседствуют с символами, причем уже не с расхожими «фоновыми», но с сугубо несмеловскими – определяющими его поэтическое мировоззрение. Лучшие стихи Несмелова связаны между собой в единую образно-смысловую, сюжетную сеть. Волчья костромская рать «Пяти рукопожатий» отсылает к стихотворению «На водоразделе», где русские беженцы-добровольцы уже были названы волками («Мы бежим, отбитые от стаи, / Горечь пьем из полного ковша, / И душа у нас совсем пустая, / Злая, беспощадная душа Тошно сердцу от звериных жалоб, / Неизбывен горечи родник. / Не волчиха – родина, пожалуй, / Плачет о детенышах своих…»). Судьба сыновей – к трагическим текстам харбинского корпуса о русских детях среди «бритых китайчат» (из стихотворения «Ламоза»: «Синеглазый и светлоголовый, / Вышел он из фанзы на припёк. / Он не знал по-нашему ни слова, / Объясниться он со мной не мог…»). Общий ритм этих текстов не позволяет разорвать мысль, одна строка центонно продолжает другую: «он не знал по-нашему ни слова» – «по-чужому думать и любить»… Строка продолжает, а однообразная интонация маскирует острую боль оттого, что Россия уходит из сердец и сознания тех, кто принадлежит ей по крови. Оттого, что пять рукопожатий, которые должны бы соединять мир, сегодня разъединяют его. Впрочем, только ли это – о сыновьях? Не в меньшей, а то и в большей степени стихотворение кажется написанным о друзьях, современниках-литераторах. Без преувеличения посвятив жизнь русской литературе и русской поэзии, Несмелов числил себя наследником Гумилева с его роковой преданностью поэтическому слову (кстати говоря, именно в ритме «Слова» написаны многие программные, вычеканенные тексты Несмелова), Асеева с его речевой футуристической свободой (чего стоит хотя бы строфа из «Харбина» с небывалыми рифмами: «Взрывы дальние, глухие, / Алый взлет огня. / Вот и нет тебя, Россия, / Государыня!»), Цветаевой с ее верностью белому делу… Ему было горько думать, что эта связь прервется, что «позабудут скоро дети / отческую речь»; он боялся, что наступит момент – и отечественная поэзия офранцузится, окитаится, обамериканится… Заметим на полях, что как Цветаева, так и Несмелов отличались пожизненной верностью старой, дореволюционной орфографии, и в стихах Несмелова мы находим отдающее монархической бескомпромиссностью написание: «безславный, безсмертный»… Если это стихотворение и забегало вперед в 1930-е годы, то теперь оно может звучать как пророческое. 4. Символическое возвращение в мир живых
Была похожа на тяжелый гроб Слепой фонарь качался на корме, — И показалось мне, что не меня, И, позабыв о злобе и борьбе, Клинком звенящим сердце обнажив, 1930-е Несмелов не баловал читателя любовной лирикой. «Прикосновения» – одно из немногих стихотворений, в которых поэт говорит о любви, но и здесь его лирическая интонация то и дело сменяется философской. О личной жизни он не распространялся, семейная складывалась непросто, а если точнее – и вовсе не складывалась; в письме поэта, написанном в 1936 году другу П. Балакшину, читаем: «Есть дети, две дочки, но в СССР, со своими мамами…» Одна из дочек, Наталья, была увезена из Харбина матерью Е. Худяковской в середине 1930-х годов, о чем последняя, вероятно, пожалела, сразу по возвращении угодив в лагерь, о другой, старшей, биографических сведений нет. Любовное переживание становится поводом заговорить не столько о женщине – «авторе» прикосновений, сколько о себе и о времени, сначала в противоборство, а после – во взаимодействие с которым вступает герой. В «Прикосновениях» мы вновь имеем дело с фирменным стилем Несмелова – соединением «фонового» звучания традиции с непредсказуемым, переосмысленным лично изводом. «Была похожа на тяжелый гроб / Большая лодка, и китаец греб, / И весла мерно погружались в воду…» Заграница как миф о загробном, том мире – казалось бы, что может быть традиционнее? Понятно, что в этом свете – тусклом свете слепого фонаря переправы – китайская лодка играет роль лодки Харона, а перевозчик переправляет через темную реку душу поэта. Несмелов, 2.jpg Несмелов не только не скрывает напрашивающихся аллюзий, но даже подчеркивает их, замечая: И показалось мне, что не меня,
И, позабыв о злобе и борьбе,
Возвращается – чтобы доплыть, допеть, долюбить. Герой возвращается, а удается ли вернуться самому поэту? 5. Стихи о расстреле царской семьи
Пели добровольцы. Пыльные теплушки Вот и Камышлово. Красных отогнали. Сократились вёрсты, — меньше перегона И опять победа. Загоняем туже Почему рыдает седоусый воин? Замирают речи, замирает слово, Вышел седоусый офицер. Большие И к победам новым он призвал солдата, 1918–1945 Остановимся для начала на датировке стихотворения: 1918–1945. Начато – двадцатидевятилетним поручиком Митропольским (еще не Несмеловым!) летом 1918-го, по-видимому, сразу, как только среди офицеров Добровольческой армии разнеслось известие о расстреле царской семьи. Окончено – в 1945-м Н. Дозоровым (этот псевдоним-маску Несмелов избрал себе для пропагандистской работы в пользу Японии), членом Всероссийской фашистской партии и сотрудником 4 отдела Японской военной миссии, после победы над гитлеровской Германией и занятия Харбина советскими войсками. Жить Несмелову остается около полугода. Почему, удостоверившись в победе СССР над Германией и над Японией и предчувствуя скорую гибель (еще в 1942 году опубликовано его стихотворение «Моим судьям» с пророческими строками о грядущем: «Заторопит конвоир: “Не мешкай!” / Кто-нибудь вдогонку крикнет: “Гад!”»), Несмелов вновь возвращается к теме расстрела царя? Да и, судя по всему, возвращался – и к теме, и к тексту – на протяжении всей своей жизни, отсюда и даты: не «1918, 1945», а – через тире… Действительно, о расстреле царской семьи он писал много – видимо, как о событии, потрясшем до глубины души. Некоторые стихи – очевидно неровные, нервные, выкрикнутые, чтобы избыть затаенную боль: «Мне не жалко сгинувшей державы. / Губы трогает холодный, горький смех… / Лишь гвоздем в груди ненужно-ржавым: / “Не детей… не их… какой ведь грех…”» (Думается, такие стихи – мало отличные от несмеловских по качеству и интонации – мог написать тогда каждый второй молодой доброволец.) Однако обращает на себя внимание, как с годами смещается фокус зрения Несмелова: если в раннем стихотворении страдания «слабого царя» не трогают лирического героя и единственными, о ком болит сердце, становятся дети, то в позднем уже появляется образ кроткого Государя, мученика за Россию. При этом о детях в «Пели добровольцы…» – ни слова. Не потому, что Несмелов о них забыл. А потому, что в 1945 году перед ним уже не реальный Николай II, а символ самодержавной России, и именно к ней больше, чем к «кроткому Государю», обращены его новые строки, снова пронизанные отдаленными реминисценциями – от Г. Иванова («Я за войну, за интервенцию, / я за Царя, хоть мертвеца…») до М. Волошина («Отчего, встречаясь, бледнеют люди / И не смеют глядеть друг другу в глаза?»), от С. Алымова («По долинам и по взгорьям…») до – опять же – М. Цветаевой, в 1930-е годы в Париже задумывавшей «Поэму о царской семье». Собственно, именно о России, охваченной бесконечной войной, и написан несмеловский текст. Далекая Гражданская война зарифмована в нем со Второй мировой: «За хребтом Уральским вздыбилась война» – пишет он, и какая это война, зависит лишь от того, с какой стороны смотреть. А завершающие стихотворение слова: «С каждой годовщиной удаленней дата: / Чем она далече, тем страшней она» – отчасти объясняет драму и выбор Несмелова как белого офицера и его членство во Всероссийской фашистской партии, за что сейчас не пеняет поэту только ленивый. Чем дальше расстрел царя и его семьи, тем острее и глубже переживается ощущение непоправимости. Особенно – убежденными монархистами; а Несмелов, конечно, «был монархистом, как того и требовала офицерская честь» (Е. Витковский). Монархисты чувствовали свою вину за то, что не уберегли царя от большевиков и отчасти воспринимали фашистов как тех, кто сделает не сделанное ими самими – одержав верх над красными и тем самым отомстив им за гибель царской семьи. Об этом Несмелов свидетельствует и в другом своем стихотворении – «Цареубийцы» (1930-е): Бережем мы к убийцам злобу, Сколько было убийц? Двенадцать, Несмелов как предрешенную воспринимал и собственную судьбу. Судьбу – как предрешенную, а арест и конец – как заслуженный. Не столько за пропагандистскую работу на японцев, конечно же, сколько за то – давнее, страшное, не отпускающее почти двадцать лет. Говорили, что в момент ареста Несмелов был абсолютно спокоен. Отдал оружие, докурил сигарету и – цитируя то ли судьбу кумира поэтической молодости Гумилева, то ли «Расстрел» Набокова, с которым вполне мог бы обменяться одним из пяти рукопожатий, – попросил офицеров из СМЕРШа расстрелять его на рассвете. Вполне вероятно, что расстреливать его не собирались – могли просто отправить в лагерь по соответствующему пункту 58-й. Однако до лагеря пятидесятишестилетний Несмелов не дожил: в декабре 1945-го, перевезенный из Харбина в Приморье, умер на полу переполненной камеры Гродековской пересыльной тюрьмы. © Copyright: Нина Шендрик, 2025.
Другие статьи в литературном дневнике:
|