Тиски

Адвоинженер: литературный дневник

Сколько нас упало в эту бездну - одно, два, троица.
Очевидно, что "я - мысль" и "я - граница" не совпадают. Есть я-власть, воля, которое управляет я-границей, но подчиняется я-мысли. И есть мысль, которая не совсем я или совсем не-я, и которая становится моей лишь в понимании.
Я-разум и я-тело. С телом проще - мое. Вроде, разум тоже, и воля, а власть над собой - она чья. Сам властвую, решаю, ограничиваю. А если не сам?
Какой миф лежит в самой глубокой глубине. Казалось, нащупал и книгу бытия, и древо познания. Прикоснулся к троице, обнаружил русский маятник и еврейского авторитетного бога-отца. И снова встал. Понятно, надо читать философов и богословов, обретать понятия в их взаимном движении. Тогда тиски разжимаются и можно говорить-выговаривать.
Молчат девяностые - глухо, непроходимо. Ничего о собственных слабостях, трусости, малодушии, дурацком, неоправданном, подхваченном с чужого плеча юношеском антисоветизме. Наигрышах и наглости, притворстве и щемящей пустоте. Пока слабо. Нераскрыта привычность - стояние у зеркала с невидящим взглядом, младое шумно-умно-говорение, внезапное, немотивированное переживание, псих по пустякам, экспоненциально нарастающий гнев, удушливая робость.
Как будто все еще впереди...


Поздний бархатный май, солнце, балкон раскрыт, занавеска колышется, я стою в дверях и вижу все разом - Бокаревский, деревянный, грубо-сколоченный, поблескивающий черным стеллаж от пола до потолка набитый книгами, стол, лично и жирно затравленный кузбасслаком, двадцать пятые колонки, Арктур, лампу на штативе, мягкий, заново, малиновой кожей перетянутый Аликом стул, зеленый раскладной диван из комиссионки, гитару, люстру, палас и обои.


И мне нравится жизнь. Целиком. Снаружи и изнутри. Нравится день - солнечный, погожий, ласковый, манящий, и комната, набитая интеллектуализмом - книгами и джазовыми пластинками с легким флером изысканного сюра. А еще - клуб с подпольным культуризмом, Орнелла Мути и волшебно-математизированная специальность "сопромат". Длинные волосы, джинсы "RINGO", кожан и гитара, подаренная Луиджи - настоящая, итальянская, классическая. Полный комплект чудес.


Балкон выходит на кинотеатр Пушкина, и с четвертого этажа открывается вид на двухуровневую киношную крышу и зеленый, прозрачный скверик с цветником, памятником Самуилу Моисеевичу и добрыми скамейками из шестидесятых.
Там, в скверике им. Цвиллинга летом семьдесят шестого Леха Симонов под аккомпанемент Кантора и Вильяма, азартно наяривая себя по ляжкам, исполнит маккартневскую "Heart Of The Country" со знаменитого альбома "Ram", чем сразит наповал, ибо у него выйдет круче, чем у Поля и Линды. И мир в который раз перевернется - в лучшую сторону.


Перед кинотеатром улица раздваивается, и вдоль нижней ветки живет наш дом. Четырехэтажный, с высокими потолками, кровельным железом покрытой покато-угольной крышей, огромным, сухим, используемом под сушку белья чердаком и ржаво-подрагивающей пожарной лестницей, находящейся в опасной близости от кухонного окна.


На первом этаже столовка - сивая, ужасная, невообразимо поганая, родной детсад - манная каша, кисель комками, показы глупостей и ненавистный сончас, детская библиотека, в которой украдкой, втайне от родителей, сидя за далеким столом, жадно проглочу запрещенную, правда, не помню по какой причине,"Одиссею капитана Блада", большая арка с дежурной бочкой кваса - в семидесятых ходила история о том, что на дне живут длинные белые черви, которые при промывке отдирают специальным ершиком, а еще ЗАГС, где женюсь в первый и, слава богу, предпоследний раз.

Двор начинался клумбой - большой, шестиугольной, с длинными лавочками по большим сторонам. Пенсионерский форпост.


Баба Сима - моя бабка с русской стороны. Молчаливая, надменная, два класса с коридорчиком. Когда дед взлетел по военной части, стала барыней - шофер, денщик, ординарец. Важно восседала на скамейке и благосклонно слушала. Или неистово костерила.


Генеральша со второго этажа - сухонькая старушонка с дребезжащим голосом. Мать большого, но сожалению бывшего начальника Уральского военного округа, которого сослали в наши Палестины за то, что в шестьдесят первом проворонили Пауэрса.


Нина Юрьевна - высокая, дородная, прежде кучерявая, прямой спиной, хрипловатым голосом и решительными манерами дама в синем берете и рябом, малиново-фиолетовом плаще. Во рту беломорина, в руке длинная бельевая веревка с толстой противной болонкой на конце. Выпускница женской гимназии. По-моему, Петербургской.
По совместительству, бабушка школьной Наташки-симпатяшки, у которой отмечали новый семьдесят восьмой год - тот самый, где потерпел полнейшее фиаско с Мечтой.
Никогда не охала, лишнего не болтала, ненавидела сплетни и лепила правду в глаза - невзирая на лица, статусы, заслуги и должности. Уважали и любили.


Иван Гаврилыч - фронтовик, высокий, некогда крепкий, но годами подсгорбленный, скромный, тихий и неторопливый. Ходил палочкой, коричневом драповом пальто довоенного пошива и черном меховом пирожке. Носил очки "Шостакович" и полные карманы леденцов, которые охотно раздавал детворе. Добрейшей души человек.


Однажды мы с Гошей, прикинувшись брошенными и голодными, выпросили у него гривенник - родители ушли, ключей нет, а кушать хочется.
Вообще, Гоша - мой брат, на год старше, двоюродный, и пока, до семидесятого, мы живем вместе - они с Ленсанной квартируют в той комнате, которая после их отъезда перейдет мне.
Прокатило, и гривенник мы получили - даж два, но со страху или восторгу слил коммерцию родителям. Папино состояние трудно передать словами - побелел, сжал зубы. Убивать не стал, сдержался, но очень хотел. Для начала шипящим слогом выдал про подлость и низость, позвонил Гаврилычу, а затем пинками погнал извиняться. Поджавши хвосты двинули - принц и нищий.
Тот, разумеется, прослезился, простил, насыпал конфеток и напоследок расцеловал в обе щеки. Было ужасно стыдно, но не очень страшно.


Хуже, Гоша обидится на всю жизнь - ведь я нас сдал и деньги пришлось вернуть. Он припомнит мне лет через восемь - расскажет отцу, даже приврет, что в зимнем научном лагере "Курчатовец" его сын ежедневно выпивал и вообще, вел себя неподобающе.
И я не останусь в долгу - на ближайшем вечере во дворце пионеров Гоша схлопочет всерьез, за что меня навсегда исключат из научного общества учащихся и запретят выезды в Курчатовец. Без права на реабилитацию.

К вечеру обе лавочки под завязку и, главное, чтоб не тормознули. Куда там - знали все. Кто, что, где, когда - курил, дерзил, дрался или сквернословил. Стоишь и терпишь - куда деваться, начальство.
За деревянным штакетником детский сад - участок, разбитый на четыре квадрата с купидонским фонтаном, включаемым дважды в год - до и после ремонта, посередине.
Дальше, футбольное поле и горка. Высоченная - метра три с половиной с длинным пологим спуском. Зимой пристраивали желоб - утаптывали снег, лепили бортики, выкладывали разворот, поднимали вынос и заливали. Утаптывали, ухлопывали и заливали. До кондиции. Ладно, на дощечках туда-сюда - можно выжить без спецподготовки. Вот на санках - искусство.


Однажды докатался. Придя домой обнаружил кровь. Сначала не понял откуда. Оказалось, пробил задницу - словил чужие полозья и не заметил. Разумеется, мать выдала весь артикул - травмпункт, йод, повязки, столбняк, уколы. И нервы - куда без.
Обожала лечить - хлебом не корми. С любого чиха - постель, градусник, доктор и великий подвиг самопожертвования. Прибегала по три раза с работы, вставала ночью - пощупать лобик, поправить одеялку.
Если заболевал, власть отходила ей, ибо только мамам ведомы явные и тайные потребности больных чад. Распоряжения сыпались как из рога изобилия - аптека, уборка, магазин, готовка. Все построены, все при деле - родственники, врачи, специалисты, подруги. Раздача, фронт, тыл и передовая.
И когда выздоравливал, в протяжном вздохе облегчения проскальзывали светлые нотки легкого сожаления.



Другие статьи в литературном дневнике: