Раневская

Валентина Ерошкина: литературный дневник

Факт: Совершенный бездарь
В 1915 году к директору одного из подмосковных театров явилась молодая девица весьма неординарной наружности с рекомендательным письмом. Письмо было подписано близким приятелем директора, московским антрепренером Соколовским. "Дорогой Ванюша, - писал он, - посылаю тебе эту дамочку, чтобы только отвязаться от нее. Ты уж сам как-нибудь деликатно, намеком, в скобках, объясни ей, что делать ей на сцене нечего, что никаких перспектив у нее нет. Мне самому, право же, сделать это неудобно по ряду причин, так что ты, дружок, как-нибудь отговори ее от актерской карьеры - так будет лучше и для нее, и для театра. Это совершенная бездарь, все роли она играет абсолютно одинаково, фамилия ее Раневская..." К счастью, директор театра не послушался совета Соколовского.
«<На голодный желудок русский человек ничего делать и думать не хочет, а на сытый - не может.»
«<Если женщина идет с опущенной головой - у нее есть любовник! Если женщина идет с гордо поднятой головой - у нее есть любовник! Если женщина держит голову прямо - у нее есть любовник! И вообще - если у женщины есть голова, то у нее есть любовник!»
«<Лесбиянство, гомосексуализм, мазохизм, садизм - это не извращения. Извращений, собственно, только два: хоккей на траве и балет на льду.»
Биография: http://www.peoples.ru/art/cinema/actor/ranevskay/
Афоризмы: http://www.aphorism.ru/authors/faina-ranevskaja.html
Факты: http://facts.peoples.ru/person/4128.html
УТРАЧЕННЫЕ МЕМУАРЫ.



В 1972 году Фаина Раневская взялась написать мемуары. Заключила договор с издательством ВТО, на три года засела за письменный стол, а когда рукопись была уже практически готова — вдруг за одну ночь все уничтожила. Но, как оказалось, ее воспоминания сохранились...
«Не понимаю, что это? Чувство стыдливости? Писать о себе. Неловко как-то. Точно я моюсь в бане, пришла экскурсия и рассматривает со всех сторон, а сложена я неважно. Три года писала книгу воспоминаний, польстившись на аванс две тысячи рублей, с целью приобрести теплое пальто… Наверное, я зря порвала все, что составило бы книгу, о которой просило ВТО. И аванс теперь надо возвращать. Две тысячи рублей. Бог с ними, с деньгами. Соберу, отдам аванс.
Узнав, что я порвала рукопись, книгу моей жизни, которую писала в течение трех лет, Маргарита Алигер (советская писательница, приятельница Раневской. — Прим. ред.), отругав меня очень крепко, взяла с меня слово, что я начну восстанавливать в памяти все, что уничтожила. Слово приходится держать. Скажу о первом, как вспоминается, а не хронологически, как было в книге…


Родилась я в конце прошлого века, когда еще в моде были обмороки. Мне очень не нравилось падать в обморок, к тому же я никогда не расшибалась, старалась падать грациозно. С годами это увлечение прошло, но один из обмороков принес мне счастье, большое и долгое. В тот день я шла по Столешниковому переулку, разглядывая витрины роскошных магазинов, и рядом с собой услышала голос человека, в которого была влюблена до одурения. Я собирала его фотографии, писала ему письма, никогда их не отправляя.
Услышав его голос, упала в обморок неудачно и расшиблась сильно. Меня приволокли в расположенную рядом кондитерскую, положили на диванчик (эта кондитерская и теперь существует, на том же месте, а тогда она принадлежала француженке с французом). Сердобольные супруги влили мне в рот крепчайший ром, от которого я сразу пришла в себя, и тут же снова упала в обморок, когда голос этот прозвучал вновь, справляясь о том, не очень ли я расшиблась?


Прошло несколько лет, я уже стала начинающей актрисой, работала в провинции и по окончании сезона приехала в Москву. Видела днем и в ночное время длинные очереди за билетами в Художественный театр. Расхрабрилась и написала ему письмо. «Пишет Вам та, которая в Столешниковом переулке однажды, услышав Ваш голос, упала в обморок. Я уже актриса — начинающая. Приехала в Москву с единственной целью — попасть в театр, когда вы будете играть. Другой цели в жизни у меня теперь нет и не будет».
Письмо помню наизусть, сочиняла его несколько дней и ночей. Ответ пришел очень скоро: «Дорогая Фаина, пожалуйста, обратитесь к администратору, у которого на Ваше имя будет два билета. Ваш В. Качалов». С этого вечера и до конца жизни этого изумительного артиста и неповторимой прелести человека длилась наша дружба, которой очень горжусь. Бывала у него постоянно, вначале робела, волновалась. Вскоре он приручил меня…


По какому-то особому свойству памяти в старости видится и помнится детство удивительно ярко, будто оно кончилось только вчера. Вижу себя во дворе дома, где живу, ко мне бежит большая, очень грязная собака по имени Букет, которую нежно люблю. За какие-то провинности собаки дворник ее бранит. Я испытываю нестерпимое желание повторить все, что говорит и делает дворник. Верчу козью ножку и произношу слова, значение которых поняла только взрослой. Изображаю всех, кто попадается на глаза. «Подайте Христа ради…» — произношу за нищим. «Сахарная мороженая», — кричу вслед за мороженщиком, шамкаю беззубым ртом: «Иду на Афон Богу молиться» и хожу с палочкой, скрючившись, а мне четыре года.
Убеждена, что некоторые люди родятся, чтобы быть актерами. В связи с этим мне вспоминаются слова великого артиста В. Н. Давыдова: он когда-то сказал, будучи в гостях у моей мамы, а я при этом была: «Абсолютно бездарный артист — такая же редкость, как и абсолютно гениальный». Так вот «абсолютно бездарные — это те, кто, как обычно говорят, «учатся на артиста». Этому научиться нельзя, это в составе крови…
Вспоминаю свои игрушки… Петрушка, Городовой, Цыган, Дворник, и еще какие-то куклы. Я переиграла все роли, показывая с ними кукольные спектакли. Говорила, меняя голоса. Мой Городовой имел неописуемый успех. Была и ширма, и лесенка, на которую я становилась. Сладость, слава переживаний — все за ширмой, потом с достоинством выходила, раскланивалась…


Вспоминая двадцатые годы, я часто думаю о Мандельштаме. Впервые я увидела его, когда мы с Гельцер (балерина Екатерина Гельцер. — Прим. ред.) сидели в кондитерской, в Москве. К столику без приглашения подсел Мандельштам. Заказал шоколад в чашке, пирожное, сняв котелок, поклонился… И ушел, предоставив возможность расплатиться за него Гельцер, с которой не был знаком. Мы хохотали после его ухода, это было очень смешно. Он уходил торжественно, подняв голову и задрав маленький нос. Тогда же я подумала, что он гениальная личность. Когда я узнала его стихи, я поняла, что не ошиблась...


Маяковского я впервые увидела в доме, где помещалась какая-то школа, то ли музыкальная, то ли театральная, называлась «Школа братьев Шор»… Маяковский был одет по моде: визитка, полосатые брюки, помню красивый галстух. Он все время стоял, ел бутерброды, молчал. Был он красивый… Следующая, последняя встреча — в Баку в 1925 году. Я увидела его в театре, где играла в то время. Он сидел один, в актерской уборной. В театре был его вечер…
Сидел он, задумавшись. Я вошла и увидела такую печаль у него в глазах, какая бывает у бездомных, брошенных хозяевами собак. Я, растерявшись, сказала: «Мы познакомились у Шоров». Он ответил, что был там один раз. Актриса под дверью пропищала: «Нигде кроме, как в Моссельпроме». Он сказал: «Это мои стихи». Актриса хихикала за дверью, хихикали все. Его травили весь вечер, а он, с папиросой, прилепленной к губе, говорил гениальности и дерзости. Был он умница, из людей моего времени.


...А теперь — одна, одна, одна… Спасаюсь книгами — Пушкиным, Толстым. Очень тоскую — нет Павлы Леонтьевны, нет Ахматовой. Стихи Анны Андреевны сводили с ума. Будучи в Ленинграде, я часто ездила к ней за город, в ее «будку», как звала она свою хибарку. Помнится, она сидела у окна, смотрела на деревья, а увидев меня, закричала: «Дайте, дайте мне Раневскую!» Очевидно, ей было одиноко, тоскливо. Стала она катастрофически полнеть, перестала выходить на воздух. Я повела ее гулять. Сели на скамью, молчали. Лева был далеко... (сына Ахматовой Льва Гумилева арестовывали четыре раза, в последний раз в 1949 году, а освобожден и реабилитирован он был только в 1956?м. — Прим. ред.)


Нет уже Михаила Яншина. Актер был редкостно талантливый, и слушать было его интересно. Рассказал мне, как однажды на репетиции отказался следовать указанию Ста­ниславского. Станиславский опешил, сказал: «Репетиция окончена» — и вышел. Яншин испугался, актеры на него накинулись, хотели отколотить. Яншин убежал домой, плакал, проклинал себя. Наутро его позвали к телефону. Яншин понял: его увольняют. Но Константин Сергеевич сказал: «Я долго думал, почему вы не захотели следовать моему указанию, в чем была моя ошибка. Я понял, вы были правы». Рассказывая это, Яншин заплакал. Заплакала и я. От любви… Мне говорили, что Яншин — недобрый. Я этого не чувствовала. Напротив. Был он давно очень болен и мучился. Мы с ним халтурили в «Свадьбе», в ужасно халтурной атмосфере, с плохим, убогим режиссером (имеется в виду знаменитый фильм «Свадьба» режиссера Исидора Анненского. — Прим. ред.). Яншин кротко все терпел, я неистовствовала. Он утешал меня, жалел за то, что я в плохом театре. Был он моложе меня… А я и его, и Олю Андровскую пережила — грустно…


Помню, как я узнала о смерти Ста­ниславского. В Железноводске по утрам бродила с кружкой с минеральной водой. Болела печень, в те времена я еще лечилась. Обычно, проходя мимо газетного киоска, покупала газету. В ней оказалась траурная рамка с извещением о кончине Станиславского. Я заплакала, но это был не плач, а что-то похожее на собачий лай. Я лаяла: ав, ав, ав, и так дошла до санатория, не переставая лаять. Кинулась на постель и начала нормально плакать.


Года за два до смерти К. С. я репетировала «Вассу Железнову» в Театре Красной Армии. Режиссера спектакля, Елизавету Телешеву, позвали к телефону, звонил Станиславский. Я взяла соседнюю трубку, чтобы послушать все, что говорит К. С. Телешева отвечала, волнуясь, на все его вопросы, заявив, что у актера, играющего в массовой сцене, болят зубы. И что актер просит разрешения перевязать щеку перед выходом на сцену, опасаясь простуды. К. С. категорически запретил перевязывать щеку. На вопрос Телешевой: «Как быть?» К. С. сказал: «Заменить спектакль».
В жизни со Станиславским у меня была только одна встреча. Году в 16-м, не помню точно, переходила дорогу по Леонтьевскому переулку. Извозчик крикнул: «Поберегись!» — так тогда кричали ваньки. Я отскочила от пролетки, в которой сидел Станиславский. От радости, что вижу его седую голову, стала плакать и закричала: «Мальчик мой дорогой!» Он стал смеяться, поднялся и помахал мне шляпой, а я бежала рядом и кричала: «Мальчик мой дорогой!..» Чувство охватившего меня счастья испытываю и сейчас…
В театральную школу Раневскую не приняли по неспособности


Наплевательство. Разгильдяйство. Неуважение к актеру и зрителю. Это сегодня театр. Мне пишут: «Скажите, как вы сделались артисткой? Как завидую вам! Ведь у вас такая веселая жизнь». Всем, кто так думает, отвечаю: «У актера подлинного, настоящего жизнь трудная. Постоянное недовольство собой. Скоро будет 60 лет, как я на сцене, а у меня только одно желание, громадное желание, это играть с артистами, у которых я могла бы еще учиться. И говорю это абсолютно искренне. Очень люблю многих коллег артистов и моего поколения, и моложе меня.


Приходится здесь о Завадском. (Воспоминания относятся к годам, когда Фаина Георгиевна служит в Театре Моссовета и «воюет» с главным режиссером театра, Юрием Завадским. — Прим. ред.) Что делать, это моя жизнь и моя боль сейчас… Только здесь я могу сказать всю правду и оправдать себя, так как мне не дали возможности сказать ни слова в свою защиту.
На репетициях Завадский занимался в основном «рисованием» и явно выказывал незаинтересованность в работе со мной, что глубоко меня огорчало. Я работала активно, но пассивность режиссера только усугубила мое раздражение, что в результате и явилось поводом к скандалу.
Который выразился в том, что главный режиссер позволил себе крикнуть мне: «Убирайтесь вон из театра!», на что я ответила ему той же фразой (по воспоминаниям присутствовавших, Раневская крикнула Завадскому: «Вон из искусства!» — что и послужило причиной разбирательства в театре. — Прим. ред.). Я не могла иначе прореагировать на оскорбление, нанесенное мне впервые в жизни, к тому же публично и никак не заслуженно, потому что, идя навстречу театру, несмотря на запрещение врачей, я поехала на эти гастроли на Урал. Преодолевая недомогание, я работала упорно… И даже в день, когда главный режиссер оскорбил меня, — в тот же вечер тоже играла, имея полное право не играть по состоянию здоровья. Чувство обязательства по отношению к театру и зрителю заставляет меня остаться до конца гастролей…


...Приходят поздравления с Новым годом. Не понимаю этого. Ведь не поздравляют с месяцами. Не вижу разницы.
Сижу, как всегда, без денег. Надоело это. Надоело ВСЕ. Всех огорчает моя чудовищная скупость, ибо в бедность никто не верит. Продолжаю выплачивать аванс за порванную книгу. Ненавижу писать, я люблю читать. Жалею, что не вела дневник, много было всего…


Принесли собаку старую, с перебитыми ногами, лечили ее добрые врачи. Собака гораздо добрее человека и благороднее. Теперь она моя большая и, может быть, единственная радость. Но трудная это радость. Она сторожит меня, никого в дом не пускает. Дай ей бог здоровья!
...Недавно поняла, откуда, почему любовь к животным такая горестная. Это от детства, от пережитого горя — смерти лошади, которая возила нас, детей, к морю, в купальню. Любила я эту лошадь, как можно любить только хорошего человека. Однажды я увидела в окно, как дворник и кучер волокут нашу лошадь, чтоб уложить ее на подводу. Я закричала: «Куда вы везете Васю?» Дворник ответил: «На живодерню». Я еще не знала этого слова, но поняла, что лошадь умерла… И теперь, через 75 лет, я вспоминаю звездное небо и вижу ясно, как волокут мертвую лошадь, и чувствую мою любовь к ней острее, чем тогда, в детстве.


Я ненавидела гувернанток, не любивших меня. А вот собаку, грязную, со свалявшейся шерстью, в которой застревали даже гвозди, любила с нежностью невыразимой. По ночам она гремела цепью, бегая по большому двору, и не давала мне спать. Я вылезала на окно, смотрела на нее, жалела. Эту собаку звали Букет… Наверное, в одном из воплощений жизни я была собакой, потому что люблю их «любовью к ближнему».


Учиться я начала, повзрослев. И теперь, в старости, стараюсь узнать больше и больше вспоминаю. И часто вспоминаю мудреца, сказавшего: «Знаю только то, что ничего не знаю».


Я очень хорошо знаю, что талантлива, а что я создала? Пропищала — и только. Кто, кроме моей Павлы Леонтьевны (актриса Павла Вульф, ближайшая подруга Раневской. — Прим. ред.), хотел мне добра в театре? Кто мучился, когда я сидела без работы? Никому я была не нужна. Николай Охлопков, Алексей Дмитриевич Попов были снисходительны. Завадский ненавидел. Я бегала из театра в театр, искала и не находила. И это все. Личная жизнь тоже не состоялась. В общем, жизнь прошла и не поклонилась, как сердитая соседка».




Другие статьи в литературном дневнике: