102. С. Маковский о Н. Гумилёве

Евгений Говсиевич: литературный дневник

102. С.МАКОВСКИЙ о Н.ГУМИЛЕВЕ


СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ


Маковский С.К. «На парнасе серебряного века» - Мюнхен, 1962 (первые мемуары).
Маковский С.К. «Николай Гумилёв по личным воспоминаниям», «Новый журнал», №77, Нью-Йорк, 1964 (вторые мемуары).

ПЕРВЫЕ МЕМУАРЫ



• На вернисаже "Салона" судьба свела меня и с другим царскоселом, Николаем Степановичем Гумилёвым. Кто-то из писателей отрекомендовал его как автора "Романтических цветов". Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке с очень высоким, темносиним воротником (тогдашняя мода), и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу). Портил его и недостаток речи: Николай Степанович плохо произносил некоторые буквы, как-то особенно заметно шепелявил, вместо "вчера" выходило у него - "вцера".


• Мое знакомство с Анненским (познакомил нас Гумилёв), необыкновенное его обаяние и сочувствие моим журнальным замыслам (в связи с обещанной М. К. Ушковым помощью) решили вопрос об издании "Аполлона". К проекту журнала Гумилёв отнесся со свойственным ему пылом. Мы стали встречаться всё чаще, с ним и его друзьями - Михаилом Алексеевичем Кузминым, Алексеем Толстым, Ауслендером.


Так образовался кружок, прозванный впоследствии секретарем журнала Е. А. Зноско-Боровским - "Молодая редакция". Гумилёв горячо взялся за отбор материалов для первых выпусков "Аполлона", с полным бескорыстием и с примерной сговорчивостью. Мне он сразу понравился той серьезностью, с какой относился к стихам, вообще - к литературе, хотя и казался подчас чересчур мелочливо-принципиальным судьей. Зато никогда не изменял он своей принципиальности из личных соображений или "по дружбе", был ценителем на редкость честным и независимым.


• Понравилось мне и то, что не принадлежал он, в сущности, ни к какому литературному толку. Его корежило от реалистов-бытовиков, наводнявших толстые журналы, но он считал необходимым бороться и с десятилетним "символическим пленением" русской поэзии, как он говорил. Об "акмеизме" еще не было речи, но несмотря на увлечение Брюсовым, Анненским, Сологубом и прославленными французскими символистами (Бодлером, Ренье, Верленом, Рембо), Гумилёва тянуло прочь от мистических туманов модернизма.


• Гумилёв верил в свою миссию реформатора, в нём ощущалась не только талантливость, но свежесть какой-то своей поэтической правды. Стихи были всей его жизнью. Никогда не встречал я поэта до такой степени "стихомана". "Впечатления бытия" он ощущал постольку, поскольку они воплощались в метрические строки. Над этими строками (заботясь о новизне рифмы и неожиданной яркости эпитета) он привык работать упорно с отроческих лет.


В связи отчасти с этим стихотворным фанатизмом, была известная ограниченность его мышления, прямолинейная подчас наивность суждений. Чеканные, красочно-звучные слова были для него духовным мерилом. При этом неистовое самолюбие! Он никогда не пояснял своих мыслей, а "изрекал" их и спорил как будто для того лишь, чтобы озадачить собеседника.


Вообще было много детски-заносчивого, много какого-то мальчишеского озорства в его словесных "дерзаниях" (в критической прозе, в статьях это проявлялось куда меньше, несмотря на капризную остроту его литературных заметок). Все это вызывало несколько ироническое отношение к Гумилёву со стороны его товарищей по перу. Многие попросту считали его "неумным"...


• Особенно протестовал Вячеслав Иванов, авторитет для аполлоновцев непререкаемый. Сколько раз корил он меня за слабость к Николаю Степановичу! Удивлялся, как мог я поручить ему "Письма о русской поэзии", иначе говоря дать возможность вести в журнале "свою линию". "Ведь он глуп, - говорил Вячеслав Иванов, - да и плохо образован, даже университета окончить не мог, языков не знает, мало начитан".... (С годами Вячеслав Иванов изменил свое мнение.


Мне было приятно много позже (в 1935 г.) в его предисловии к сборнику стихов Ильи Голенищева-Кутузова (изд. "Парабола") прочесть о Гумилёве - "наша погибшая великая надежда").


• В этом, несомненно, была правда... Гумилёв любил книгу, и мысли его большею частью были книжные, но точными знаниями он не обладал ни в какой области, а язык знал только один - русский, да и то с запинкой (писал не без орфографических ошибок, не умел расставлять знаков препинания, приносил стихи и говорил: "а запятые расставьте сами!"). По-французски кое-как понимал, но в своих переводах французов (напр. Теофиля Готье) поражал иногда невероятными ляпсусами.


• Стихи "К синей звезде" отчасти биографичны. Поэт рассказывает свою несчастливую любовь в Париже 1917 года, когда он, отвоевав на русском фронте, гусарским корнетом был командирован на салоникский фронт и попал в Париж (в распоряжение генерала Занкевича). Тут и приключилась с ним любовь, явившаяся косвенно причиной его смерти (Гумилёв не вернулся бы, вероятно, в Россию весной 18-го года, если бы девушка, которой он сделал предложение в Париже, ответила ему согласием)".


Целую книжку стихов посвятил он этой "любви несчастной Гумилёва в год четвертый мировой войны". "Синей звездой" зовет он ее, "девушку с огромными глазами, девушку с искусными речами", Елену, жившую в Париже, в тупике "близ улицы Декамп", "милую девочку", с которой ему "нестерпимо больно".


Он признается в страсти "без меры", в страсти, пропевшей "песней лебединой", что "печальней смерти и пьяней вина"; он называет себя "рабом истомленным" перед её "мучительной, чудесной, неотвратимой красотой".


• Но всё же не будем преувеличивать значения "несчастной" парижской страсти Гумилёва. Стихи "К синей звезде", несомненно искренни и отражают подлинную муку. Однако они остаются "стихами поэта", и неосторожно было бы их приравнивать к трагической исповеди.


Гумилёв был влюбчив до крайности. К тому же привык "побеждать"... Любовная неудача больно ущемила его самолюбие. Как поэт, как литератор прежде всего, он не мог не воспользоваться этим горьким опытом, чтобы подстегнуть вдохновение и выразить в гиперболических признаниях не только свое горе, но горе всех любивших неразделенной любовью. С художественной точки зрения стихи "К синей звезде" не всегда безупречны; неудавшихся строк много.


Но в каждом есть такие, что останутся в русской лирике, - их находишь, как драгоценные жемчужины в морских раковинах...


• Наше знакомство состоялось в 1909 г. Тогда писал он с воодушевлением своих талантливых (внушенных Бодлером), но несколько трескучих "Капитанов" и готовился, по примеру Рембо, к поездке в Абиссинию.


Он еще не был женат на Анне Андреевне Горенко (ставшей Ахматовой), но знал её уж давно. После более трёх лет колебаний он наконец женился. Свадьба состоялась в 1910 году. Я встретил молодых тогда в Париже. Затем мы вместе возвращались в Петербург.


• В железнодорожном вагоне, под укачивающий стук колес, легче всего разговориться "по душе". Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только в качестве законной жены Гумилёва, повесы из повес, у которого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов "без последствий", - но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой рта, вызывал не то растроганное любопытство, не то жалость. По тому, как разговаривал с ней Гумилёв, чувствовалось, что он её полюбил серьезно и гордится ею. Не раз и до того он рассказывал мне о своем жениховстве.


Говорил и впоследствии об этой своей единственной настоящей любви... Что она была единственной - в этом я и теперь убежден, хотя за десять последующих лет столько "возлюбленных" оказалось на пути Гумилёва; его преходящим увлечениям и счёта нет!


Поэтому никогда не верил я в серьезность его парижской неудачливой страсти к "Елене" из "Синей звезды", хотя посвящено ей двадцать пять стихотворений (и многое внушено ею же в последней его драме "Отравленная туника").


• Ахматовой (насколько помню) он посвятил открыто всего одно стихотворение, зато сколько стихотворений, куда более выразительных, сочинил, не называя её, но они явно относятся к ней и к ней одной.


Перечитывая эти стихи, можно восстановить драму, разлучившую их так скоро после брака, и те противоречивые чувства, какими Гумилёв не переставал мучить и её, и себя; в стихах он рассказал свою борьбу с ней и несравненное её очарование, каясь в своей вине перед нею.


• Но житейской действительности никакими миражами (его тягой к путешествиям) не заменить, когда "дома" молодая жена тоскует в одиночестве, да еще такая "особенная", как Ахматова...


Нелегко поэту примирять поэтическое "своеволие", жажду новых и новых впечатлений, с семейной оседлостью и с любовью, которая тоже, по-видимому, была нужна ему, как воздух... С этой задачей Гумилёв не справился, он переоценил свои силы и недооценил женщины, умевшей прощать, но не менее гордой и своевольной, чем он.


• Отстаивая свою "свободу", он на целый день уезжал из Царского, где-то пропадал до поздней ночи и даже не утаивал своих "побед"...


Ахматова страдала глубоко. В её стихах, тогда написанных, но появившихся в печати несколько позже (вошли в сборники "Вечер" и "Четки"), звучит и боль от её заброшенности, и ревнивое томление по мужу. Анна Андреевна неизменно любила мужа, а он? Любил и он... насколько мог.


Но занятый собою, своими стихами и успехами, заперев в клетку её, пленную птицу, он свысока утверждал своё мужское превосходство, следуя Ницше, сказавшему (в "Заратустре", кажется): "Мужчина - воин, а женщина для отдохновения воина"... Подчас муж-воин проявлял и жестокость, в которой потом каялся. Повторяю, она все прощала. Её любовь побеждала страдание - разве муж не друг навеки, посланный Богом? И в своих стихах она рассказывает и о неверности мужа, и о своей всепрощающей нежности.


• Но всему приходит конец, даже любовному долготерпению. Случилось то, что должно было случиться. После одного из своих "возвращений" убедился ли он в том, что она встретила "того, другого", которого он называет преступным за то, что он вечность променял на час. Как бы то ни было, но уже задолго до войны Гумилёв почувствовал, что теряет жену, почувствовал с раскаянной тоской и пил "с улыбкой" отравленную чашу, приняв её из рук любимых, как заслуженную кару, ощущая её "смертельный хмель", обещал покорность и соглашался на счастье жены с другим.


• Развивалась эта драма любви на моих глазах. Женившись, я поселился тоже в Царском Селе: в отсутствие Гумилёва навещал Ахматову, всегда какую-то загадочно-печальную и вызывающую к себе нежное сочувствие. Как-то Гумилёв был в отъезде, зашла она к моей жене, читала стихи.


Она ещё не печаталась в журналах, Гумилёв "не позволял". Прослушав некоторые из её стихотворений, я тотчас предложил поместить их в "Аполлоне". Она колебалась: что скажет Николай Степанович, когда вернется? Он был решительно против её писательства. Но я настаивал: "Хорошо, беру на себя всю ответственность. Разрешаю вам говорить, что эти строфы я попросту выкрал из вашего альбома и напечатал самовластно".


Так и условились... Стихи Ахматовой, как появились в "Аполлоне", вызвали столько похвал, что Гумилёву, вернувшемуся из "дальних странствий", осталось только примириться с fait accompli. Позже он первый восхищался талантом жены и, хотя всегда относился ревниво к её успеху, считал её лучшей своей ученицей-акмеисткой.


• Но тут акмеизм - отмечу в двух словах - пожалуй, ни при чем. Дарование Ахматовой (очень большое), созревавшее в тишине и безвестности (она писала рифмованные строки с малых лет), в гумилёвской выучке не нуждалось. Вкус у неё куда безусловней его вкуса, поэтический слух, не говоря об уме, гораздо тоньше. Её строки всегда поют, и в них глубоко пережитого чувства больше, чем внешнего блеска.


• Родившегося зимой 1912 года у Анны Андреевны сына, которого крестили Львом, вынянчила мать Гумилёва, Анна Ивановна (в "Слепневе", родовом именьице Тверской губернии, унаследованном ею и старшей сестрой Варварой от брата Льва Ивановича Львова, адмирала флота в отставке). Анна Ивановна Львова вышла замуж за военного врача Гумилёва.


Его фамилия произносилась первоначально с ударением на первом слоге - Гумилёв (от humilis; отец был священником). Николай Степанович не мог терпеть, когда его в гимназии вызывали с этим ударением на первом слоге и не вставал с места.


• Ахматова в стихах называла себя "дурной матерью", но всею своей последующей жизнью она показала, что это неправда.


Она любила сына самоотверженно; скорее Гумилёв мог считать себя "дурным отцом", хотя еще в 1918 году, в Лондоне, покупал Лёвушке игрушки, - ведь это ему не помешало сейчас же по возвращении в Россию развестись с Анной Андреевной и жениться на Анне Николаевне Энгельгардт, молодой, хорошенькой, но умственно незначительной девушке, у которой вскоре родилась дочь.


• Для меня оставалось проблемой то, почему смешно-претенциозный в жизни (особенно в литературных спорах), он был так обдуманно-меток и осторожен в своих критических статьях.


Его "Письма о русской поэзии", печатавшиеся из месяца в месяц в "Аполлоне" (были изданы при большевиках отдельной книгой) представляют собрание остроумных замечаний и критических оценок, прочесть которые не мешало бы никому из поэтов. И похвалить, и выбранить он умел с исчерпывающим лаконизмом и, я бы сказал, с изящной недоговорённостью.


• Ещё известнее он как теоретик поэзии антисимволист, создатель литературной школы, учивший молодых наших пиитов писать стихи, ментор "Цеха поэтов".


Новизна его с этой точки зрения даже преувеличена. На самом деле, отталкиваясь от символизма, свою поэтику Гумилёв не определял положительными признаками, его "акмеизм" сводился к указаниям на то, чего, по его мнению, не надо допускать в поэзии, т. е. определяется отрицательно. Во всяком случае, самый термин - небезусловен: "акмэ" (с греческого "вершина", предельное заострение), по существу - не путь к школьной новизне: ведь слово всегда ложно, в идеале, достигать наивысшей выразительности, в любой поэзии.


• Вот почему под флагом "акмеизма" могли выступать такие ничем друг на друга не похожие поэты, как Городецкий и Осип Мандельштам, Ахматова и тот же Гумилёв: их связывает общее отношение к "изреченному слову", но не стиль. Из мира нездешних сущностей Гумилёв звал поэтов обратно к земной реальности и, следовательно, к предметным образам, прочь от подобий с неясным потусторонним содержанием.


Но это его несогласие с Андреем Белым и Вячеславом Ивановым (прежде всего) не есть еще новая концепция поэзии.


• Так же верно и другое: отрицание символизма, навеянного декадентским Западом "конца века", восстанавливало прерванную традицию, возвращало русское слово к отечественным истокам. Реалистическая всем своим погружением в имманентный мир русская поэзия, не выносящая искусственности метафорических эффектов, не могла не захиреть от привитой ей трансцендентности и мистики.


Расти дальше в атмосфере магии и теософских вещаний было трудно. Роль Гумилёва тут несомненна. И конечно, отнюдь не Блок и не Вячеслав Иванов - зачинатели нашей поэзии XX-го века (с советской вкупе, несмотря на "социалистический реализм" и маяковщину), а именно стихотворцы, прошедшие "Цех поэтов".


• Замечу, что Готье был для него идеалом поэта. В девятом выпуске "Аполлона" за 1911 год он поместил восторженную статью о французском парнасце, которого усердно переводил.


Гумилёв настолько восхищался французским Учителем, что хотел быть похожим на него и недостатками. Готье не понимал музыки. Не раз говорил мне Николай Степанович не без гордости, что и для него симфонический оркестр не больше, как "неприятный шум".


• Для "Аполлона" его мысли, прочь от туманной символики не явились новостью. Первым высказал их несколькими годами раньше, хотя обращался не столько к поэтам, сколько к прозаикам, один из ближайших ко мне аполлоновцев - М. А. Кузмин. В 1910 году в "Аполлоне" появилась его статья, озаглавленная "О прекрасной ясности". Она звучит и теперь, через полвека без малого, что была написана как наставление, к которому следовало бы прислушаться многим из русских авторов и в наши дни.


• Самым парадоксальным из основоположников акмеизма был Осип Мандельштам; он изменил ему в конце творческой жизни для поэзии менее всего созвучной кузминскому "кларизму", но еще в 22-м году, следуя за Гумилёвым, написал статью "О природе слова", в которой подымает на смех речевые неясности поэтической символики и мистики.


• Все это очень близко к тому, что проповедовал Гумилёв на собраниях "Цеха поэтов". Они возникли вскоре после того, как начал издаваться "Аполлон" (в конце 1909 года) и устраивались Гумилёвым и Городецким то у них на дому, то у Михаила Леонидовича Лозинского, секретаря "Аполлона" (после ухода Зноско-Боровского), прекрасного поэта, переводчика Данте, незаменимого помощника моего в журнальной работе, то - еще где-то, и носили характер тесных кружковых сборищ.


Если память не изменяет мне, в их первоначальный состав входило человек двенадцать. Кроме самого Гумилёва и Городецкого, "синдиков", Дм. В. Кузьмин-Караваев (умерший два года тому о. Дмитрий, еще в России он перешел в католицизм и принял сан священника; он считался в "цехе" казначеем), его жена, урожденная Пиленко, Елизавета Юрьевна (в эмиграции ставшая матерью Марией и мученически погибшая в Германии), Анна Ахматова, М. Л. Лозинский, гр. В. А. Комаровский, Василий Гиппиус (автор замечательной работы о Гоголе), Пяст, М. Л. Моравская, Нарбут, Зенкевич, Осип Мандельштам и, несколько позже, Георгий Иванов.


• Никаких особых докладов на этих собраниях не читалось. Все ограничивалось чтением стихов и критическим разбором, причем Гумилёв проводил свою "акмеистическую" точку зрения на качество прочитанных строчек. Как главное требование выдвигалась их смысловая ясность, определенность без тумана намекающих слов и двоящихся понятий, столь любезных символистам. Гумилёв корил их стиль эпиграмической строкой:


Некто, некогда, нечто, негде узрел...


• О результатах студийной работы после революции я судить не могу. Знаю о ней, и то весьма приблизительно, с чужих слов, со слов одной из бывших "студиек", моей парижской знакомой. По-прежнему молодые поэты читали стихи, которые критически обсуждались, а Гумилёв высказывал свое мнение "мэтра". Моя знакомая назвала мне несколько имен из неофитов Студии: Ирину Одоевцеву (исключительно одаренную), Н. Оцупа, Н. Берберову, Рождественского, А. Евреинову-Кашину, В. Лурье.


• Курьезное совпадение. Тотчас после "Февральской", в апреле 1917 года, я уехал из Петербурга в Крым, будучи уверен, что никогда не вернусь, и предоставил журнальное помещение "Аполлона" на Разъезжей улице и мою личную квартиру на Ивановской - со всем, что в них оставалось, в полное распоряжение (через секретаря редакции Лозинского) аполлоновцам.


Насколько мне известно, чуть ли не первыми переехали в мою квартиру Ахматова со своим другом - Шилейко, учёным ассириологом, сотрудником "Аполлона", давно и безнадежно, как мне казалось, её любившим. Они въехали, а затем в той же квартире, по возвращении из Лондона (зимой 1918 года), поселился будто бы Гумилёв, женившийся перед тем на Энгельгарт.


Но молодая чета не прожила в моих комнатах до трагической смерти Николая Степановича. В наступившие голодные и холодные года большевики вселили в бывшую мою квартиру каких-то прачек, которые постепенно сожгли, чтобы не замерзнуть, всю мебель и заодно, на растопку, библиотеку и личный архив (так дымом и ушла прошлая жизнь!)


*****


ВТОРЫЕ МЕМУАРЫ


• …..Анненский оказал мне решающую моральную поддержку в первые полгода создавания "Аполлона". Я не хочу преуменьшать роли Гумилёва в этот начальный период журнала. Он не только свёл меня с Анненским, но радостно согласился во всем содействовать моей журнальной затее.


Если и возникали между нами несогласия, например, о привлечении Блока в число "ближайших" сотрудников (по предложению Вячеслава Иванова), то Гумилёв соглашался и с этим по-товарищески простодушно... Мы стали встречаться почти ежедневно. Завязалась моя дружба и с приятелями Николая Степановича - Алешей Толстым, Ауслендером, Городецким и остальною "молодежью", которой я раньше не встречал. Уже тогда Гумилёв над ними главенствовал, держал себя авторитетом в области стихотворного умения, критиком непогрешимым.


Мне нравилась его независимость и самоуверенное мужество. Чувствовалась сквозь гумилёвскую гордыню необыкновенная его интуиция, быстрота, с какой он схватывал чужую мысль, новое для него разумение, все равно - будь то стилистическая тонкость или научное открытие, о каком прежде он ничего не знал, - тотчас усвоит и обратит в видение упрощенно-яркое и подыщет к нему слова, бьющие в цель, без обиняков.


• Я прощал ему его наивную прямолинейность, так же, как и позу, потому что за мальчишеской его "простотой" проступало что-то совсем иного порядка мука непонятости, одинокости, самоуязвленного сознания своих несовершенств физических и духовных: он был и некрасив, и неспособен к наукам, не обладал памятью, не мог научиться, как следует, ни одному языку (даже по-русски был малограмотен).


И в то же время - как страстно хотел он - в жизни, в глазах почитателей, последователей и особенно женщин, быть большим, непобедимым, противоборствующим житейской пошлости, жалким будням "жизни сей", чуть ли не волшебником, чудотворцем. Чувствовалось в нём и сознание долга по отношению к своей стране.


• В 1911 г. в Борисково приехали из Слепнева и две дочери А. Д. Кузьмина-Караваева - Мария и Ольга, приходившиеся по матери двоюродными племянницами Гумилёву, знавшие его с детства и с ним "на ты". Обе сестры прелестные, светловолосые - как бы дополняли друг друга.


Маша, спокойная, тихая, цветущей внешности русская красавица, с чудесным цветом лица, и только выступавший по вечерам лихорадочный румянец говорил о её больных легких. Ольга (ныне княгиня Оболенская) более оживлённая, более блестящая, очаровывала всех своим большим и очень красивым голосом. Приехали в Борисково и соседи Неведомские - Владимир Неведомский, владелец Подобина, со своим братом Николаем, и его молодая жена Вера Алексеевна, рожденная Королькова, художница, ученица Д. Н. Кардовского, знаменитая в Петербурге и в Тверской губернии своими удивительными светло-зелеными глазами и рыжими волосами редкого золотого отлива. Вместе с тонкой, горбоносой, немного таинственно замкнутой Анной Андреевной - какой женский цветник для соблазна влюбчивого Гумилёва!


• Анна Андреевна не слишком пришлась ко двору в провинциальном уюте слепневской усадьбы. Вся уже отдаваясь поэзии, русской и иностранной, и во власти своей только пробудившейся музы, она любила уединяться в березовые рощи и васильковые поля, не принимала участия в "играх", что затевал её муж.


После Черного моря и Днепра и Царского с несравненным дворцовым парком Ахматовой не слишком нравилось великорусское захолустье с ржаными нивами, кузницей рядом, речкой в низких берегах и грибной сыростью чернолесья. Но хуже было то, что она сразу стала ревновать мужа. Не щадил он её самолюбия. Любя и его, и его стихи, не умела она мириться с его мужским самоутверждением.


Гумилёв продолжал вести себя по-холостяцки, не стесняясь присутствием жены. Не прошло и одного брачного года, а он уж с мальчишеским задором увивался за всеми слепневскими девушками.


• В её стихах есть, как будто, намёк и на Машу Кузьмину-Караваеву, но намёк несправедливый: она-то, религиозная и рассудочно-строгая, цветущая на вид, но раненная неизлечимым недугом, менее всего была повинна перед Анной Андреевной.


Гумилёв относился к Маше с нежностью почти благоговейной, только притворялся повесой. К ней написано, как я узнал от художника Д. Бушена, двоюродного брата Маши, стихотворение "Девушке". Этот "портрет" появился позже в "Чужом небе". Он типичен для поэта начала века, говорившего о любви по-бальмонтовски - "будем, как солнце!". Стараясь всячески играть в героя-покорителя, Гумилёв влюбился, однако, в Машу с необычной для него нежностью.


• Трещина в их любви обозначилась с первого года брака. Они были слишком "разные". В плане поэтическом, может быть, только дополняли друг друга, но в жизни...


С отрочества Гумилёв мнил себя "конквистадором". После поездки в Африку пышным цветом расцвели его экзотические восторги, и так хотелось ему увлечь жену мечтой о далеком волшебстве мира, о красоте пустынь под небом южного полушария с созвездием "Креста", и о первобытном человеке, божественно-сильном, неистертом так называемой цивилизацией, живущем в согласии с природой и её тайнами.


От Анны Андреевны он требовал поклонения себе и покорности, не допуская мысли, что она существо самостоятельное и равноправное. Любил её, но не сумел понять.


• Она была мнительно-горда и умна, умнее его; не смешивала личной жизни с поэтическим бредом. При внешней хрупкости была сильна волей, здравым смыслом и трудолюбием. Коса нашла на камень.


Возвратясь из Слепнева в Царское, он только и мечтал умчаться поскорее в новое "странствие" и, недолго думая, исчез опять на несколько месяцев в Абиссинию. Вернулся с почти готовым к печати сборником "Чужое небо".


• Тогда, после этого второго путешествия, впервые попал я к нему в царскосельский дом, где жили его мать, Анна Ивановна, и другие Гумилёвы, в верхнем этаже. Молодые занимали четыре комнаты - в нижнем.


Чтобы попасть на их половину, надо было пройти довольно большую пустынную гостиную (с окнами на улицу и на двор), где никто не засиживался. Первая комната, библиотека Гумилёва, была полна книг, стоящих на полках и повсюду набросанных. Тут же широкий диван, на котором он спал.


Рядом в темносиней комнате стояла кушетка Ахматовой. В третьей, выходившей окнами во двор, висели полотна Александры Экстер, подарки её Гумилёву. В этой комнате стояла мебель стиль-модерн, в остальных - старосветская мебель красного дерева. Четвертая комната, окнами тоже во двор, служила Гумилёву рабочим кабинетом: мне запомнился поместительный письменный стол и стены, сплошь покрытые "абиссинскими картинами", среди которых были навешаны широкие браслеты слоновой кости.


• Анну Андреевну не очень увлекала эта экзотическая бутафория. На жизнь она смотрела проще и глубже. К тому же во время отсутствия мужа она сама выработалась в поэта вдохновенно-законченного, хоть и по-женски ограниченного собой, своею болью. Гумилёв должен был признать право её на звание поэта, но продолжал раздражаться все больше её равнодушием к его конквистадорству.


Никакой блеск собственных его рифм и метафор не помог убедить её, что нельзя вить семейное гнездо, когда на очереди высокие поэтические задачи. Помощница нужна ему, нужен оруженосец, спутник верный, любовь самоотреченная нужна, а не женская, ревнивая, к себе самой обращенная воля.


Что делать? Он даже готов покаяться, обуздать свой нрав, только бы чувствовать её частью самого себя, воплощенной грезой своей... Но она безучастна, хотя еще любит его, - чужда ему и завоеванной им славе.


• Не помню, чтобы в это время он кем-нибудь сильно увлекался. Это были годы неистовой богемы в Петербурге, литературной кружковщины, борьбы поэтических направлений, возникновения всяких крайностей и пряностей и в живописи, и в театре, и в поэзии.


Оглушительно трубили в свои рекламные трубы футуристы и кубофутуристы, "бубновые валеты" и "ослиные хвосты" и пр. Всюду можно было встретить Гумилёвых, вместе и в одиночку, на маскарадных вечерах и в кабачках, особенно - в "Бродячей собаке" Пронина. В эту пору многие из бывавших в "Аполлоне" увлекались Ахматовой, уже знаменитостью, но не заметил я, чтобы она серьезно кем-нибудь увлекалась, как случилось позже...


Анна Андреевна признавалась, что в угаре кабачка "Бродячей собаки" ей бывало приятно, с жалостью о нём вспоминает и в своей недавно опубликованной "Поэме без героя". Однако это ночное "веселье" не упрочило ее близости с мужем, связь могла разорваться от первого "случая".


• Во время второго отпуска, после того, как он был произведен за отличие в боях в унтер-офицеры, Николай Степанович получил разрешение сдать экзамены на офицерский чин. Вскоре он был переведен из улан в Александрийские Ее Величества гусары прапорщиком. Новая форма ему нравилась, напоминала о царскосельском Пушкине.


Весной того же года, в мае, получил он по своему желанию командировку от Временного правительства в русский экспедиционный корпус на Салоникский фронт. Путь лежал через Финляндию, Норвегию, Лондон, Париж, Марсель и т. д.

• Но с 17 февраля 1917 года изменилось многое не только в России. Союзники отказались от наступления в Эгейском море, и Гумилёв, приехав из Лондона в Париж, был оставлен в распоряжении генерала Занкевича.


Гумилёву было предложено принять другое назначение. Он избрал "месопотамский" или "персидский" фронт. Чтобы получить транзитные визы, надо было вернуться в Лондон за инструкциями военного начальства. Но в Париже он завяз... опять из-за несчастной любви! О ней рассказано им очень пламенно в стихах "К синей звезде" (впоследствии эти стихи вошли частью в "Шатёр", частью в "Огненный Столп").


• В Лондоне, в начале мая, представившись военному начальству, Гумилёв навещал своего друга Н. Б. Анрепа, покупал игрушки Лёвушке, хлопотал о транзитных визах в Россию, приводил в порядок рукописи. Анрепу оставил целый архив. В архиве оказались служебные документы, георгиевские кресты, готовые к печати стихи "К вечерней звезде" и почти законченная рукопись "Отравленной туники".


• Путь в Россию лежал на север - Норвегия, Белое море, Мурманск. В Царском Селе все, как будто, оставалось по-прежнему, но Анны Андреевны там уже не было. Приходилось начинать новую жизнь в трудных условиях. Все же тогда энергичному писателю была еще возможность работать с известной независимостью.


Гумилёв стал сразу зарабатывать, читая литературные лекции в самых разнообразных учреждениях: в Тенишевском училище на Моховой, в Пролеткульте, в Балтфлоте, он возобновил Цех поэтов, куда стала стекаться молодежь. В это время он развелся с Анной Андреевной и женился на Асе, Анне Николаевне Энгельгардт, начинавшей писательнице румяной, с пушистыми белокурыми волосами и голубыми наивными глазами.


Сначала Гумилёв поселился в квартире ее родителей (когда они уехали куда-то). Когда родилась у них дочь, Лена, он отослал жену с дочерью к своей матери, Анне Ивановне, в Слепнево, где легче было добывать продукты питания. Затем он переехал на мою бывшую квартиру на Ивановской улице, вероятно, с разрешения М. Л. Лозинского, секретаря "Аполлона", которому я предоставил право распоряжаться ею.


• А. Н. Энгельгардт простодушно полюбила Гумилёва, во всем подчинялась ему, после рождения дочери ухитрялась приезжать к нему из деревни, посещала изредка "Цех" (но не была на панихиде по нему, на которую пришел почти весь литературный Петербург, в том числе и Анна Ахматова). Анне Николаевне посвящен последний сборник стихов Гумилёва "Огненный Столп".


• За эти два петербургские года Гумилёв выпустил еще три книги: "Мик", африканская поэма (1918), "Дитя Аллаха", арабская сказка (1918); кроме того, он обработал перевод поэмы "Гильгамеш" (вавилонский эпос) известного ассириолога Бориса Шилейко (1919).


• Когда зимой 1920 года жизнь стала невыносимой в квартире на Ивановской от холода, Николаю Степановичу удалось переехать в "Дом Искусств", бывший дом Елисеева, на углу Невского и Мойки, где судьба соединила писателей, литературных и художественных деятелей, многих из состава сотрудников "Аполлона".


За время пребывания Гумилёва на фронте репутация его, как писателя, значительно выросла; он не чувствовал себя, вернувшись в русский литературный мир, одиноким. Почти вся группировавшаяся вокруг него в "Аполлоне" талантливая молодежь осталась при новой власти привилегированным меньшинством.


Многие не связанные политикой сотрудники "Аполлона" могли служить власти, не вызывая особых подозрений, в то время как большинство сотрудников других журналов примыкали так или иначе к политическим партиям. Большевикам нужны были люди европейски образованные.


Этим объясняется, что в "Доме Искусств" оказалось немало аполлоновцев или примыкавших к ним художественных деятелей.


• В 1921 году только малое меньшинство эмигрировало, рискуя жизнью (в первую очередь - Мережковские и Философов), не допускавшие никаких компромиссов с большевиками. Гумилёв менее всего думал куда-нибудь "бежать", он продолжал упорно свою поэтическую линию, борясь с символистами и всякими ''декадентами", вроде Маяковского, Хлебникова и пр...


• …Поразительное совпадение! Оба, Гумилёв и Блок, вместе выбыли из строя, исчезли 3-го августа, один в застенок (неизвестно, что вынес он во время двухнедельного допроса), другой, Блок, исчез в безумие. В этом одновременном исчезновении - какая жуткая "символика"!


Почти всю жизнь Блок и Гумилёв враждовали, хоть личной неприязни, на моей памяти, между ними не было; друг друга "не любили", но встречаясь в "Аполлоне", заседая в комитете "Поэтической академии", ни разу ни тот, ни другой не проявил открыто этой нелюбви. И после революции они много работали вместе, с трудом добывая пропитание, и в то же время - как были чужды друг другу мыслями, вкусом, мироощущением, отношением к России, всем, что создает писательскую личность! Они были "антиномичны", а русская действительность всё время их сталкивала. До последних лет соперничая, может быть, и не без взаимной зависти, они в тот же день ушли из жизни.


Надо ли говорить, что это соревнование продолжается и после их смерти: русские стихолюбы до сей поры - или "блокисты", или "гумилисты".


• В какой-то из своих статей (помнится, об Эмиле Верхарне) Георгий Чулков говорит: "Понять поэта, значит разгадать его любовь. О совершенстве мастера мы судим по многим признакам, но о значительности его только по одному: любовь, страсть или влюбленность художника предопределяют высоту и глубину его поэтического дара".


С этой точки зрения Гумилеёв - несомненнейший из поэтов нашего века: его сущность - любовь к поэзии, к женщине, к миру, к родине. Он не был мыслителем, не обладал умом, проникающим в глуби стоящих перед человечеством вопросов.


Да и жизненный путь кончил он действительно слишком рано, никак не принадлежа к гениям, как, например, Лермонтов (с которым, однако, у него много общего - и гордыня, и комплекс малоценности, и любовные муки, и порывание к небу, и предчувствие ранней смерти); даром стихослагательства он не был наделен сверх меры. Но рядом с этим, иногда целые стихотворения Гумилёва достигают прелести лучших образцов русской лирики.


Ранняя смерть Николая Степановича - большая потеря для русской поэзии.

11.09.2021 г.



Другие статьи в литературном дневнике: