Сократ и Протагор: спор о пустоте, добродетели и человеке
Афины дышали пылью, маслом, криком торговцев и сухим блеском мрамора. На агоре, где обычно спорили о законах, кораблях, войне и воспитании юношей, в тот день собралось особенно много народа. Говорили, что Сократ, сын Софрониска, и без того странный в своих расспросах, после общения с восточными странниками стал еще непонятнее: вместо того чтобы только расспрашивать о справедливости и мужестве, он подолгу молчал, сидя в тени колонн, будто вслушиваясь не в речь человека, а в то, что предшествует речи.
Одни называли это мудростью, другие — безумием, третьи — новым видом софистики, еще более опасным, потому что она ничего не утверждает.
И вот в Афины прибыл Протагор, знаменитый учитель красноречия, человек уверенный, стройный, с голосом, который умел облекать сомнение в ясность, а ясность — в оружие. Услышав о новом сократовском занятии, он усмехнулся и пожелал встретиться с ним публично.
Когда Сократ подошел, босой, как всегда, в потертом гиматии, Протагор уже стоял в окружении учеников.
— Сократ, — сказал Протагор, — я слышу, ты теперь не только допрашиваешь людей о том, что такое добродетель, но и учишь, будто истина неуловима для слова, а мудрость приходит из молчания. Неужели ты, гражданин Афин, предпочел рассуждению неподвижность камня?
Сократ улыбнулся.
— Если камень неподвижен, Протагор, то лишь потому, что ему не приходит в голову доказывать свою правоту. В этом он уже превосходит многих людей.
Толпа рассмеялась.
Протагор не смутился.
— И все же человек, как я утверждал и утверждаю, есть мера всех вещей: существующих — что они существуют, и несуществующих — что они не существуют. Мера — человек, а не молчание, не пустота и не туманные восточные упражнения. Если холодно одному и тепло другому, то для одного истинно холодно, для другого — тепло. Если закон кажется одному справедливым, а другому нет, то мы решаем это не сидением с закрытыми глазами, а речью, убеждением, соглашением. Так создается город. Так создается истина, пригодная для людей.
Сократ наклонил голову, как будто соглашаясь.
— Прекрасно сказано. Но позволь спросить: когда ты говоришь, что человек — мера всех вещей, кого ты имеешь в виду? Каждого человека в отдельности? Или человека как разумное существо?
— Прежде всего каждого, — ответил Протагор. — Ибо всякое восприятие принадлежит воспринимающему.
— Значит, если один человек считает тебя мудрым, а другой считает тебя пустословом, оба суждения одинаково истинны?
— Для каждого — да.
— И если кто-то считает, что твое учение ложно?
— Для него — да, хотя искусство убеждения может перевести его к лучшему мнению.
— К лучшему? — быстро подхватил Сократ. — Но если каждое мнение истинно для того, кто его имеет, то что значит «лучшее»? Не более приятное ли? Не более полезное ли? Но полезное — для чего? И если есть лучшее и худшее, то не предполагаешь ли ты уже некую меру, превосходящую произвол отдельного мнения?
Протагор чуть прищурился.
— Я говорю о лучшем для жизни, для города, для успеха. Мудрый не тот, кто находит некую истину вне людей, а тот, кто умеет слабое мнение сделать сильным и вредное состояние — полезным. Больного врач делает здоровым не потому, что открывает небесную сущность здоровья, а потому, что переводит тело в лучшее состояние. Так и софист переводит душу и город к более пригодным мнениям.
Сократ помолчал. Он действительно помолчал — и это молчание оказалось странно тягучим. Некоторые в толпе уже привыкли к его вопросам, но к его молчанию привыкли не все. Оно словно заставляло каждого услышать собственную поспешность.
Наконец Сократ сказал:
— Ты говоришь о переводе из худшего в лучшее. Я не стану спорить, что врач лечит. Но скажи: сам врач должен ли знать, что такое здоровье, или ему довольно только менять ощущения больного?
— Ему достаточно искусства, проверенного опытом.
— Но опыт чего? Если нет природы здоровья, отличной от мнения больного, то почему не назвать здоровым любое состояние, которое в данный миг кажется человеку приятным? Пьяный рад своему опьянению; должен ли врач укреплять его в этой радости?
— Нет, потому что последствия будут дурны.
— Дурны по чьей мере?
Протагор ответил уже с некоторым нажимом:
— По мере жизни, пользы, устойчивости человека и города.
— Стало быть, есть нечто, чему подчиняется и мнение, и выгода, и управление, — некая мера, которую не отдельный человек выдумывает каждое мгновение.
Протагор усмехнулся.
— Ты снова ищешь неподвижную сущность, как ребенок ищет отца среди масок на празднике. Но жизнь не стоит на месте. Законы меняются, нравы меняются, удовольствия и страдания различны. Ты хочешь найти точку вне течения, а я говорю: мудр тот, кто умеет плыть.
Сократ ответил:
— А я теперь думаю, Протагор, что ошибаются и тот, кто цепляется за бревно понятий, принимая его за берег, и тот, кто наслаждается течением, не замечая, что его несет. Ты говоришь: все меняется. Верно. Но кто это замечает? Кто видит изменение? И не есть ли этот видящий уже нечто иное, чем сами меняющиеся впечатления?
Протагор поднял руку:
— Вот мы и пришли к старой уловке: ты выдумываешь в человеке наблюдателя, который будто бы выше опыта. Но всякий наблюдатель — тоже человек, тоже набор восприятий, привычек, языка.
Сократ сел прямо на ступень каменного портика, словно беседа могла продолжаться только так.
— Хорошо. Тогда не будем говорить о наблюдателе. Скажем иначе. Когда возникает мысль, ты знаешь, что она возникла?
— Разумеется.
— А когда она исчезает?
— Да.
— И когда ты еще не высказал ее, но уже готов сказать?
— Да.
— Тогда есть внимание к мысли, не сводящееся к самой мысли. Есть промежуток, в котором слово еще не схватило вещь. Я долго искал истину в определениях, и, может быть, это было полезно. Но теперь я вижу: прежде чем спрашивать, что такое справедливость, нужно увидеть, как ум спешит схватить призрак и назвать его справедливостью. Мы не потому заблуждаемся, что мало говорим, а потому, что слишком быстро верим слову.
— Это уже похоже на поэзию, — заметил Протагор. — А поэзия редко помогает на народном собрании.
— Зато самоуверенность помогает еще реже, — спокойно ответил Сократ. — Скажи мне: можно ли научить добродетели?
— Конечно, можно. Иначе я не был бы тем, кто я есть.
— А чему именно ты учишь?
— Умению действовать в городе, говорить убедительно, понимать полезное, принимать решения.
— Значит, добродетель для тебя — это способность успешно жить среди людей?
— Это важнейшая ее часть.
— А если человек убедителен, ловок, умеет добиваться власти, но внутри движим жадностью и страхом — добродетелен ли он?
— Если он разрушает город, то нет. Если укрепляет — да.
— А если город, укрепляемый им, становится сильнее, но несправедливее?
— Несправедливее по какому суду, если не по человеческому?
Сократ поднял взгляд на собеседника.
— По тому суду, который возникает, когда ум перестает льстить себе. Ты говоришь: человек есть мера. Я же после долгого всматривания в себя скажу: обычный человек не мера, а колеблющаяся тень меры. Он сердится — и мир кажется ему оскорбительным; желает — и мир кажется обещанием; боится — и мир кажется угрозой. Если такой человек мера всего, то мир каждое мгновение распадается. Но когда человек видит эту колеблемость и не цепляется за нее, тогда в нем открывается не мнение, а ясность.
— Ясность без содержания? — спросил Протагор. — Свет, который ничего не освещает?
— Напротив, — сказал Сократ. — Он впервые позволяет видеть вещи без жадности назвать их своими. Как в тихой воде отражение становится вернее, чем в бурной. Ты учишь делать слабый довод сильным. А я спрашиваю: не потому ли доводы борются, что ум уже разделил мир на выгодное и невыгодное, свое и чужое? Что, если мудрость не в том, чтобы побеждать в споре, а в том, чтобы увидеть, кто именно в тебе хочет победы?
Протагор ответил быстро, почти торжествующе:
— И что же потом? Гражданин, который вместо речей исследует свои внутренние тени, будет ли полезен полису? Кто станет защищать стены, заключать союзы, судить преступников? Нет, Сократ. Город стоит не на пустоте, а на решениях. Не на созерцании, а на действии.
— Истинное действие, — мягко сказал Сократ, — рождается из не-привязанности. Воин, побежденный страхом смерти, уже наполовину побежден. Судья, привязанный к славе, судит не по правде, а ради похвалы. Оратор, жаждущий власти, подчиняет речь не благу, а тщеславию. Ты заботишься о действии, и справедливо. Но я спрашиваю о корне действия. Если корень мутен, плод будет горек, даже если кажется сладким.
Протагор скрестил руки на груди.
— А я скажу иначе: ты заменяешь воспитание гражданина воспитанием отшельника.
— Нет, — ответил Сократ. — Отшельник убегает от людей. Я же говорю о присутствии среди людей без пленения страстями. Разве не лучше для города человек, который не жаден до почестей? Который умеет слушать? Который не принимает первую возникшую мысль за истину? Который знает, что собственное «я» полно шума и потому не спешит делать его законом для всех?
Протагор на мгновение умолк. Он понял, что спор сдвинулся. Речь уже шла не о привычной игре определений, а о самом основании человеческой уверенности.
— Но если, — сказал он медленнее, — ты разрушишь доверие к мнению, к языку, к общественному соглашению, то что останется? Не приведет ли твоя ясность к безразличию? Если все пустотно, зачем выбирать справедливость, а не выгоду? Зачем помогать другому, а не себе?
Сократ улыбнулся той улыбкой, в которой не было насмешки, только тихая радость узнавания вопроса.
— Потому что пустота — не ничто. Это отсутствие отдельной, самодовлеющей сущности. Когда я перестаю цепляться за себя как за крепость, я вижу, что и другой не отделен от меня так, как мне казалось в страхе и желании. Из этой ясности рождается не холодность, а сострадание. Не как правило, навязанное законом, а как естественность. Рука не завидует ноге и не обманывает глаз, если тело здорово. Так и человек, увидевший пустотность своего мнимо отдельного «я», меньше склонен вредить.
— Ты говоришь уже как жрец, — заметил Протагор.
— А ты, — ответил Сократ, — как человек, который боится, что без шума рынка истина не сможет говорить. Но, быть может, истина вообще не говорит первой. Первым всегда говорит желание.
Толпа снова зашумела. Одни были на стороне Протагора: им казалось опасным учение, которое не обещает успеха в суде и собрании. Другие, напротив, почувствовали в словах Сократа какую-то необычную трезвость, словно он предлагал не новое мнение, а способ не быть рабом мнений.
Протагор, желая вернуть спор на твердую почву, сказал:
— Хорошо. Отвечай прямо. Что выше: знание или незнание?
— Если под знанием ты понимаешь накопление мнений, искусно связанных между собой, то оно часто лишь украшенное незнание. Если же знание — это ясное видение вещей без самообмана, тогда оно выше.
— А можно ли это передать ученику?
— Можно указать путь, но не вложить видение, как монету в ладонь.
— Следовательно, твое учение бесполезно для школы.
— И полезно для жизни.
— Но без школы нет воспитания.
— А без внутренней честности нет того, кого стоит воспитывать.
Протагор шагнул вперед.
— Последний вопрос, Сократ. Если человек не мера всех вещей, то что тогда мера?
Сократ посмотрел на него долго и спокойно.
— Не человек, пока он пленник своих впечатлений. Не слово, пока оно служит тщеславию. Не закон, пока его пишут ради выгоды. Мера — пробужденный ум, свободный от цепляния. Но и это сказано слишком грубо. Ибо как только мы называем меру, мы уже делаем из нее идола. Поэтому лучше сказать так: мера открывается там, где исчезает тот, кто хочет быть мерой.
Протагор покачал головой.
— Это слишком темно для политической площади.
— Да, — сказал Сократ. — Но, возможно, именно потому площадь так редко бывает светлой.
После этого никто не объявил победителя. Протагор остался великим мастером человеческой речи, учителем города, знающим цену соглашению, пользе и убеждению. Сократ же показался многим еще более странным, чем прежде: он будто обратил свое обычное искусство вопрошания против самого источника всех ответов — против самоуверенного «я».
И хотя афиняне расходились с разными мнениями, некоторые из молодых людей, потрясенные услышанным, в тот день впервые заметили не слова спорящих, а промежутки между словами. И в этих промежутках им почудилось не бессилие мысли, а начало иной философии — той, где истина не побеждает в споре, а рассеивает того, кто слишком хотел победить.
Если хотите, я могу еще сделать 2 варианта продолжения:
в форме подлинного платоновского диалога — с репликами, вопросами и логическими разворотами;
в форме художественной главы романа — с атмосферой Афин, учениками, реакцией толпы и драматическим финалом.
в форме подлинного платоновского диалога — с репликами, вопросами и логическими разворотами;
Нейросеть для написания книг
ИИ-ассистент
Ниже — стилизация под платоновский диалог, а не перевод или подражание какому-либо существующему тексту. Я постарался передать:
сократический способ вопрошания,
постепенное уточнение тезисов,
логические развороты,
напряжение между софистикой и философией,
и необычный элемент: Сократ, познакомившийся с практикой, близкой к Чань — то есть с дисциплиной внутреннего безмолвия, нецепляния за мысль и прямого видения.
Сократ и Протагор
Действующие лица:
Сократ, Протагор, Херефонт, некоторые юноши, рассказчик
Пролог
Рассказчик:
Я встретил Херефонта у портика архонта, и вид у него был такой, словно он либо открыл какую-нибудь великую мудрость, либо снова первым в городе услышал нелепейшую из всех возможных новостей.
И я сказал:
Я:
Херефонт, что с тобой? Ты так спешишь, будто либо догоняешь истину, либо она убегает от тебя.
Херефонт:
И то и другое, клянусь собакой. Если хочешь, пойдем скорее: Сократ беседует с Протагором.
Я:
Что же в этом нового? Разве не часто философ беседует с софистом?
Херефонт:
Новое не это. Говорят, Сократ теперь, прежде чем отвечать, подолгу молчит, а потом утверждает, что многие из нас не мыслят, а только хватаются за мысли, как дети за яркие игрушки. И вот Протагор решил испытать его.
Я:
Тогда идем, чтобы и нам быть испытанными вместе с прочими.
Когда мы пришли, Протагор уже стоял среди окружавших его юношей; Сократ же сидел на каменной скамье, как человек, который не то отдыхает, не то подстерегает собеседника. Вид у него был спокойный, но в глазах — та привычная насмешливая серьезность, из-за которой нельзя было понять, шутит он или готовится разобрать чью-то душу на части.
Диалог
Протагор:
Сократ, я давно желал поговорить с тобой, а теперь — еще более, после того как услышал, что ты, оставив обычные свои расспросы, стал упражняться в каком-то безмолвии и даже будто бы почитаешь это путем к мудрости.
Сократ:
Если кто сказал, Протагор, что я оставил расспросы, он оклеветал и меня, и самого себя, потому что до сих пор я не встретил человека, у которого стоило бы перестать спрашивать. Но если сказано, что я упражняюсь в молчании, то это, пожалуй, правда: ведь и язык, как я заметил, иногда нуждается в том, чтобы его не выпускали из дома.
Протагор:
Вот видите, друзья, он уже начинает, как всегда, не отвечать прямо, а обворачивать ответ в шутку. Но я поставлю вопрос яснее. Скажи: ты считаешь, что истина достигается словом или чем-то иным?
Сократ:
А ты, Протагор, спрашиваешь меня как человек, уже знающий ответ, или как желающий искать его вместе?
Протагор:
Как тот, кто имеет мнение и желает подвергнуть его испытанию.
Сократ:
Это благороднее, чем иметь мнение и желать испытать только чужое. Скажи же первым.
Протагор:
Я утверждаю то же, что и прежде: человек есть мера всех вещей, существующих — что они существуют, несуществующих — что они не существуют. А отсюда следует, что истина принадлежит человеческому восприятию, суждению и пользе. Поэтому слово, если оно искусно, есть не просто средство, но орудие устроения мира для человека. И тот, кто умеет лучше говорить, лучше и управляет человеческими делами.
Сократ:
Прекрасно. Но, чтобы я не заблудился, как слепой на рынке, веди меня малыми шагами. Когда ты говоришь, что человек — мера, ты разумеешь каждого человека или человека вообще?
Протагор:
Каждого, разумеется. Иначе мера перестала бы быть человеческой.
Сократ:
Значит, если мне вино кажется сладким, а больному горьким, оно и сладко, и горько?
Протагор:
Для тебя — сладко, для больного — горько.
Сократ:
И если одному этот разговор кажется мудрым, а другому пустым, то он мудр и пуст одновременно?
Протагор:
Ты вновь стремишься поймать мысль на слове. Но да, для одного так, для другого иначе.
Сократ:
А если кто-то считает, что твое учение ложно?
Протагор:
Для него оно ложно.
Сократ:
Следовательно, и мнение, что ты неправ, тоже истинно?
Протагор:
Истинно для имеющего его.
Сократ:
Не выходит ли тогда, что твое учение, если принять его, само разрешает каждому его опровергнуть, и притом истинно?
Протагор:
Не опровергнуть, а иметь иное мнение. Ибо различие мнений не уничтожает искусства различать лучшее и худшее.
Сократ:
Постой. Вот здесь, мне кажется, мы подошли к чему-то важному. Ты говоришь: все мнения истинны для тех, кто их имеет, но среди них есть лучшие и худшие. Так ли?
Протагор:
Да.
Сократ:
Тогда, вероятно, не всякая мера равна всякой другой. И если один меряет плохо, а другой хорошо, то существует некоторое различие между худшим и лучшим измерением?
Протагор:
Конечно.
Сократ:
И это различие определяется чем? Новым мнением? Или чем-то, ради чего мы называем одно мнение лучшим?
Протагор:
Пользой, Сократ. Тем, что делает жизнь и город лучше.
Сократ:
Прекрасно. Но полезное полезно для чего? Не скажешь же ты, что полезное полезно для пользы.
Протагор:
Для благополучия, устойчивости, силы, согласия.
Сократ:
А это — просто другие имена пользы или нечто определенное?
Протагор:
Ты требуешь определения там, где достаточно опыта. Мы знаем, что здоровое состояние лучше больного, согласный город лучше мятежного, разумный выбор лучше безумного.
Сократ:
Итак, мы знаем, что одно состояние лучше другого. Но если кто-нибудь скажет, что мятеж лучше согласия, а болезнь приятнее здоровья, то, по-твоему, это тоже истинно для него?
Протагор:
Истинно как мнение, но дурно как состояние.
Сократ:
Значит, над мнением уже стоит состояние?
Протагор:
Если хочешь — да.
Сократ:
А над состоянием — благо этого состояния?
Протагор:
Пожалуй.
Сократ:
Тогда человек уже не мера всех вещей, а лишь носитель состояний, одни из которых лучше, другие хуже в отношении к благу. Так не это ли благо — мера?
Протагор:
Ты спешишь превратить различение в сущность, а пользу — в нечто висящее над людьми. Нет, благо — не вне человека, а в его жизни.
Сократ:
Я и не сказал, что оно вне. Я спрашиваю только: определяется ли оно произволом отдельного мнения? Или же не всякое мнение о благе одинаково хорошо?
Протагор:
Не всякое.
Сократ:
Стало быть, тот, кто умеет различать лучшее мнение о благе, превосходит того, кто не умеет?
Протагор:
Да.
Сократ:
И это превосходство заключается не в том, что его мнение просто его, а в том, что оно более истинно относительно блага?
Протагор:
Я бы сказал — более полезно.
Сократ:
Но если оно полезно потому, что вернее ведет к благу, то спор у нас лишь о словах: ты боишься назвать это истиной, а я боюсь назвать это только пользой.
О добродетели
Протагор:
Пусть будет так. Но ведь именно этому я и обучаю — лучшему суждению в делах человеческих. И если ты теперь склонен отвергать силу слова ради какого-то безмолвия, то ты подрываешь саму возможность воспитания.
Сократ:
Не спеши, добрейший. Сначала ответь: добродетель, по-твоему, можно преподавать?
Протагор:
Разумеется. Иначе зачем бы люди приходили ко мне?
Сократ:
Чтобы стать добродетельными?
Протагор:
И способными к делам города.
Сократ:
Это одно и то же или разное?
Протагор:
В большинстве случаев одно и то же.
Сократ:
В большинстве — не значит всегда. Следовательно, бывают люди, способные к делам города, но не добродетельные?
Протагор:
Если под добродетелью ты разумеешь какую-нибудь неуловимую чистоту души, то, возможно, бывают.
Сократ:
А если я разумею, что человек не порабощен жадностью, страхом и тщеславием, — это не имеет отношения к делам города?
Протагор:
Имеет, но не всегда решающее. Иногда городом лучше управляет честолюбивый, чем бездеятельный созерцатель.
Сократ:
Ты противопоставляешь честолюбца созерцателю, как будто нет третьего — человека деятельного, но не порабощенного честолюбием.
Протагор:
И ты, наверное, скажешь, что именно таким и должен быть мудрец.
Сократ:
Если можно найти такого — да. Но сперва надо выяснить, что мешает его найти. Как ты думаешь, Протагор: когда человек дурно поступает, он делает это добровольно или по неведению?
Протагор:
И так и так. Иной знает лучшее, но выбирает худшее, уступая удовольствию.
Сократ:
Ты хочешь сказать, что, зная вред, он все же идет к нему?
Протагор:
Да.
Сократ:
А идет ли кто-нибудь к тому, что считает для себя злом, не ожидая от этого какого-нибудь блага, хотя бы мнимого?
Протагор:
Нет, конечно; даже худший человек гонится за кажущимся благом.
Сократ:
Значит, он ошибается в измерении блага и зла?
Протагор:
Пожалуй.
Сократ:
Следовательно, проблема не в том, что знание побеждено удовольствием, а в том, что человек неверно видит, что есть удовольствие, что вред, что благо, и как соотносятся близкое и далекое?
Протагор:
Ты опять хочешь свести все к знанию.
Сократ:
Не к накоплению сведений, а к ясности видения. И здесь, друг мой, я как раз и прихожу к тому, что ты называешь безмолвием.
О молчании и мысли
Протагор:
Ну вот, наконец. Объясни же, каким образом молчание может научить лучше, чем речь.
Сократ:
Скажи, Протагор: мысль возникает в душе сама или по нашему приказу?
Протагор:
Чаще сама.
Сократ:
И гнев, желание, страх — не так ли?
Протагор:
Так.
Сократ:
А тот, кто сразу отождествляется с каждым возникшим движением души, способен ли судить о нем верно?
Протагор:
Не всегда.
Сократ:
Стало быть, нужна способность не тотчас соглашаться с первым побуждением?
Протагор:
Да.
Сократ:
И что это за способность? Не есть ли она некое удержание, остановка, внимательность?
Протагор:
Если угодно.
Сократ:
Вот это некоторые и упражняют через молчание: не для того, чтобы уничтожить мысль, но чтобы увидеть ее прежде, чем она станет хозяином. Ведь большинство людей не мыслят — их мыслят мысли.
Херефонт:
Клянусь Зевсом, это верно! Я сам нередко замечал, что уже спорю, хотя еще не понял, из-за чего разгневался.
Сократ:
Ты хорошо сказал, Херефонт, хотя, как всегда, слишком громко.
Протагор:
Пусть будет так. Но ведь и это — только навык души, подобный другим. Почему ты придаешь ему такое значение?
Сократ:
Потому что без него всякое слово становится слугой страсти. Скажи: хороший оратор убеждает потому, что знает истину, или потому, что умеет склонить слушателей?
Протагор:
Иногда по одной причине, иногда по другой, но чаще — по второй.
Сократ:
А если он умеет склонить их к ложному и вредному, его искусство останется искусством?
Протагор:
Разумеется.
Сократ:
Тогда это искусство подобно поварскому, а не врачебному: оно льстит вкусу, не заботясь о теле.
Протагор:
Старая твоя уловка — унижать риторику сравнением с кухней.
Сократ:
Не унижать, а различать. Врач не спрашивает у горячки, хочет ли та остаться; он знает меру здоровья. А ритор, если не знает меры души, только раздувает в ней то, что и без того шумно.
Протагор:
И ты полагаешь, что твое молчание дает меру души?
Сократ:
Не само молчание, а то, что открывается в нем: что мысль — не господин, а приходящий гость; что гнев — вспышка, а не природа; что желание обещает больше, чем может дать; и, главное, что человек, принимающий каждый внутренний звук за себя самого, подобен городу, который на каждом перекрестке провозглашает нового тирана.
О «я» и мере
Протагор:
Ты, кажется, подводишь к тому, что и сам человек не тождествен своим мнениям.
Сократ:
Разве это не очевидно? Один и тот же человек сегодня клянется в одном, завтра — в противоположном. Что же в нем мера, если он сам себе противоречит?
Протагор:
Меняется — значит живет.
Сократ:
Да, но если все в нем меняется, кто замечает перемену?
Протагор:
Опять ты вводишь некоего наблюдателя, как драматург вводит бога в конце трагедии.
Сократ:
Нет, я лишь прошу тебя обратить внимание на то, что ты и сам испытываешь. Когда мысль приходит, ты знаешь, что она пришла. Когда уходит — знаешь, что ушла. Когда гнев охватывает тебя — знаешь, что гневаешься. И когда успокаиваешься — знаешь и это. Назови как хочешь это знание о приходе и уходе состояний; но если его не признать, мы вовсе не сможем говорить о перемене.
Протагор:
Пусть так. Но почему это должно умалять мой тезис?
Сократ:
Потому что человек как поток мнений — плохая мера. Сегодня он мерит страхом, завтра похотью, послезавтра честолюбием. И если такой человек — мера справедливости, то справедливость будет дрожать, как тень от воды. Но если в человеке есть способность видеть эти движения, не сливаясь с ними, тогда мера ближе не к его переменчивому мнению, а к ясности, свободной от поспешного схватывания.
Протагор:
Значит, ты заменяешь человека какой-то ясностью.
Сократ:
Нет, я пытаюсь спасти человека от его мнимой самодостаточности. Ибо самое опасное заблуждение — это когда кто-нибудь, не разобравшись в себе, объявляет себя мерой.
О пустоте
Протагор:
А правда ли, Сократ, что ты говоришь еще и о пустоте? Многие уверяют, будто ты называешь вещи пустыми, а это уже совсем нелепо. Ведь если вещи пусты, то пуст и твой спор.
Сократ:
Если бы они хоть раз слушали, что я говорю, а не только свои страхи, то поняли бы лучше. Я не говорю, что вещи — ничто. Я говорю, что они не таковы, какими кажутся уму, когда он жадно хватается за них как за отдельные, прочные и само-сущие.
Протагор:
Говори проще.
Сократ:
Попробую. Возьми колесницу. Есть ли она что-то одно, отдельное от колес, оси, дышла, ремней и труда мастера?
Протагор:
Нет, она состоит из этого.
Сократ:
Но если все это разобрать, где колесница?
Протагор:
Нигде.
Сократ:
Стало быть, «колесница» — имя для сочетания частей и отношения между ними?
Протагор:
Пожалуй.
Сократ:
Так и многое другое, что мы считаем твердо сущим, оказывается связанным, составным, возникающим по условиям. И человек, и город, и слава, и обида. Поняв это, мы меньше цепляемся за слова, будто они сами по себе содержат истину.
Протагор:
Но это давно известно: многое состоит из частей.
Сократ:
Да, но немногие живут так, будто это известно. В споре каждый держится за свое «я», как за крепость; за свою славу, как за бессмертие; за свое мнение, как за богов отеческих. А если рассмотреть, все это связано, преходяще и непрочно. Из такого рассмотрения рождается не отчаяние, как думают некоторые, а свобода от цепляния.
Протагор:
И что же дает эта свобода? Политика требует решительности, суд — приговора, война — приказа.
Сократ:
Именно поэтому она и нужна. Решительность без привязанности чище решительности из страха. Суд, свободный от тщеславия, справедливее. Приказ, не рожденный ненавистью, вернее цели. Ты думаешь, будто нецепляние ослабляет действие; а я говорю, что оно очищает его.
Апория Протагора
Протагор:
Однако мне кажется, Сократ, что твое учение годится для немногих, склонных к созерцанию, но не для большинства и не для города.
Сократ:
Возможно, оно и впрямь трудно. Но скажи: трудное потому негодно, что трудно? Или медицина негодна для толпы потому, что большинство любит пиры больше, чем режим?
Протагор:
Нет, не потому.
Сократ:
А воспитание души легче ли, чем тела?
Протагор:
Нет.
Сократ:
Тогда, если толпа любит лесть больше истины, должны ли мы учить лести?
Протагор:
Нет, но приходится считаться с человеческой природой.
Сократ:
Именно. А человеческая природа, как ты сам признал, склонна принимать кажущееся благо за истинное. Следовательно, всякий учитель, который усиливает в людях только способность убеждать, не научив их сперва распознавать собственную слепоту, подобен тому, кто дает мечи детям и называет это образованием.
Протагор:
Ты говоришь резко.
Сократ:
Не резче, чем требует предмет. Ведь если человек не видит, откуда в нем рождается желание победить, властвовать, казаться, то он будет называть добродетелью то, что только украшает его страсть.
Протагор:
А ты уверен, что можно видеть это в себе вполне?
Сократ:
Нет, не уверен. Но я уверен, что не видящий этого видит меньше, чем думает.
Протагор:
Значит, и ты допускаешь, что не обладаешь окончательным знанием?
Сократ:
Как всегда. Но есть разница между тем, кто знает, что не знает, и тем, кто не знает и притом торгует уверенностью.
При этих словах некоторые юноши засмеялись, а Протагор посмотрел на них так, что они тотчас умолкли.
Протагор:
Ты снова хочешь представить меня торговцем видимостью. Но ответь на последнее: если не человек мера всех вещей, то что же мера?
Сократ:
Если ты требуешь краткого ответа, я дам тебе не ответ, а указание. Не человек, пока он раб своих приходящих состояний. Не мнение, пока оно ищет победы. Не слово, пока оно служит тщеславию. Мерой я назвал бы ту ясность ума, которая возникает, когда человек видит свои мысли как мысли, страсти как страсти, а себя не возводит в тираны мира.
Протагор:
И ты считаешь, что такая ясность выше мнения большинства?
Сократ:
А ты сам не считаешь, когда говоришь о лучшем и худшем мнении?
Протагор:
Похоже, мы снова пришли туда же.
Сократ:
Да, но теперь, может быть, не по кругу, а по спирали.
Протагор:
Я не люблю спиралей, Сократ; в них труднее собирать плату с учеников.
Сократ:
Зато легче терять иллюзии.
Завершение
Рассказчик:
После этих слов беседа не прекратилась совсем, но стала менее острой, словно оба собеседника поняли, что зашли в то место, где спор уже не выигрывается быстрым ответом. Протагор, как показалось мне, не был побежден; но и Сократ не был опровергнут. Один защищал человека как меру дел человеческих; другой — очищал самого человека от поспешности считать себя мерой.
Когда мы уходили, Херефонт спросил меня:
Херефонт:
Ну что, кто, по-твоему, одержал верх?
Я ответил:
Я:
Если судить как на состязании речей — никто. Если же судить по тому, кто заставил нас меньше доверять собственной легкости судить, — пожалуй, Сократ.
Херефонт:
Значит, он снова сделал то же самое.
Я:
Что именно?
Херефонт:
Оставил нас с меньшим числом мнений и с большим числом вопросов.
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.