98. Ю. Айхенвальд об А. Ахматовой

Евгений Говсиевич: литературный дневник

98. Ю.АЙХЕНВАЛЬД об А.АХМАТОВОЙ (1889-19660/76)


"Четками" назвала Анна Ахматова свой известный сборник; и это правильно, потому что в ее поэзии много молитвенности и стихи ее - четки, или амулеты, которые должны бы охранять ее от нечистой, от злой силы (в нее она верит), но которые не уберегли ее от наваждения любви. И про любовь свою, злополучную и неутоленную, рассказывает она миру.

Очень интимен дневник ее творчества, но эта интимность интересна: она вышла за пределы личной исповеди, так как вообще все то, что по-настоящему и до дна лично, тем самым и общественно; субъективное, совершая свой кругооборот, возвращается к объективному. Анна Ахматова любит свое имя, "сладчайшее для губ людских и слуха", и своей поэзией она заставила полюбить его и других. Она явила образ женской души, которая приняла любовь как отраву, недуг и удушье. Перед нами - страдалица любви; и оттого "словно тронуты черной, густою тушью тяжелые веки" ее.


В этой жертвенной любви, которая не ликованьем и радостью, а надгробным камнем легла на жизнь, в этой любви на погосте, "всего непременней - полынь". Что же удивительного, если сама Ахматова признает свой голос незвонким? Грустный голос ее, действительно, незвонок, но он - такого чарующего тембра, какого никогда еще не слыхала из уст своих поэтесс русская литература. И если писать о стихах всегда значит переписывать стихи, то это особенно применимо к ней, автору "Вечера" и "Подорожника": так задушевны и проникновенны интонации ее некнижной, чистой русской речи, что хочется только слушать и слушать "стихов ее белую стаю", а не говорить о ней языком нашей охлаждающей прозы.


К тому же трудно уловить и формулировать особенности ее стихотворений, их своеобразную ритмику и композицию - эти неожиданные, но убедительные, эти не логические, но тонко психологические переходы от слов настроения к словам описания, от души к природе, от факта к чувству, эти волнующие ассоциации, которыми она навсегда - и для себя, и для читателей - связала свои душевные состояния с какой-нибудь выразительной подробностью пейзажа, обстановки, быта, с какой-нибудь характерной деталью пережитого явления.


Она искусно подбирает другим незаметные признаки соответственного момента, она "замечает все, как новое", так что внутренний мир ее не просто обрамляется внешним, а сходятся они воедино, в одну слитную и органическую целостность жизни. Легкий жест, движение, та или другая наружная примета лучше всяких излияний обрисовывает ее душу.


Разве, например, вся горькая растерянность и смущенность последней встречи не сказываются в этом штрихе: "я на правую руку надела перчатку с левой руки"?


Ее стихи - ее жизнь. Ни один из них не написан зря, и все они, тоже как бы по завету Гете, созданы по поводу действительного случая из внешней или внутренней, т. е. единой, биографии. Это пленительно. Но и сама пленительница находится в плену у некоего царевича, у сероглазого короля, у того, кто взял ее сердце, но не отдал надолго своего. И с тех пор она больна любовью и от любви. Но от боли и не зарекается она: "Слава тебе, безысходная боль!" Ей нужна мука, трудно представить себе ее счастливой, у нее нет таланта счастливости -


Я не плачу, я не жалуюсь,
Мне счастливой не бывать,
Не целуй меня усталую, -
Смерть придет поцеловать.


Даже общедоступное счастье сна мало ведомо ей, поэтессе бессонницы, этой верной "сиделки" ее ночей. У нее душа - вдова. И она хочет быть прирученной, покоренной, и неспроста читаем мы в одном ее стихотворении: "Муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнем", и в другом стихотворении героиня - рабыня,


И висит на стенке плеть,
Чтобы песен мне не петь.


"Как соломинкой", пьют ее душу, но она пытки мольбой не нарушит и только просит: "Когда кончишь, скажи". Беззаветна, отреченна, смиренна ее любовь, но сосредоточенно страстна - "и если б знал ты, как сейчас мне любы твои сухие розовые губы"; и "десять лет замираний и криков, все свои бессонные ночи" умеет она вложить в одно любовное слово. Однако бывают исключительные минуты у этой женщины, которая "от любви его загадочной, как от боли, в крик кричит, стала желтой и припадочной, еле ноги волочит", которая так страшно говорит ему


Новых песен не насвистывай,
Песней долго ль обмануть?
Но когти, когти неистовей
Мне чахоточную грудь.
Чтобы кровь из горла хлынула
Поскорее на постель,
Чтобы смерть из сердца вынула
Навсегда проклятый хмель, -
бывают у нее минуты, когда общая смиренность ее отходит вдаль и сменяется реакцией безудержного и буйного протеста. Вот спокойно, в тонах отреченья, говорит она о себе:


Знаю: гадая, не мне обрывать
Нежный цветок маргаритку,
Должен на этой земле испытать
Каждый любовную пытку.
Жгу до зари на окошке свечу
И ни о ком не тоскую -


и вдруг это прерывается исступленным, истошным криком:


Но не хочу, не хочу, не хочу
Знать, как целуют другую.


Или она восклицает:


Не любишь, не хочешь смотреть...
О, как ты красив, проклятый!


И хочется назвать ее тогда: поэтесса-кликуша. Или услышит от нее разлюбивший:


А! ты думал, я тоже такая,
Что можно забыть меня,
Что брошусь, моля и рыдая,
Под копыто гнедого коня.



Будь же проклят. Ни словом, ни взглядом
Окаянной души не коснусь.
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь
И ночей наших пламенным чадом -
Я к тебе никогда не вернусь.


Эти смены мотивов, да и весь общий стиль ее любви связаны с тем, что Анна Ахматова - моральная монастырка, монашенка, с крестом на груди! Она помнит об аде, верит в Божье возмездие. Ее любовь - та же власяница.


У нее строгая страсть, и она смущена своей любовью, но, может быть успокоена тем, что любовь ее несчастна и, значит, Бог не в обиде, Бог не поруган грешностью своей богомолицы. При этом Ахматова - монастырка, но в миру, но в свете, в блестящем вихре столицы, среди изощренных развлечений и выдающихся людей: сочетание редкое и оригинальное.


В Булонском лесу каталась она со своим избранником.


В Петербурге шумной жизнью жила эта внутренняя аскетка "где зимы те, когда я спать ложилась в шестом часу утра?" - и да, она любила их,


... те сборища ночные,
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, гонкий пар.
Камина красною тяжелый, зимний жар.
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.


Из своей душевной кельи она выходила туда, где


Звенела музыка в саду
Таким невыразимым горем:
Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.


У нее - чувство Петербурга, она любит его, "гранитный город славы и беды", она до того сжилась с ним, что, кажется, под его сенью, "над Невою темноводной, под улыбкою холодной императора Петра" навеки застыли тени ее и ее возлюбленного. Но сквозь эту близкую ей стихию столичности и утонченного изящества "что-то слышится родное", слышится именно повесть неприласканного, простого сердца и милая русская бабья душа и виднеется русская женщина с платочком на голове.


Действительно, сколько бабьего, в хорошем смысле этого слова, - в таких, например, строках, которые слишком естественны и незатейливы, чтобы назвать их стихами:


Я с тобой не стану пить вино,
Оттого, что ты - мальчишка озорной.
Знаю я - у вас заведено
С кем попало целоваться под луной.


А у нас тишь да гладь,
Божья благодать,
А у нас светлых глаз
Нет приказу подымать.


Или:


Со дня Купальницы-Аграфены
Малиновый платок хранит,
Молчит, а ликует, как царь Давид.
В морозной келье белы стены,
И с ним никто не говорит.
Приду и стану на порог.
Скажу: "Отдай мне мой платок".


И все это выдержано в словах и красках изумительной чистоты и чисто пушкинской простоты. На Ахматовой вообще почиет благодать Пушкина; его традицию продолжает поэтесса, и роднят их заветное для обоих Царское Село, и лебеди царскосельских прудов, и статуи царскосельских парков, до такой степени оживляемые, одушевляемые Ахматовой, что к одной из них, к ее нарядной наготе, она даже ревнует своего
желанного, - к той мраморной сопернице своей, про которую она сказала:


И ослепительно стройна,
Поджав незябнушие ноги.
На камне северном она
Сидит и смотрит на дороги.


Да, в Анне Ахматовой не умер Пушкин, не умерло все то благословенное, что связано с ним, Александром Благословенным, и расступаются перед нею тяжкие ряды русских десятилетий, и видит она за ними все те же царскосельские аллеи, по которым бродит незабвенный лицеист:


Смуглый отрок бродил по аллеям
У озерных глухих берегов.
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.
Иглы елей густо и колко
Устилают низкие пни.
Здесь лежала его треуголка
И изорванный том Парни.


И вот эта законная наследница Пушкина, уловившая в своих стихах шелест его шагов, полюбила, но серьезного ответа на свою любовь не встретила. Герой украл ее сердце, но "скоро, скоро вернет свою добычу сам", и он смотрит на нее равнодушно или насмешливо, спокойными глазами, "под легким золотом ресниц", и это про него рассказано в стихотворении "Четок" -



Ах, кто-то взял на память
Мой белый башмачок.
И дал мне три гвоздики,
Не подымая глаз.
О, милые улики,
Куда мне спрятать вас?
И сердцу горько верить,
Что близок, близок срок,
Что всем он станет мерить
Мой белый башмачок.


Небрежный владелец влюбленного сердца и белого башмачка, этими сокровищами не дорожащий, не останется единственным для Анны Ахматовой; но годы пройдут, а она его не забудет, он для нее - "непоправимо милый", и пусть он теперь "тяжелый и унылый", это не глушит ее чувства. К нему, к первому хочется отнести ее обращение:


Ты пьешь вино, твои нечисты ночи,
Что наяву, не знаешь, что во сне,
Но зелены мучительные очи,
Покоя, видно, не нашел в вине.



Так дни идут, печали умножая,
Как за тебя мне Господа молить?
Ты угадал: моя любовь такая,
Что даже ты ее не мог убить.


Все психологические детали этого романа явлены в чарующих стихах "Вечера" и "Четок", "Белой стаи" и "Подорожника", и, чтобы его узнать, надо их прочесть целиком. Отметим лишь ту из его важных и своеобразных особенностей, что герой его - поэт, а героиня - поэтесса.


Похититель сердца, других, "прекрасных рук счастливый пленник", оказывается, "знаменитый современник", и его любовную тяжбу с героиней рассудят когда-нибудь потомки, и когда-нибудь дети прочтут в учебниках имя отвергнутой им женщины, - она войдет в его биографию; он не дал ей, сероглазый жених, любви и покоя, зато подарит ее горькою славой.


Но биография пересечется здесь с биографией, его стихи встретят ее, потому что и она их пишет, и из стихов в стихи переливается дыхание обоих: "голос твой поет в моих стихах, в твоих стихах мое дыханье веет". К ордену поэзии принадлежат они оба, дышат ею оба, но только он не любит ее стихов, т. е., значит, ее души, ее дыхания, и даже сказал ей однажды: "быть поэтом женщине - нелепость".


Едва ли это с его стороны ревность к Аполлону, зависть к возможной чужой славе; но, во всяком случае, между ними становится то, что их соединяет, - между ними становится поэзия. Иногда она мешает его творчеству. - "этих строчек не допишешь: я к тебе пришла"; но в общем, как его сердцу, так и его песням не является она препоной, потому что он не обращает на нее внимания, - а вот ей не дает он жить и петь.



Вы, приказавший мне: довольно,
Пойди, убей свою любовь!-
И вот я таю, я безвольна,
Но все сильней скучает кровь.
И если я умру, то кто же
Мои стихи напишет вам,
Кто стать звенящими поможет
Еще не сказанным словам?


А ей так хотелось бы, чтобы звонким ручьем зазвенели таящиеся в ней стихи, чтобы запела живущая в ней птица-тоска, и ей так хотелось бы "его, его, в стихах своих прославить, как женщина прославить не могла".


Но томления любви не позволяют ей писать, "не допишу я этих нежных строк", и лежит перед нею "непоправимо-белая страница". Между тем у нее, у этой Христовой невесты, но и поэтовой невесты, глубока потребность в поэзии, сильна "предпесенная тревога" и "нестерпимо больно" ее душе "любовное молчание".


Она любит свою Музу, сестру-Музу, она так явственно видит ее, в веночке темном, ее смуглые руки, ее смуглые ноги, и верит она:


А недописанную мной страницу -
Божественно спокойна и легка -
Допишет Музы смуглая рука.


Вдохновенья ждет она, как Божьей благодати; для нее творчество - священнодействие, с молитвой приступает она к стихам, причащается поэзии, как святых тайн:


Я так молилась: "Утоли
Глухую жажду песнопенья".
Но нет земному от земли
И не было освобожденья.
Как дым от жертвы, что не мог
Взлететь к престолу Сил и Славы,
А только стелется у ног,
Молитвенно целуя травы, -
Так я, Господь, простерта ниц:
Коснется ли огонь небесный
Моих сомкнувшихся ресниц
И немоты моей чудесной?


Здесь позвольте окончить цитаты из Анны Ахматовой, хотя и трудно остановиться, когда черпаешь из этого милого и светлого родника. Трудно остановиться, и потому все-таки - еще одно, последнее сказание, еще одно стихотворение - из "Подорожника":


Я спросила у кукушки,
Сколько лет я проживу...
Сосен дрогнули верхушки,
Желтый луч упал в траву,
Но ни звука в чаще свежей.
Я иду домой,
И прохладный ветер нежит
Лоб горячий мой.


Было бы очень счастливо для русской поэзии, если бы кукушка ошиблась. Ибо нужна духовной России Анна Ахматова, последний цветок благородной русской культуры, хранительница поэтического благочестия, такое олицетворение прошлого, которое способно утешить в настоящем и подать надежду на будущее.


31.08.2021 г.






Другие статьи в литературном дневнике: