О виде, имени и пустоте
Действующие лица:
Сократ, Платон, Херефонт, рассказчик
Пролог
Рассказчик:
После беседы с Протагором многие разошлись, одни хваля силу речи софиста, другие — странную ясность Сократа, который, казалось, разрушал не столько мнение противника, сколько саму поспешность иметь мнение. Но один из юношей не ушел. Он стоял в стороне, высокий, молчаливый, благородного вида, и хотя был еще очень молод, в глазах его уже жила та серьезность, которая свойственна не честолюбцам, а людям, чья душа тяжелеет от одного только приближения к вопросу о сущем.
Это был Платон.
Когда шум вокруг немного рассеялся, он подошел к Сократу; с ним оставался Херефонт, а я — неподалеку, желая слышать.
Диалог
Платон:
Сократ, можно ли спросить тебя о том, чего я не понял в споре с Протагором?
Сократ:
Конечно, если только ты не принадлежишь к тем, кто спрашивает лишь затем, чтобы скорее начать возражать.
Платон:
Я не знаю еще, к какому роду людей принадлежу; но знаю, что смущен.
Сократ:
Это уже неплохое начало. Ибо смущение в делах философии часто плодотворнее ранней уверенности. В чем же ты смущен?
Платон:
Мне показалось, что ты был прав против Протагора, когда отвергал мнение отдельного человека как последнюю меру. Ведь если всякое мнение истинно, то не остается различия между слепотой и зрением, между мудрецом и пьяным. Но затем ты стал говорить о том, что вещи пусты, или, точнее, не обладают самостоятельной сущностью так, как это кажется уму. И вот здесь я не понимаю: если это так, то что же тогда с самим истинным? Что с прекрасным самим по себе, со справедливым самим по себе, с благом? Не станут ли и они пустыми? А если станут, то как философии не распасться в прах?
Сократ:
Ты задаешь не один вопрос, а целое семейство вопросов, и притом весьма достойное. Но начнем, как всегда, с малого. Скажи: когда ты говоришь о прекрасном самом по себе, что ты имеешь в виду?
Платон:
Я имею в виду то, благодаря чему прекрасны все прекрасные вещи, но что само не зависит от того, красива ли одна девушка, статуя, конь или песнь. Ведь если бы не было самого прекрасного, мы бы не могли различать в меняющемся и несовершенном то, что причастно красоте, а что — нет.
Сократ:
Значит, ты ищешь нечто тождественное во множестве различных случаев?
Платон:
Да.
Сократ:
И это нечто не тождественно ни одному из отдельных прекрасных предметов?
Платон:
Именно.
Сократ:
И ты полагаешь, что иначе не было бы ни знания, ни определения?
Платон:
Совершенно так.
Сократ:
Прекрасно. Но скажи теперь: если кто-нибудь, увидев, что многие прекрасные вещи возникают и исчезают, скажет, что никакая из них не есть само прекрасное, — будет ли он, по-твоему, врагом прекрасного самого по себе или скорее тем, кто отказывается спутать его с приходящим?
Платон:
Скорее вторым.
Сократ:
А если кто-нибудь скажет, что отдельная вещь не имеет красоты сама от себя, как если бы она носила ее в запечатанном сосуде, но прекрасна в силу отношения, причастности, меры, соразмерности, участия в чем-то ином, — разрушает ли он этим красоту или, наоборот, очищает ее от смешения с вещью?
Платон:
Пожалуй, очищает. Но именно это и тревожит меня: если прекрасное не совпадает с прекрасной вещью, а вещь лишена самостоятельности, то, может быть, и само прекрасное окажется лишь именем для отношений, а не чем-то сущим.
Сократ:
Ты боишься, как бы, очищая мысль, мы не вымыли вместе с грязью и само золото.
Платон:
Именно.
О том, что значит “пусто”
Сократ:
Тогда сперва определим, что значит “пусто”, иначе мы будем воевать с призраком. Скажи: если я утверждаю, что колесница не существует сама по себе, отдельно от колес, оси, формы, употребления и мастера, говорю ли я этим, что колесницы вовсе нет?
Платон:
Нет. Ты говоришь, что она существует не самостоятельно, а составно.
Сократ:
А если о теле сказать, что оно зависит от частей, смешения, питания, времени и распада, уничтожаем ли мы тело?
Платон:
Нет.
Сократ:
Так вот, когда я говорю о пустоте, я не называю вещи ничем. Я лишь отрицаю за ними ту грубую самобытность, которую им приписывает цепляющийся ум. Пусто — не значит не существует; это значит: не существует само по себе, из себя, без условий, без отношения, без причастности.
Платон:
Тогда, быть может, здесь меньше расхождения с моей мыслью, чем я вообразил. Ведь и чувственные вещи я не стал бы считать существующими вполне: они всегда становятся, но не пребывают.
Сократ:
Видишь, как полезно не слишком быстро пугаться слова. Но твой главный вопрос, я думаю, не о вещах чувственных, а об эйдосах?
Платон:
Да. Ибо если пустота касается только видимого, это еще можно понять. Но если она коснется и эйдоса, то не лишится ли ум предмета созерцания?
Может ли эйдос быть пуст?
Сократ:
Скажи, Платон: когда ты мыслишь эйдос прекрасного, ты представляешь его как нечто вроде тончайшей вещи, которая где-то существует сама по себе?
Платон:
Не вещи, конечно. Скорее как совершенную и неизменную реальность, умопостигаемую, не телесную.
Сократ:
Хорошо. А если я спрошу: прекрасное — это одно или многое?
Платон:
Одно.
Сократ:
И тождественно себе?
Платон:
Да.
Сократ:
А благо, справедливость, равное, единое — тоже?
Платон:
Да.
Сократ:
Теперь скажи: мы различаем эти эйдосы друг от друга?
Платон:
Разумеется.
Сократ:
По чему различаем? Не по их логосу ли, то есть по тому, что каждое есть?
Платон:
Да.
Сократ:
Следовательно, даже в умопостигаемом есть различение, отношение, соотнесенность одного с другим, не так ли?
Платон:
Пожалуй.
Сократ:
А где есть соотнесенность, там уже неуместно мыслить полную изолированную самозамкнутость. Иначе ни справедливость не отличалась бы от блага, ни единое от иного, ни тождественное от различного.
Платон:
Ты хочешь сказать, что и эйдос не самозамкнут в грубом смысле?
Сократ:
Я хочу спросить: не опасно ли представлять эйдос как нечто слишком “вещное”, только перенесенное из чувственного мира в умственный? Ведь тогда ты сделаешь второй, более чистый рынок статуй: там будут стоять не кони, а сам-конь, не прекрасные лица, а само-прекрасное — все неподвижное, отдельно выставленное, словно в лавке бога.
Херефонт:
Клянусь Аполлоном, я бы посмотрел на такую лавку!
Сократ:
А я бы, Херефонт, попросил тебя там ничего не трогать.
Платон:
Ты смеешься, но опасение твое справедливо. И все же, если эйдос не обладает самостоятельной реальностью, чем он тогда будет? Не просто ли мыслью ума?
Сократ:
А ты как думаешь: если бы эйдос был просто нашей мыслью, могли бы мы по нему судить наши мысли? Ведь мысль о равном часто неточна, а само равное служит ей мерой.
Платон:
Нет, не могли бы. Следовательно, эйдос больше нашей мысли.
Сократ:
Больше — да. Но отсюда еще не следует, что он существует как отдельная вещь. Быть может, истина эйдоса именно в том, что он не вещь, не предмет хватания, а чистая определенность сущего, видимая умом, когда ум освобождается от смешения.
Платон:
“Чистая определенность” — это красиво сказано, но не вполне ясно.
Сократ:
Тем лучше: значит, ты еще поработаешь.
Об имени и виде
Платон:
Тогда позволь спросить иначе. Что такое эйдос для души? То, что она созерцает? Или то, посредством чего она судит?
Сократ:
Возможно, и то и другое. Но рассмотрим. Когда множество красивых вещей тревожит зрение, душа мечется между ними; когда же она отворачивается от частного и ищет, что во всех них одно, тогда она движется к виду. Не так ли?
Платон:
Да.
Сократ:
Следовательно, эйдос есть не просто содержание мысли, а то, что собирает рассеянное в умопостижимое единство.
Платон:
Верно.
Сократ:
Но если душа, достигнув этого единства, вообразит, будто теперь она уже схватила сущность как вещь и может положить ее перед собой, не ошибется ли она снова, только более тонко?
Платон:
Похоже, да.
Сократ:
Вот здесь и полезно то, что ты называешь пустотой. Она не уничтожает вид; она не позволяет уму превращать вид в идола.
Платон:
Объясни.
Сократ:
Разве не случается, что, услышав правильное определение, люди думают, будто обладают самим предметом мудрости? Получив имя, они считают, что ухватили бытие.
Платон:
Да, это часто бывает.
Сократ:
Тогда пустота — это лекарство против обожествления имени и даже определения. Она напоминает: никакой логос не владеет сущим так, как скупец владеет кладом. Логос указывает, очищает, собирает, но не исчерпывает.
Платон:
Значит, эйдос можно мыслить как истинный вид вещи, но не как самодовлеющий предмет обладания?
Сократ:
Мне это кажется более безопасным. Ибо философ гибнет не только в чувственном, но и в умопостигаемом, если начинает жадно присваивать.
Совместимы ли эйдос и пустота?
Платон:
Попробую выразить то, что, кажется, улавливаю. Может быть, чувственные вещи пусты потому, что не имеют бытия сами от себя, но получают определенность через причастность виду. А эйдос пуст в другом смысле: не как нечто бедное или мнимое, а как свободное от вещественной замкнутости и от всякой схватываемости, подобной обладанию. Так ли?
Сократ:
Ты говоришь уже лучше, чем я ожидал от столь юного человека; и этим, быть может, навлечешь на себя много бессонных ночей.
Платон:
Я и без того уже не слишком спокоен. Но скажи: если эйдос тоже в каком-то смысле пуст, не станет ли познание бесконечным отступлением? Ведь всякий раз, когда мы скажем “вот оно”, нас поправят: “не держись слишком крепко”.
Сократ:
А разве это плохо? Или ты ищешь не истину, а место, где можно с удобством перестать искать?
Платон:
Нет, не это. Но душа желает устойчивости.
Сократ:
И правильно желает. Только часто она ищет устойчивости не там. Ребенок хватается за тень стены, думая, что так удержит дом. Устойчивость философа не в обладании формулой, а в способности пребывать при истине без жадности. Можно сказать, что одно дело — опереться на эйдос, и другое — присвоить его.
Платон:
Но возможно ли первое без второго?
Сократ:
Вот в этом и упражнение.
О созерцании
Платон:
Теперь я хотел бы понять, какую роль здесь играет то молчание, о котором ты говорил Протагору. Ибо если эйдос постигается умом, то при чем тут безмолвие?
Сократ:
При том, что ум редко бывает действительно умом, а чаще — базаром. Скажи, способен ли мутный глаз ясно видеть?
Платон:
Нет.
Сократ:
А душа, полная спешки, страха, желания победить и назвать раньше, чем увидела, способна ли созерцать вид?
Платон:
С трудом.
Сократ:
Следовательно, прежде логоса нужна известная чистота внимания. Безмолвие же — если оно не тупость и не сон — есть упражнение в такой чистоте. Оно не заменяет мышления, а делает его правдивее.
Платон:
Тогда можно сказать, что созерцание эйдоса требует не только диалектики, но и внутреннего очищения?
Сократ:
Мне кажется, ты сам это сейчас открыл.
Платон:
И если так, то философия должна быть не только искусством определения, но и образом жизни.
Сократ:
Иначе она станет ремеслом умных споровщиков.
Херефонт:
А что, разве это не одно и то же?
Сократ:
Нет, Херефонт. И если ты этого еще не понял, значит, тебе предстоит прожить еще много шумных дней.
О благе выше бытия
Платон:
Сократ, позволь еще один вопрос — может быть, самый трудный. Если эйдос не должен становиться идолом, а пустота не есть ничто, то что тогда с благом? Не выше ли оно всякого определенного эйдоса, как солнце выше видимого?
Сократ:
Ты смотришь уже слишком далеко, но взгляд твой мне нравится. Да, возможно, благо нельзя мыслить как один из видов наряду с другими. И если кто-нибудь захочет поставить его в ряд с прекрасным, справедливым и равным, словно оно еще одна статуя в той лавке, о которой мы говорили, — он ошибется.
Платон:
Тогда благо — источник умопостигаемости?
Сократ:
Возможно. То, благодаря чему эйдос есть предмет познания и мера бытия. Но если так, то о нем тем более нельзя говорить как о вещи. И здесь то, что ты назвал пустотой, может оказаться не врагом, а союзником: благо свободно от всякой предметности, но не потому, что оно ничто, а потому, что оно превосходит то, что можно схватить как “это”.
Платон:
Значит, высшее наиболее свободно от грубой сущности?
Сократ:
Если под грубой сущностью ты понимаешь замкнутое обладаемое нечто — да.
Платон:
Тогда я начинаю думать, что эйдосы и пустота не противоположны. Пустота разрушает ложную самость вещей; эйдос открывает их истинный вид; а благо — то, благодаря чему и видим мы, и есть что видеть.
Сократ:
Прекрасное построение. Я бы только остерег тебя слишком рано считать его завершенным.
Платон:
Почему?
Сократ:
Потому что всякая юная мысль, едва родившись, уже мечтает о системе. А истина любит проверять, не слишком ли быстро мы сделали из лестницы храм.
Завершение: апория и задание
Платон:
Что же мне делать теперь, Сократ? Держаться эйдосов, но помнить пустоту? Искать определения, но не доверять имени? Созерцать, но не хватать?
Сократ:
Если кратко — да. Но этого мало. Тебе нужно еще исследовать следующее:
скажи, может ли быть общение эйдосов между собой;
может ли различное быть, не переставая быть различным;
и как единое не уничтожает многого, а многое — единого.
Если ты не займешься этим, твои эйдосы останутся одинокими статуями.
А если займешься, то, быть может, увидишь, что истинное единство не в исключении различия, а в его прояснении.
Платон:
Я постараюсь.
Сократ:
И еще одно: не презирай молчания. Ибо иной раз после долгого спора именно оно показывает, где мысль лгала себе из любви к стройности.
Платон:
Тогда, может быть, диалектика и молчание — не враги?
Сократ:
Скорее два крыла, если только оба не поддельные.
Херефонт:
А как узнать, поддельные ли они?
Сократ:
Очень просто: поддельное крыло громче хлопает.
При этих словах Платон впервые улыбнулся. Но улыбка его была не легкомысленной: в ней уже чувствовалось, что услышанное не отпустит его скоро. И, глядя на него, я подумал, что, быть может, из этого юноши выйдет человек, который попытается дать форму тому, что у Сократа живет как огонь без сосуда.
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.