Книга о Ницше. Глава 6. Ницше и постмодернизм

Предыдущие главы.

1.Эволюция взглядов Ф. Ницше на греческую трагедию (http://proza.ru/2024/01/02/1506)
Продолжение: http://proza.ru/2025/12/08/2026

2. Ницше, Дарвин, Шопенгауэр (http://proza.ru/2020/08/14/1392)
3. Натурфилософия Ницше (http://proza.ru/2025/07/20/1573)
4. Ниспровержение морали (http://proza.ru/2025/08/03/1345)
5. Происхождение видов и синдром доместикации ( http://proza.ru/2025/08/07/2009)

В начале 20-го века Ницше истолковывали исключительно как философа-садиста, сторонника садистской воли к власти. При этом якобы он разоблачает все религии и идеологии, как такую же волю к власти, а кроме того разоблачает всю предшествующую метафизику, чем фактически завершает её. Об этом прямо пишет Хайдеггер. Ницше показывает, что за метафизикой, начиная ещё со времён Платона, стояла садистская воля к мощи. Якобы, главное в религии, как и в философии Платона - это метафизика, которая представляет собой фрейдовское сверхэго, или как говорит Лакан - большого Другого. Метафизика требует посвятить себя этому Другому, но она схожа садизмом в том, что требует искушать прочих людей. Садист искушает пыткой, заставляя людей отречься от Другого, скажем, от бога, чтобы показать ему (богу), что именно он является истинным его приверженцем, истинно верующим. Метафизический философ искушает человека критикой, он заставляет его сомневаться во всём, когда сам ни капли не сомневается в большом Другом. Интересно, что Ницше по мнению Хайдеггера, является таким же метафизиком, но последним метафизиком, завершающим метафизику. Ницше довёл свою критику до последних пределов, до безумия, заставил сомневаться во всём, включая само сомнение. Более того, он разоблачил метафизику, показав, что за ней всегда скрывалась лишь садистская воля к власти. Но при этом, как утверждает Хайдеггер, Ницше посвящает себя этой воле к власти, создающей метафизику, и само это желание посвящать себя Другому и искушать других людей он считает тем, что является первоосновой мира.

Но, во второй половине 20-го века усилиями так называемых постмодернистов взгляд на Ницше стал меняться. Теперь Фуко называет Ницше мыслителем-зеркалом, мол Ницше действительно разоблачает садизм, но сам ни в коем разе сторонником садизма не является. Концепция воли к власти и высшего его выражения -  сверхчеловека в таком случае предстаёт иронической игрой, невозможной концепцией, которая позволяет даже самых сильных мира сего называть недостаточно сильными, ещё слишком слабыми. Сверхчеловек в таком случае - это и есть Другой, заменитель бога, но только не скрывающийся под маской морали и религии. Стремление к сверхчеловеку - это чистая воля к власти, то есть воля посвящать себя большому Другому и искушать окружающих. Интересно, что Делёз считает это в принципе определением того, что такое философ. Философ - это тот, кто посвящает себя Другому, но вместе с тем постоянно искушает окружающих, пытает их сомнением. Философ - это тот, кто пытается доказать этому Другому, что он один из немногих, кто достоин быть его приверженцем. Когда этим Другим объявляется сверхчеловек, то искушение становится тотальным, а философ хочет быть единственным его приверженцем, единственным достойным, поскольку его разоблачение всего, в том числе и философии делает невозможным, чтобы кто-то из его учеников поднялся на его высоту. Хотя, это не значит, что ученик действительно не может подняться на такую высоту, как говорит Ницше: "плох тот ученик, что не превзошёл учителя". Стало быть, кто-то другой может свергнуть учителя ещё более сильным сомнением и сам встать на его место первого и единственного приверженца Другого. Эта интерпретация куда ближе к истине, и в поздних сочинениях Ницше действительно начинает проскакивать этот мотив. А если мы возьмём письма Ницше, когда он уже повредился рассудком, там он напрямую утверждает, что стал единственным достойным приверженцем Другого, называет себя Дионисом и Распятым. Но ведь и вся эта мысль скользит на грани шизофрении. Шизофреник видит вещи и связи между вещами, которые другим людям невидимы, у него самые несвязанные вещи могут быть связаны ассоциативно, но при этом у всех этих ассоциаций нет никакой цели, никакой мотивации. И всё-таки, пусть это назовут моим поклонением Другому, олицетворением которого является Ницше, я утверждаю, что и эти французские интеллектуалы поняли его концепцию не до конца. Позднее безумие Ницше и его посвящение себя Другому словно заслонило другую мысль. важный пласт, который вообще выходит за рамки философии. Возможно, сам Ницше не до конца осознал этот пласт, эту стройную модель мироздания, в его собственных глазах посвящение себя Другому заслоняло ту концепцию, которая созрела по пути. Его критика Дарвина, его критика биологической концепции Шопенгауэра - это уже не философия, это нечто другое. Его возвращение к дикой природе - это шаг, на который философ в принципе не способен, поскольку Другой философа не является инстинктивным животным, он олицетворяет разум и порядок. Итак, Ницше всё ещё не был до конца понят, но чтобы прийти к верному пониманию, я предлагаю рассмотреть всё развитие французской мысли, которое в конечном итоге привело к подобной интерпретации Ницше.

Лакан, Батай и Фрейд

Жорж Батай первым разглядел в Ницше нечто, что другие ещё разглядеть не могли, нечто близкое к его собственной концепции. Конечно, Батая не могли не привлечь утверждения Ницше о бьющем через край избытке сил и о том, что в природе господствует бессознательная щедрость. В конечном итоге и сам Батай утверждал ровно тоже самое:

"В основе классической биологии (дарвинизма) лежит концепция нехватки, борьбы за редкие ресурсы. Но если мы посмотрим на жизнь в целом, мы увидим обратное: жизнь — это не нехватка, а избыток.
Солнце отдает энергию, не получая ничего взамен: оно — прообраз той щедрости, которую природа навязывает живому. Биологическое развитие — это не борьба за выживание, а роскошное и катастрофическое расточение энергии. Живое существо не просто стремится сохраниться, оно стремится расшириться и в конечном итоге — израсходовать себя"
("Проклятая доля").

Батай обстоятельно критиковал капитализм за его скупость, за его неприязнь к расточительству, утверждая, что это лишь попытка закрыть крышкой кипящий котёл, который неизбежно приведёт к взрыву. После начала Второй Мировой войны фактически это и привело к взрыву, к вулканическому выбросу расточительной энергии. Словно вся энергия, которая до этого десятилетиями накапливалась и не расходовалась, была растрачена в этой войне. Батай обращается к антропологам, вроде Марселя Моса, который исследовал обряды обмена подарками у племён индейцев и Бронислава Малиновского на Тробрианских островах. Жители племён тратят массу времени и огромные силы на то, чтобы создать вещи, в быту бесполезные, которые они к тому же и подарят потом другому племени. У индейцев ритуал, именуемый потлач, вообще доводил до того, что предметы просто сжигались, в соревновании между вождями побеждал тот, кто уничтожил больше полезных вещей. Батай обобщает это уже на цивилизованных индейцев с их обрядами человеческих жертвоприношений. Он исследует древние общества, Античность и Средневековье - всю докапиталистическую эпоху, и везде находит закономерность, когда масса ресурсов выбрасывалось на ветер. Батай находит в этом выражение естественной энергии к растрате, и если эту энергию долго сдерживать, она вырвется наружу силой, сметая всё на своём пути уже в виде ужасной катастрофы. И всё-таки, есть важное отличие от  концепции Ницше. У Ницше наиболее растратной является дикая природа, а человек уже биологически отпал от этой растратной воли, и не только капиталистический человек, но вообще всякий. Батай же утверждает, что человек как раз является самым растратным животным, он находится на вершине мировой пирамиды растраты, он царствует в мире расточительства. Это важное различие в дальнейшем сильно скажется на интерпретациях Ницше.

Одновременно с Батаем к похожим выводам о воле к растрате приходит интеллектуальный гуру той эпохи и основатель психоанализа доктор Фрейд. И это уже был авторитет, с которым было крайне сложно спорить. В своём сочинении "По ту сторону принципа удовольствия" Фрейд пришёл к выводу, что помимо влечения к удовольствию в человеке есть ещё и влечение к саморазрушению, причём более базовое и более древнее. Анализируя сновидения пришедших с войны людей, доктор Фрейд обнаруживает навязчивое стремление во сне вернуться к травматическому опыту на войне, которым совсем не доставляет удовольствие, а причиняет страдания. Впрочем, об этом я уже писал в предыдущих главах, поэтому подробнее останавливаться не стану. Главным возражением против этой концепции доктора Фрейда были его же собственные, но более ранние концепции. Он остался верен одному базовому положению психоанализа, будто сновидения - это исполнения желаний. Из этого следовало, что невроз - это то что-то вроде сновидения, когда человек в замаскированном виде удовлетворяет свои желания. Но второе положение утверждало, что эти желание - это влечения к определённого рода удовольствию, чаще всего к сексуального удовольствию. Вот от этого положения теперь пришлось отказаться, а, значит, и нужна была новая концепция невроза. Фрейд пытается решить этот вопрос, введя второй тип неврозов, которые происходят из-за стремления к смерти. Он назвал эти неврозы неврозами навязчивых состояний. Здесь человек постоянно повторяет то, что причиняет ему страдания, как ребёнок, который постоянно зашвыривает любимую игрушку куда подальше, а затем плачет, чтобы взрослые ему её принесли.
 
Куда более элегантно и интересно проблему решает Жак Лакан. По сути, они объединяет концепцию Батая и концепцию Фрейда, создавая единую концепцию невроза. Теперь всякий невроз считается неврозом растраты, через невроз человек пытается растратить ту энергию, которую ему следует растратить. При этом это не отрицает удовольствия, высвобождение этой энергии, предназначенной для жертвы, действительно доставляет удовольствие. Удовольствие заключается в посвящении себя некоторому другому Другому, тому, что Фрейд называл сверхэго. Рассмотрим снова на примере сновидения. Здесь ведь никогда не происходит реального, фактического удовлетворения желания, удовлетворение только имитируется. При этом окружающие предметы окрашиваются в цвета этого желания, превращаются в намёки и формы, ведущие к удовлетворению. Но полное удовлетворение - это полная растрата себя, оно никогда не наступает, поскольку, когда человек умер, он уже не испытывает удовольствия. Но то, чего он желает - это своего рода метафора смерти, метафора полной растраты. В реальной жизни, когда человек стремится удовлетворить своё желание, он часто в итоге натыкается на то, что получил вовсе не то, чего желал, словно он был обманут. Порой это приводит к переключению режима невроза.

Например, переключение может происходит между парой вуайеризм - эксгибиционизм. Когда вуайерист понимает, что подглядывание не даёт удовлетворение, что всё, за чем он подглядывает, это иллюзия, и в реальности всё выглядит совсем иначе, тогда он может стать своей противоположностью - эксгибиционистом. То есть, он начинает искать удовлетворения через полностью противоположное, не через подглядывание, а через демонстрацию себя, в крайне форме, через демонстрацию своих гениталий.
Или, например, переключение режимов происходит между садизмом и мазохизмом. При этом объяснить садизм через бессознательную щедрость было сложнее всего, поскольку здесь на первый взгляд вполне очевидна страсть к насилию, к захвату и присвоению, а вовсе не к самопожертвованию. Но в глубине садиста, как утверждает, Лакан, скрывается желание посвятить себя Другому. В предыдущих главах я уже показывал, как это может происходить. Садизм также как щедрость формируются у человека одинаково в анальной стадии развития. Садизм формируется через пренебрежение нормам гигиены, которые навязываются родителями, в этом возрасте родители - это есть тот самый большой Другой. Ребёнок может бунтовать против него, отказываясь пользоваться горшком, разбрасывая свой кал. Но при этом сама дефекация в этом возрасте ощущается как удовольствие и воспринимается как щедрость. То есть, нарушая нормы Другого, ребёнок одновременно и посвящает часть себя Другому. Аналогично действует садистский тип личности. Как утверждает Лакан, удовольствие садиста заключается вовсе не в самом физическом насилии, а в нарушении норм морали, а также в том, чтобы заставить сомневаться в этих нормах свою жертву. Жертва должна отречься от Другого, в случае религии отречься от бога, отречься от моральных норм. Садист добивается именно этого, он действует, как Достоевский в своих романах, то заставляя своих персонажей страдать и попадать в неудобные положения, то давая им надежду, которую в следующее мгновение снова заберёт. Правда, персонажи Достоевского каким-то причудливым образом после всего остаются верующими, то есть достойными. Садист же хочет доказать своему богу, что жертва не достойна, что она отреклась, значит, она никогда на самом деле не верила, значит, он, садист, является единственно верным, преданным поклонником Другого. Для садиста его издевательства - это подтверждение его верности, его готовности целиком и полностью отдать себя Другому. Кроме того, как писал ещё Фрейд, садист ставит себя на место жертвы, чтобы исследовать боль, чтобы подготовить себя к такому же испытанию во славу Другого или насладиться победой над страхом, который он испытывал, когда насилие совершали над ним. 


Если садист всё-таки разочаровывается в садизме, если приходит понимание, что он в принципе стремится к тому, чего достичь невозможно, то режим может переключиться, и он станет мазохистом. Теперь он пытает не другого, а самого себя, все свои опыты и исследования он проводит на себе, и при этом, разумеется, не отрекается, не отказывается от Другого. То есть, удовольствие мазохисту доставляет на сама боль, а то, что перенеся эту боль, он всё равно остался верен Другому, он не отрёкся. Поэтому садист никогда не хочет иметь своей жертвой мазохиста. Мазохист во-первых, не отрекается, во-вторых, он сам делает с собой всё то, что хочет с ним делать садист, это делает садизм бессмысленным занятием. Исторически такая встреча садиста и мазохизма много раз описана как встреча жестокого царя и какого-нибудь святого. В Библии полно таких ситуаций. Самые суровые и воинственные цари терялись и млели перед нищими пророками, которые мучили сами себя и при этом не отрекались. Хотя, конечно, цари всё равно их мучили. Часто описание этих пыток и казней в Библии сопровождается чудесами, например, пророк, брошенный в огонь, не сгорает, а выходит невредимым. Хотя чудо, конечно, заключалось не в этом, а в том, что царь видел, что жертва для него неуязвима, мазохист лишь психически истощает его, но не даёт никакого удовлетворения. И цари, бывало, вдруг испытывали разочарование в садизме, они начинали сомневаться в своей исключительной верности Другому и внезапно начинали проявлять милосердие. Впрочем, даже если они не проявляли милосердия и не щадили пророка, то всё равно погибший пророк уже становился знаменем против тирана, тем, кто означает сомнение во власти тирана, точнее, сомнение в том, что его власть действительно исходит от бога.

 Что здесь делает христианство и чем оно принципиально отличается от библейского иудаизма? Христианство с одной стороны распыляет мазохизм среди всех верующих, с другой стороны, делает его скрытым, что заставляет тирана играть в угадайку или устраивать гонения сразу на всех христиан, но это не даёт результата, а только усиливает позиции христианства. Христианство проповедует угрызения совести и запрещает аборты, уже двух этих правил достаточно, чтобы серьёзно ударить по садистско-гаремной иерархии. Я называю это гаремной иерархией, поскольку создание гаремов можно рассматривать как важную часть садизма, когда правители создают у населения дефицит секса, а у себя бесполезный избыток, тем самым они дополнительно пытают мужское население, которому теперь сложно найти себе жён, и женщин, которые могут удовлетворять свои потребности только с одним мужчиной по очереди. Но что такое угрызения совести христиан? Это ключевой концепт, поскольку даже самым тяжком грехом в христианстве считается не тот, который причиняет больше вреда, а тот, в котором невозможно раскаяться - самоубийство. Земной мир считается царством боли и страданий, но при этом запрещено совершать аборты, нужно рожать детей в этот мир боли и страданий. Всё это выглядит как самоистязание, как пытка над собой, но при этом всё это посвящается  большому Другому. Это бог велит каяться в своих грехах, мучить себя угрызениями совести, это бог велит рожать детей в этот страшный земной мир. Это всё похоже на страшный мазохизм, если  это действительно верить. Когда правители-садисты смотрят на это, они видят пророка в каждом верующем. Точнее, фигура пророка становится анонимной, невозможно угадать, кто из верующих действительно верит во всё это, а кто нет, и нет никакой возможности проверять каждого по отдельности. Это уже по определению изматывает правителей-садистов, они порой начинают сами менять режим невроза, становясь то мазохистами, то снова садистами, исторических примеров тому более, чем достаточно. Христианство, конечно, не побеждает тиранию, как мазохист не побеждает садиста, они только захватывают триггер, который переключает режимы невроза. Если раньше этот процесс был неуправляемым, то теперь на него стало возможным влиять.

Лакан, конечно, в этом отношении наследует христианству, он пытается взять этот рычаг переключения, но не чтобы менять два режима невроза, а чтобы выйти из деструтивной модели невроза и направить волю к растрате в позитивное, в моральное русло, направить её на творчество и пользу обществу. Творчество тоже создаёт образы, которые символизируют желание, оно тоже не даёт полного удовлетворения, но эта иллюзия, как и всякая другая, доставляет удовольствие, и к тому же, она не опасна и не разрушительна для окружающих. Зафиксируем одну важную особенность у Лакана. Он также придерживается точки зрения Батая, что человек является венцом в пирамиде расточительства живых организмов. Отсюда вытекает то, как Лакан понимает язык. Он утверждает, что язык, как исключительно человеческий способ коммуникации, содержит в себе уже нерациональные, логически необъяснимые базовые элементы, направленные на растрату. Именно устройство языка, по его мнению, является тем увеличительным стеклом, в котором животные инстинкты становятся бессознательными влечениями, обладающими куда большей саморазрушительной силой, чем всякий инстинкт сам по себе. Эта концепция языка уже стала общепринятой в психоанализе, что, однако, не мешает аналитической философии решительно возражать против неё, отстаивая ясность языка.

Пост-структурализм

В целом принимая концепцию Лакана, ряд авторов делают из неё прямо противоположные выводы. Они утверждают, что попытки психоаналитика перенаправить невроз в другое русло представляют собой как раз завуалированный садизм. И как раз такой вот садизм социальных институтов делает невроз деструтивным и антиобщественным. Лакан уже проложил мостик к такому пониманию, когда сравнил моральный ригоризм Канта с сочинениями маркиза де Сада. Кант настолько морально требователен потому же, почему садист может быть требователен к нормам морали, которые для него являются лишь средством самоутверждения, способом доказать большому Другому, что он лучше прочих достоин его. Требовательность садиста заставляет его совершать насилие по отношению к тем, кто, по его мнению, не следуют правилам. Требовательность Канта поддерживает насилие не в меньшей степени, стоит хотя бы почитать его "Лекции по этике".

Делёз же утверждает, что не только Кант с его требовательностью, но и вообще всякий философ представляет собой такое вот посвящение Другому и одновременно искушение, пытку окружающих сомнением. Государственные институты, психиатрия, тюрьма и даже сам психоанализ объясняются уже как институты такого вот садистского подавления, а вовсе не способы исцелить невроз и направить саморазрушительную волю в позитивное русло. Они объвляются той причиной, которая делает неврозы деструктивными по отношению к окружающим. Ведь садист хочет, чтобы человек переступил через себя, чтобы отрёкся от большого Другого, показал, что он недостоин. Мишель Фуко утверждает, что именно этого добивается психиатрия 19-го от людей, наречённых сумасшедшими. Их не лечили, от них через холодный душ, смирительные рубашки и прочие меры требовали отречения от их безумия, которое было лишь причудливым, глубоко индивидуальным олицетворением большого Другого. Но постоянное требование от человека признать себя недостойным Бога в конечном итоге приводит к углублению или глубокой маскировке безумия. Психика находит иные, возможно, легальные маршруты удовлетворения, но от этого страдания только возрастают.


Но государственный садизм может осуществляться и другими, более хитрыми методами, используя в том числе и психоанализ. В какой-то момент властители заметили, что триггер переключения между нервозами сам по себе может давать большую власть, причём позволяет контролировать, направлять насилие среди населения, превращая палача в жертву и жертву в палача. Сначала государство попыталось прибрать к рукам этот триггер через церковь и через сращивание церкви и государства. Абсолютизм в значительной степени уже использовал этот триггер, и всё-таки, на тот момент было уже несколько конкурирующих христианских церквей, которые взаимно критиковали друг друга, а с другой стороны, и в самой церкви периодически возникали те, кто противились этому. Чтобы исключить из уравнения церковь, у власти должны были оказаться люди из народа, буквально народные вожди с репутацией аскетов, живущих скромно, как служители церкви. Таких вождей с избытком дал фашизм, который целиком строился на том, чтобы регулярно делать жертву палачом. Об этом хорошо пишет Делёз, показывая, что фашизм не просто подавлял, как какая-то диктатура, он постоянно требовал от населения вовлечённости, активности и одобрения действий властей, фашизм требовал проявлять инициативу, молча поддерживать режим или терпеть его было недостаточно, те, кто вели себя так, сами попадали под подозрение. От жертв режима постоянно требовали превращения в палачей, их заставляли то служить большом Другому, то отрекаться от него во славу государства.

Впрочем, фашисты сильно ограничены в использовании такого механизма, как надежда. Ведь, как справедливо замечает Жан  Бодрийяр, политическая репрессия начинается с искушения, жертву заманивают на кукан каким-то удовольствием. Круг истязаний начинает с удовольствия и с надежды, которая затем сменяется издевательством и болью, новой надеждой и новым издевательствами, пока жертва не отречётся, и тогда мучитель её убивает. Очень часто в популярной культуре дьявола изображают неверно, как какого-то равно соперника Богу, способного бросить ему вызов. Вместе с тем, в христианских представлениях Сатана - это всегда тот, кто лишь пытается доказать Богу, что он достоин, и он более достоин, чем люди. Для этого Сатана искушает людей, заманивает их всякими обещаниями и удовольствиями, а потом обрекает на боль с одной единственной целью - заставить их отречься от Бога. Сатана подобен фанатичному верующему, он самый ярый приверженец Бога, он скорее напоминает инквизицию. Пока инквизиторы пытают грешников, Римские Папы и кардиналы нарушают все мыслимые заповеди и нарушают церковный устав, тем самым создавая соблазн для всех прочих. Церковь, во всяком случае официальная церковь всегда стоит на этой тонкой грани, когда она уже не служит Богу, а служит Сатане. Но с этой точки зрения все христианские церкви давно покорились Сатане или уподобились ему. Когда Римский Папа, имеющий право выносить смертные приговоры и начинать войны, был объявлен независимым главой церкви, в этом момент он уже стал искушением. С той поры католическое духовенство словно пытается не спасти человечество, а заставить его отречься, признав себя ведьмами или еретиками, оговорить себя, как во время пыток инквизиции, чтобы доказать Богу, что они все недостойны.  Но и все прочие церкви здесь не отстают. Греческое православие впадало в такое искушение время от времени, но здесь была ещё борьба, когда новые патриархи отрицали предыдущих. Когда императору удавалось сделать церковь своей марионеткой, там действительно процветал сатанизм, в других случаях верх брало снова христианство. Все прочие версии православия уже спаяны с государством настолько плотно, что они ничем не лучше католичества тех времён, когда Папа выносил смертные приговоры. Уникальное явление представляет русское православие, которое не пытается доказать своим верующим, что они недостойны Бога, наоборот, говорит им, что они уже по определению достойны, и даже если они отрекаются, они сами не ведают, что творят. Недостойными считаются все, кто не являются русскими православыми, поэтому когда Россия приходила в другие страны, она первым делом заставляла местное население отречься от своей веры. Это для России было принципиально. Когда Россия в 18-ом веке взяла покровительство над Грузией, она тут же разгромила независимую грузинскую церковь и переподчинила её русской церкви, то есть, фактически, напрямую царю. Ни турки, ни монголо-татары не смогли сделать в Грузии ничего подобного. Но жертва всегда может спастись, и даже если он отреклась, она может сама стать палачом, и тогда будет снова признана достойной. Поэтому Россия заставила грузин не просто отречься, а переподчинила своей церкви. И подобным образом Россия действовала везде: в Молдавии, в Украине, в Польше.  Русское православие в этом отношении уже не служит Сатане, оно пытается его свергнуть и поставить на его место всех православных.

Жан Бодрийяр хорошо показывает, как репрессивная система потребления может заманивать жертвы красотой и надеждой. Каждый тип невроза или акцентуации так или иначе тяготеет к определённому виду образов, которые символизируют саморазрушение во славу большого Другого. Бодрийяр продолжает эту мысль Лакана утверждая, что в современную эпоху индустрия потребления научилась генерировать эти образы, удовлетворяя каждый невроз и акцентуацию. Но, теперь за этими образами не стоит никакой реальности. Если по Лакану в какой-то момент у человека наступает момент, когда образ разрушается, и тогда он видит реальную картину, в этот момент он понимает, что он в принципе не может быть до конца удовлетворён, пока он жив. Это не значит разочарования в образе, наоборот, может даже укрепить любовь к образу, как тому, что в отличии от реальности, доставляет удовольствие, но несоответствие образа и реальности, скажем, образа любимой и её реальности всегда будут вступать в противоречие, напоминая, что любовь - это лишь замещение той неистовой воли к растрате себя, которая присутствует в Солнце и в каждом живом организме. Теперь же, как утверждает Бодрийяр, индустрия потребления убеждает каждого, что эти образы действительно могут сделать всех счастливыми, что реальные товары являются такими же, как в рекламе. Индустрия потребления, как я её назвал, постоянно держит человек в этой иллюзии, постоянно захватывает его внимание, не давая отвлечься, чтобы он не заметил реальности. И людям по большей части нравится такая игра, ведь она доставляет удовольствие. Мало кто может задуматься, что за этой игрой скрывается капкан, в который властители мира ловят своих жертв. Манипулируя надеждой и мощными образами, садистские элиты могут тихо обделывать свои дела. Когда закончилась первая война в Ираке, в США называли её "войной в заливе", Бодрийяр написал произведение "Войны в заливе не было", где он утверждал, что американское вторжение и все бедствия, которые оно повлекло, были полностью вытеснены медийной картинкой. Таким образом, войны как таковой впервые никто не видел, никто из гражданских в США не коснулся жестокой реальности войны, разумеется, пока не погиб кто-то из близких. Но на момент самой войны, которая подавалась как триумфальное шествие американской демократии по диктаторскому Ираку, никто не ощущал реальную сторону войны, как растрату. При этом, речь вовсе не о том, что диктаторский режим Хусейна не нужно было свергать, и даже не в том, что война - это плохо. Война как раз может давать полное удовлетворение, поскольку она даёт смерть и риск быть убитым, тем самым максимально высвобождает расточительную энергию, запертую внутри воина. Но для системы главное как раз не давать этого полного удовлетворения и не позволять даже увидеть его, маскируя его образами, или, как называл их Бодрийяр, симулякрами. И только солдаты, видевшие реальность войны, словно заглянувшие за занавес в театре, теперь имеют представление о реальной растратной воле, но и они часто от этого только сильнее начинают ценить образы потребления, это ещё называется "начинать ценить жизнь после того, как заглянул в лицо смерти". По факту воины лишь пытаются при помощи алкоголя, наркотиков, сильных образов испытать снова тот восторг, который испытывали, когда к ним прикасалась смерть, поскольку они не видят никакой возможности вернуться на войну, чтобы испытать это ещё раз.


Рассмотрим ещё революцию, как такое же манипулирование надеждой. Во всяком случае, точно такой революцией является социалистическая революция, самый яркий пример которой - это русская революция 1917-го года. Здесь мы имеем не просто надежду, как красивую картинку, а большую, историческую надежду, обещание всех примкнувших к революции сделать достойными перед лицом большого Другого, а, значит, и достойными коммунизма, как царства Божьего на земле. Русская специфика наложилась на революцию и внесла в неё такие оттенки, каких в иной прочей стране не было. Большевики сделали тоже самое, что делало русское православие, объявили всех примкнувших к ним уже по определению достойными. Но в таком случае нужно всех прочих заставить отречься от старого, нужна мировая революция, свержение мирового капитализма. Однако тут уже заключается обман, поскольку православие не ставило перед собой таких глобальных целей, оно не планировало в будущем взять Рим и Константинополь и перекрестить весь мир в православие. Имперская Россия заставляла отречься всех, до кого могла дотянуться. Скажем, мусульмане в Российской империи продолжали оставаться мусульманами, насильно обращать их в православие было опасно, это могло вызвать не только восстание, но и войну с крупными мусульманскими соседями. Здесь Россия руководствовалась исключительно соображениями безопасности, что не мешало некоторым идеологам разглядеть в этом особый путь, мол, Россия сохраняет все идентичности и объединяет общей границей, а не подавляет их. Но как тогда объяснить, что Россия делала с христианскими церквями Грузии, Молдавии и Украины? Нет, здесь имел место вовсе не мультикультурализм, а сухой внешнеполитический прагматизм. Когда Британская империя стала союзником мусульманской Турции, а в какой-то момент и Ирана, враги Британии пытались перекупить мусульман и переманить на свою сторону. Россия не единственная действовала так, Германия тоже действовала похожим образом, и в конечном итоге Германии даже удалось переманить Турцию на свою сторону. После целого столетия дружбы между Британией и турецкой Османией, Османия вступает в Первую Мировую войну на стороне Германии, то есть, против Британии.  Большевики - совсем другое дело, они устраивали перевороты в каждом регионе страны, свергая старые элиты и возвышая представителей низших классов общества. Они нацеливались на весь мир. Хотя по факту, вожди революции никогда на самом деле не планировали совершать мировую революцию.

Мировая революция была иллюзией, сильным образом для восставших масс, которые временно переключились из режима мазохизма в режим садизма и принялись мстить старым господам. Взять верх над всей этой массой можно было только через идею мировой революции. Большевики превзошли всех в искусстве скрывать от своего населения свои истинные мотивы. Свой садизм они упаковали в идею невероятной надежды, и при этом убеждали всех, что действуют максимально гуманно и милосердно. Все жестокости революции и террора тщательно скрывались, массовая культура изображал революционера как борца исключительно честного и справедливого, побеждающего слабых и хитрых врагов. Типичный герой советского кинематографа - это герой, который разделывается со своими врагами легко, почти шутя, показывая, что они ему не ровня, враги прибегают ко всяким хитростям и уловкам, и тогда уже им удаётся пролить кровь героя, но не погубить его. Если герой погибает, то, как правило, от какой-то нелепой случайности, как будто хочет пожертвовать собой. Здесь образ не только искажён, как в концепциях Лакана, он полностью противоположен реальному. Этот обман пошёл ещё от революционера Нечаева, поклонником которого был Ленин. Нечаев организовал группу революционеров, а затем за какую-то провинность они разделались с одним из своих сторонников. После этого они были арестованы, а репутация всех революционеров была запятнана, теперь их всех стали подозревать в такой вот жестокости. Поэтому революционерам следующего поколения пришлось придумать уловку. В официальной прессе они всегда призывали к гуманизму, пацифизму и легальной борьбе, а между собой в узком кругу призывали к якобинскому террору и насилию. Известны высказывания Ленина, когда он называл себя якобинцем, также известны его статьи в прессе, где он категорически выступал против того, чтобы называть большевиков якобинцами. Врать в лицо, врать до последнего, даже когда все вокруг знают, что ты врёшь - это типичная манера большевиков, которую они передали тем, кто пришли к ним на смену. Иными словами, официально большевики говорили своему населению - вы все достойны большого Другого, никто не заставит вас отречься. Но между собой в узком кругу они говорили - они все недостойны, и мы заставим эту толпу отречься, пусть и не всех, и не сразу, но разоблачим их, как скрытых врагов, шпионов, контрреволюционеров, заставим оклеветать себя, подписать признательные показания, выбьем из них признания, что они недостойны большого Другого.

Они одновременно манипулировали с русским смыслом и удовлетворяли свою садистскую страсть, что, впрочем, не мешало им пожирать друг друга. Впрочем, это уже характерная черта не только русской революции, но и вообще многих революций.
В современной России сохранился этот старый русский мотив, на котором строилась и имперская Россия, и большевистская. Все наши признаются достойными, все прочих нужно заставить отречься, и только после отречения мы можем принять их в наши ряды достойных большого Другого. Как правило, недостойным полагается Запад, который тоже погряз в симулякрах, но не использует один этот русский симулякр - "мы все достойны". Недостойными полагаются украинцы, пока они идентифицируют себя как украинцы, поэтому цель, которую официально озвучивают российские власти: заставить украинцев отречься от украинства, чтобы потом принять их в свою семью. Но что в таком случае означает это украинство, и что делает недостойным в глаза российской власти? Это не национальная идентичность, не религиозная, не классовая. Иногда звучит мотив, что "у них идеология потребительства, а у нас традиционные ценности". Но в России давно уже ровно такое же потребительство, такие же симулякры. Единственное, что мешает россиянам потреблять также и в таких же масштабах - это бедность. Обладай они таким же богатством, как население США, они делали бы всё ровно тоже самое. Но даже российские миллиардеры находятся на Западе не совсем в легальном поле, в отличии от тех же миллиардеров американских, и потому не могут пользоваться всеми теми же опциями западного общества потребления, каким пользуются западные миллиардеры. Быть достойным для российской власти уже не означает быть верующим или быть революционером, это означает для них только одно - быть признанным принадлежащим к кругу достойных. Все прочие должны отречься и тогда русский мир, возможно, впустит их в свой круг. То есть, здесь сам круг достойных превратился в симулякр, за ним не стоит реальной волю к саморазрушению, это лишь образ, который позволяет получать удовольствие. Обратной стороной такого симулякра является ещё более усиленная воля к саморазрушению. Батай предупреждал, чем могут быть опасны подобные игры. Скрывая так хитро и так глубоко свою волю к растрате, мы уже рискуем получить в ответ не только войну, а самый настоящий апокалипсис, или во всяком случае, попытку уничтожить весь мир и себя вместе с ним. Отсюда и такие лозунги российских пропагандистов, как "Зачем мир, в котором нет России?". Впрочем, и эта идея уже не нова. Во время русско-японской войны в прессе Российской империи писали, что если Россия перестанет поставлять Европе хлеб, то вся Европа умрёт от голода. Не будем разбирать реальную возможность исполнения такой угрозы, но очевидно, что её осуществление означало бы не только геноцид народов Европы, но и собственную гибель от бедности. 
 
Чем отличается концепция Ницше?

Нельзя полностью свести мысль позднего Ницше к этому преклонению перед большим Другим, олицетворением которого стал для него якобы сверхчеловек, которого во всём свете достоин якобы только один он - Ницше. Хотя похожие мотивы мы можем встретить в "Так говорил Заратустра", где Заратустра предстаёт как вечно одинокий, поскольку он единственный достоин. При этом все остальных он пытает сомнением и заставляет отречься от старых ценностей. Про Заратустру можно сказать, что он был всегда одержим большим Другим в лице сверхчеловека, про Ницше - нет. Ницше скатился в этот мотив в основном не по своей воле, а принудительно. Во многом здесь сказалась личная драма - разрыв с Лу Саломе. Она так и не смогла понять, а точнее поверить к его концепт изобилия и бессознательной щедрости. Отсюда такое разочарование женщинами, которое Ницше вкладывает в уста Заратустры. Мы помним, что "Так говорил Заратустра" был написан как раз по итогу разрыва с Лу Саломе и стал своего рода реакцией на него. Заратустра одинок, потому что он этого хочет, потому что всех прочих считает недостойными. Художественно это очень хороший приём, позволяет персонажа сделать проповедником, который проповедует то, что обычно не проповедуют - отречение от морали, от бога, от гуманизма. Это искушение и одновременно выражение его веры, ведь он сам не верит в эти вещи, считает их мошенничеством, за которым стоит воля к мощи. Заратустра начинает проповедовать эту волю к мощи, и тем самым проповедует зло, он утверждает как должное то, что раньше было как недолжное. "Слабые и неудачники должны кануть на дно". Как они могут быть должны, если морального долга уже не существует, мораль опровергнута? Теперь в качестве долга проповедуется зло, этот долг в принципе невыполним, поскольку понятие долга не подразумевает выгоду, а зло подразумевает желание нажиться, ограбить, отнять что-то силой. Выгода не может быть моральным долгом, значит Заратустра проповедует в качестве долга то, что невозможно исполнить как долг. Это означает только один долг, что все должны отречься, но почему? Ответ может быть только один: потому что Заратустра - это единственный достойный, он один способен постичь большого Другого. И вот этот мотив начинает постепенно захватывать самого Ницше. Он начинает высказывать всё более радикально, в "Антихристе" он уже не через Заратустру, а за своим авторством выдаёт список коротких высказываний, среди которых "Слабые и неудачники должны пойти ко дну, и им должно ещё помочь в этом". Снова появляется это "должно", появляется какой-то долг. Хотя Ницше ещё старается избежать этого мотива, но по мере того, как он погружается в одиночество, он начинает видеть в этом мотиве единственное, что доставляет ему удовольствие. Поэтому в черновиках вместе с жемчужинами мысли начинают появляться и эти странные пророчества и рассуждения и долге, как будто это пишет уже Заратустра. Это удовольствие в конечном итоге становится крайне деструктивным. Мы не знаем достоверно, что послужило толчком к безумию Ницше, но протекало оно также, как всякое безумие, как поклонение большому Другому, которого может разглядеть только безумец. Только безумец, в отличии от пророка, уже не видит в этом системы и никак может заставить других отречься.

Но, всё-таки, у Ницше помимо прочего есть своя уникальная концепция бессознательного, которая становится ясна из его биологических утверждений. Прежде всего, и об этом я уже говорил выше, человек по мнению Ницше не превосходит прочих животных по своей воле к растрате, а, наоборот, уступает им. В человеке эта воля вырождена из-за инвазивного синдрома. Следовательно, люди делятся на биологические типы, которые отличаются между собой по степени своего приближения к растратной силе дикого животного, при этом самый растратные представляют собой и самых диких, и они же высшие типы человека. Отсюда выходит несколько важных выводов.

Во-первых, бессознательное не структурировано также как язык, как утверждал Лакан. Оно структурировано как инстинкт, как животный инстинкт, на который накладывается синдром доместикации. Это снимает целый ряд противоречий, например, противоречие между континентальная и аналитической философией. Витгенштейн, например, утверждает, что "всё, что может быть сказано, может быть сказано ясно", это противоположно утверждению Лакана о том, что полная ясность в языке вообще недостижима, поскольку язык, якобы, это орудие растраты. По Ницше язык действительно стремится к ясности, а вот элементы подражания природе, которые встраиваются в язык как нелингвистическая символика, представляют собой как раз орудия растраты.

Во-вторых, нет никакой инстанции большого Другого. Глупо предполагать, что волки или насекомые сильнее поклоняются большому Другому, чем человек. Здесь на вершине пирамиды должен быть исключительно человек, если нет, то нет и большого Другого.

 Третье, которое напрямую следует из второго, садизм и мазохизм не подразумевают большого Другого, садист вовсе не посвящает себя Другому, у него лишь максимально подавлена воля к растрате, усилен инстинкт выживания, но индивидуального выживания. У мазохиста, наоборот, усилен инстинкт коллективного выживания и желание пожертвовать частью себя ради коллектива. Для него коллектив выступает тем другим, которому он себя посвящает. Но садист не посвящает себя, хоть он тоже смертен, как и всякий человек, стало быть, его организм разрушает его, он бессознательно саморазрушается, как и всякий другой. Но он не посвящает это саморазрушение кому-то, поскольку и не осознаёт его причин, и в конечном итоге досадует на то, что он может иметь власть над чужой смертью, но не властен над своей собственной. Да, садист заставляет своих жертв отречься, но только для того, чтобы усилить страдание, обессмыслить его. Как ещё Виктор Франкл писал, что страдание легче переносить, если в нём находится какой-то смысл. Часто этот смысл жертва и находит в каком-то большом Другом, ради которого она страдает, и если заставить жертву отречься от него, то её боль усилится многократно, что многократно усилит удовольствие садиста. Удовольствие его заключается в том, что он сам когда-то был жертвой насилия, и теперь боится стать ей снова, собственная жестокость избавляет его этого страха. Здесь всё по Фрейду.

Четвёртое. Симулякры, которые описывает Бодрийяр, представляют собой не образы внутри невроза, а образы подражания дикой природе, которые активизируют в человеке волю к растрате, дремлющую где-то глубоко. Конечно, государство может через такие образы манипулировать людьми, но по Бодрийяру они приглушают в человеке волю к растрате, подменяя её удовольствием от символов этой растраты. Если следовать Ницше, они как раз, наоборот, активизируют эту волю, пусть и в малой степени. Садист не понимает, какие механизмы стоят за этим и почему эти образы привлекают людей, он здесь действует методом тыка. Да, он может использовать эти образы для ловли своих жертв, но сработает это только в том случае, если образы недостаточно сильные. То есть, образ лишь в чём-то малом отдалённо подражает дикой в природе, тогда как в чём-то большом он представляет собой не природную волю к растрате, а волю к захвату и присвоению. Это прямой посыл, который даёт человеку реклама, она призывает его купить что-то, приобрести какую-то вещь, и лишь немного окутывает этот призыв в форму подражания дикой природе, намекая на счастье природного изобилия. Западное искусство новой волны в таком случае не ставит под сомнение садистскую иерархию, а просто ничего не делает. Скажем, кино новой волны избегает ярких насыщенных образов, избегает фантастики, мифологии, оно пытается доносить смысл через сюжет, где персонажи ведут себя нелогично и странно. Здесь может показаться, что мы вернулись к греческой трагедии, где мотивация персонажей тоже непонятна, и они также стремятся к саморазрушению. Только в греческой трагедии это передаётся через яркие образы подражания дикой природе, в кино новой волны это подаётся максимально буднично, из-за чего не возникает ощущения праздника, возникает лишь ощущение недоумения. Симулякры действуют иначе, но это  не отменяет того, что было сказано выше про Россию, поскольку в России властители и лояльная часть народа действительно верят в концепцию большого Другого. Они верили в эту концепцию во времена Российской империи и во времена СССР, это определённый тип преломления христианства, когда, образно говоря, Сатана захватывает церковь, и теперь вместо того, чтобы спасать, церковь заставляет отречься, но отречься заставляет не своих верующих, а инакомыслящих, верящих в украинство или в независимую грузинскую церковь. В итоге отрёкся собственный народ, точнее его часть, совершив революцию и отказавшись от бога, а потом точно также отказавшись от коммунизма. В обоих случаях животный инстинкт взял верх над инстинктом веры, показав несостоятельность концепции Другого, как происходи каждый раз при отречении.

Пятое. Заняв позиции Ницше, мы неизбежно принимает концепцию составной структуры невроза. Во многих неврозах часть действительно представляет собой фрейдовские навязчивые повторения, которые маскируют за собой стремление к смерти. Но, поскольку это стремление не всегда доставляет удовольствие, а может быть и мучительным, то возникает вторая, компенсирующая часть, которая возникает как реакция на навязчивое повторение с целью разрядить напряжение каким-нибудь удовольствием. Алкоголизм к примеру, который протекает также, как невроз, представляет собой на ранних стадиях реакцию на стресс, причина которого часто заключается внутри человека. От стресса человек выпивает, чтобы получить удовольствие, но интересно то, что далеко не всякая дозировка даёт полную компенсацию. На какой-то стадии опьянения человек чувствует удовольствие, но одновременно с этим чувствует, что воля к растрате в нём не подавлена, наоборот, она теперь доставляет удовольствие, как какой-то героический инстинкт. Но эта стадия проходит быстро, сменяясь частичным отрезвлением или ещё большим опьянением, когда удовольствие полностью компенсирует стресс


И всё-таки, невроз - это важная психическая защита от бессознательного влечения к смерти. Например, когда над человеком совершают насилие, бессознательно он может желать доведения этого до конца, желать быть вовсе убитым. Но механизмы выживания включаются и блокируют это влечение любым подручным способом. Это может быть блокировка посредством садизма или эксгибиционизма, может быть созависимость, которая заставляет человека цепляться за другого человека и заставлять себя жить ради него. Главное, что бессознательное непроизвольно находит, ради чего жить, цепляется за это и формирует как стабильный маршрут снятия стресса через удовольствие. И в этом отношении, получается, невроз может быть полезен, он помогает как можно дольше сохранить самый растратный тип человека. И если среднего человека невроз может истощать, отрывать его от реальности, а после разрядки наступает общая расслабленность организма, то с высшими, наиболее растратными типами человека такого не происходит. У них невроз не может полностью заблокировать волю к растрате, он может заблокировать её лишь частично, но всегда остаётся избыток сил, который сохраняет от полного расслабления и в конце концов заставляет стремиться дальше к растрате себя. Это и есть те неврозы избыточного здоровья, о которых пишет Ницше. Здесь нарциссизм, садизм, созависимость, эксгибиционизм имеют совсем другое значение, они не поглощают личность, не становятся её главными определителями, но если их убрать, это, безусловно, погубит такую личность. Нам до сих пор ещё кажется шокирующим, что Ницше причислял к сверхчеловеку Чезаре Борджиа, человека хоть и великодушного, но и довольно жестокого. Но с точки зрения описанной выше психологии такой тип блестяще подходит под высшего человека. Его бессознательное создало мощнейший механизм компенсации, который защищал его, как крепостная стена, что делало его максимально полезным обществу. Этот механизм не блокировал его творчество и щедрость, его способность к риску. Стоит сравнить Чезаре Борджиа хотя бы с большинством его военных противников - с мелкими тиранами государств Италии, с безнадёжными посредственностями, полностью поглощёнными своей тиранией. Когда Борджиа свергал их, местный народ встречал его с ликованием. В конце концов, из всех биографий Борджиа я больше всего люблю биографию Рафаэля Сабатини. Сабатини, кроме всего прочего, показывает очень важный момент: народ действительно искренне любил Чезаре Борджиа. Чезаре был с народом щедр, он щедро жертвовал на благотворительность, но не правил жёсткой рукой, покровительствовал наукам и искусствам. При этом это была натура страстная, глубоко инстинктивная. Гений с такими мощными защитными механизмами в психике - это крайняя редкость, обычно встречается либо одно, либо другое, хотя гения совсем без неврозов и пороков тоже представить невозможно, иначе он погиб бы раньше, чем успел бы что-то сотворить. Если бы Ницше под конец жизни не создал себе защитный механизм в виде поклонения воле к моще, возможно, он бы не написал свои самые важные сочинения, которые теперь позволяют мне разрубать Гордиевы узлы. А уж когда эти защитные механизмы делают гения воином, успешным полководцем и правителем - воистину тогда начинает для всех праздник и радость, соизмеримая с радостью дикого животного, от которого человека отделяет столь большая пропасть.


Рецензии