Тогда, тщательно исследовав свое "Я", я понял, что могу вообразить, что у меня нет тела, что внешнего мира не существует, и не существует места, где я нахожусь, но, несмотря на это, я не могу вообразить, что я не существую; напротив, самый тот факт, что я могу подвергнуть сомнению реальность других предметов, заставляет сделать ясный и четкий вывод, что я существую; в то время как, если бы только я перестал мыслить, даже в том случае, если бы все, о чем я когда бы то ни было успел помыслить, соответствовало действительности, у меня не было бы основания полагать, что я существую: отсюда я заключил, что я есть существо, чья суть, или природа, заключается в мышлении и не только не нуждается в месте существования, но и не зависит в своем существовании от каких бы то ни было материальных предметов. Следовательно, это "Я", то есть душа, благодаря которой я есть то, что я есть, совершенно отлична от тела, легче познается, чем тело, и, более того, не перестанет быть тем, что она есть, даже если бы тела не существовало.
Rene Descartes. Discourse de la Methode
1
СИЛЬВИЯ. А теперь будем серьезны. Звезды предрекают, что я выйду замуж за человека выдающегося, и я ни на кого другого и смотреть не стану.
ДОРАНТ. Если бы речь шла обо мне, я чувствовал бы себя в опасности: вечно боялся бы, вдруг ваш гороскоп сбудется – с моей помощью.
***
СИЛЬВИЯ. Ну в самом деле, это возмутительно! Я вот вот выйду из себя. Раз и навсегда приказываю вам перестать быть в меня влюбленным!
ДОРАНТ. Как только вы перестанете быть!
Mariveaux. Le Jeu de l'Amour et du Hasard
2
I
Их обычно изображали в виде юных, прекрасных, застенчивых дев, любивших уединение; они чаще всего – являлись в разных одеждах, соответствовавших тем искусствам либо наукам, которым покровительствовали.
Lempriere. Under «Musae»
3.
Оно сознавало, что погружено в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, Альфа и Омега4 сущего, над океаном легких облаков, и смотрит вниз; потом, после неопределенно долгого перерыва, уже не испытывая такого блаженства, оно восприняло чуть слышимые звуки, размытые тени где то на периферии сознания… Это резко уменьшило ощущение бесконечности пространства, витания в эмпиреях, создав впечатление чего то гораздо более тесного, вовсе не такого вместительного и дружелюбного. Оттуда, словно в неотвратимом стремительном падении, оно услышало, как тихие звуки нарастают, обращаясь в голоса, увидело, что размытые тени фокусируются, превращаясь в лица. Будто в неизвестном иностранном фильме – ничто не казалось знакомым: ни язык, ни место действия, ни состав исполнителей. Образы и эмблемы проплывали, то сливаясь на миг, то разделяясь вновь, как мириады амеб в озерной воде, в деловитой, но бесцельной суете. Эти сочетания форм и ощущений, соединения морфем и фонем возвращались теперь, как алгебраические формулы школьных дней, когда то бессмысленно заученные наизусть и навсегда отложившиеся в мозгу, хотя к чему их можно было бы теперь применить, зачем они вообще существуют – давным давно накрепко забыто. ОНО явно обладало сознанием, но не обладало ни местоимением – тем, что позволяет отличить одну личность от другой, ни временем, что позволяет отличить настоящее от прошлого и будущего.
Еще некоторое время блаженное ощущение превосходства, сознание, что каким то образом удалось взобраться на самый верх некоего нагромождения, сосуществовало с этим чувством безличности. Но вскоре и это ощущение было жесточайшим образом рассеяно неумолимым демоном реальности. Головоломный психологический кувырок, и ОНО оказалось вынужденным сделать неминуем вывод, что вместо величественного парения в стратосфере, на ложе из ямбических пятистиший, ОНО на самом деле лежит на спине в обыкновенной кровати. Над головой – настенная лампа: аккуратный прямоугольник, перламутрово белый пластмассовый плафон. Свет. Ночь. Небольшая серая комната – светло серая, такого цвета бывают крылья у серебристой чайки. Лимб, где никогда ничего не происходит, терпимое ничто. Если бы не две женщины, пристально глядящие сверху вниз – на него.
Безмолвный упрек на том лице, что поближе и потребовательнее; ОНО вынуждено волей неволей сделать еще один вывод: по какой то причине именно ОНО оказалось в центре их внимания и даже стало чем то вроде "Я". Лицо улыбнулось, склонилось, на нем появилось выражение сочувственно скептической встревоженности, чуть окрашенной подозрением, – а не симуляция ли все это?
– Дорогой?
Новый, болезненно быстрый и уничижительный всплеск интуиции, и ОНО осознает, что ОНО не просто "Я", но "Я" мужского рода. Вот откуда, по всей вероятности, явилось это заполонившее его чувство приниженности, бессилия, тупости. ОНО, "Я" то есть, скорее всего – он – наблюдал, как губы плавно опустились, словно на парашюте, и приземлились прямо посреди его лба. Прикосновение и аромат – это уже не могло быть ни фильмом, ни сном. Теперь это лицо нависает над ним. Из ярко красного овала исходят слова:
– Дорогой, ты знаешь, кто я?
Он молча смотрит.
– Я – Клэр, разве не ясно?
Вовсе не ясно.
– Я твоя жена, дорогой. Вспоминаешь?
– Жена?
Странное, тревожное чувство: он понимает, что что то сказал, но лишь потому, что источник звука так близко. В карих глазах над ним – тень обиды: ужасающее предательство, супружеская неверность. Он пытается соотнести произнесенное слово с этой личностью, личность – с самим собой; не удается; тогда он переводит взгляд на лицо той, что помоложе и стоит подальше, с другой стороны кровати: она тоже улыбается, но равнодушно профессионально. Эта другая личность – руки в карманах, наблюдает, явно в состоянии профессиональной готовности; на ней белый медицинский халат. Теперь и ее рот порождает слова:
– Вы можете назвать свое имя?
Ну разумеется! Имя! Никакого имени. Ничего. Ни прошлого, ни – где, ни – откуда. Пропасть осознана, и почти одновременно приходит сознание непоправимости. Он отчаянно напрягает силы, как падающий, что пытается удержаться, но то, за чем он тянется, за что хочет ухватиться, – этого просто нет. Он пристально смотрит в глаза женщины в белом халате, в неожиданном приступе всепоглощающего страха. Она подходит чуть ближе:
– Я – врач. Это ваша жена. Будьте добры, посмотрите на нее. Вы ее помните? Помните, что видели ее раньше? Что нибудь о ней помните?
Он смотрит. На лице жены – ожидание, надежда и в то же время боль, чуть ли не обида, будто владелица этого лица оскорблена и бессмысленностью процедуры, и его молчаливым пристальным взглядом. Она кажется изнервничавшейся и уставшей, она слишком ярко накрашена, и вид у нее такой, будто она надела маску, чтобы сдержать рвущийся наружу вопль. А кроме всего прочего, она требует от него того, чего он дать ей не в силах.
Рот ее начинает исторгать имена – имена людей, названия улиц, домов, городов, разрозненные фразы. Может, он и слышал их раньше, как и другие слова, но он и представления не имеет, с чем они должны соотноситься и почему – чем дальше, тем больше – они звучат как свидетельство совершенных им преступлений.
Наконец он качает головой. Ему хотелось бы закрыть глаза, обрести покой и – в покое – снова все забыть, снова слиться с чистой страницей забвения.
– Дорогой, ну, пожалуйста, попробуй. Прошу тебя! Ну ради меня? – Она ждет секунду другую, потом поднимает взгляд на врача. – Боюсь, это бесполезно.
Теперь над ним склоняется врач. Он чувствует, как ее пальцы осторожно раздвигают ему веки – она разглядывает что то в его зрачках. Улыбается ему, будто он ребенок.
– Это – отдельная палата в больнице. Здесь вы в полной безопасности.
– В больнице?
– Вы знаете, что такое больница?
– Катастрофа?
– Перебой в подаче энергии. – Слабый намек на иронию оживляет ее темные глаза, благословенная соломинка утопающему – юмор. – Мы скоро включим вас снова.
– Не могу вспомнить, кто…
– Да, мы понимаем.
Другая женщина произносит:
– Майлз?
– Что такое «майлз»?
– Твое имя, дорогой. Твое имя – Майлз Грин.
Легкий промельк, незнакомый предмет, словно крыло летучей мыши во мгле, исчезает чуть ли не до того, как удается его заметить.
– А что случилось?
– Ничего особенного, дорогой. Все поправимо.
Он понимает – это неправда, и она понимает, что он понял.
Что то слишком много получается понимания.
– Кто вы?
– Клэр. Твоя жена.
Она опять произносит это имя, но теперь с вопросительной интонацией, словно и сама усомнилась – она ли это. Он отводит глаза, смотрит в потолок. Странный какой то потолок, но успокаивает; серебристо серый, как чайка; да, чайки… чаек он знает; потолок чуть изогнут, образуя неглубокий купол, весь в маленьких квадратиках, будто простеган или подбит ватой, каждый квадратик – выпуклый, навесной, с небольшой, обтянутой мягкой материей пуговкой в центре. Впечатление такое, будто он состоит из бесконечных рядов кротовин или муравейников, перевернутых вверх дном. Где то в воцарившейся на миг тишине раздается новый, навязчивый звук, не замеченное до сих пор тиканье часов. Врач снова склоняется над ним:
– Какого цвета у меня глаза?
– Темно карие.
– А волосы?
– Темные.
– Цвет лица?
– Бледный. Гладкая кожа.
– Сколько мне лет, по вашему? – Он молча смотрит. – Попробуйте угадать.
– Двадцать семь. Восемь.
– Отлично. – Она одобрительно улыбается, потом продолжает – деловым, нейтральным тоном: – Так. Кто написал «Записки Пиквикского клуба»?
– Диккенс.
– «Сон в зимнюю ночь»? – Он опять молча смотрит. – Не знаете?
– «В летнюю».
– Прекрасно. Кто?
– Шекспир.
– Какое нибудь действующее лицо в пьесе помните?
– ОСНОВА. – Подумав, добавляет: – Титания.
– Почему вам запомнились именно эти двое?
– Бог его знает.
– Когда в последний раз вы видели ее на сцене?
Он закрывает глаза – думает; потом опять открывает их и качает головой:
– Не существенно. Ну ка, восемью восемь?
– Шестьдесят четыре.
– От тридцати – девятнадцать?
– Одиннадцать.
– Очень хорошо. Высший балл.
Она выпрямляется. Он хотел бы объяснить, что все ответы взялись ниоткуда, и то, что он загадочным образом оказался способен отвечать правильно, только усилило непонимание. Он делает слабую попытку сесть, но что то его удерживает… он плотно закутан в простыню, одеяло тщательно подоткнуто под матрас; да к тому же – слабость, которой нет желания противиться, словно в ночных кошмарах, когда между желанием двинуться и самим движением лежит бесконечность… бесконечное пространство детской кроватки.
***
Однако его искалеченная память отказывалась предоставить ему более надежные ключи к разгадке прошлого;
14
Эрато – покровительствовала лирике, нежной и любовной поэзии; изображалась в венце из роз и цветов мирта, с лирой в руке, с видом задумчивым, но иногда и весело оживленным; к ней обычно взывали влюбленные, особенно в апреле.
Lempriere. Under «Erato»
***
Она бросает на него яростный взгляд.
– Ради всего святого, перестаньте смотреть на меня точно пес, ожидающий, когда же ему бросят кость! – Он опускает глаза.
***
Отбросим ее назад, в ничто, как сношенный башмак.
***
– Темой серьезного современного романа может быть только одно: как трудно создать серьезный современный роман. Во первых, роман полностью признает, что он есть роман, то есть фикция, только фикция и ничего более, а посему в его планы не входит возиться с реальной жизнью, с реальностью вообще. Ясно?
***
На самом деле ты не способна вдохновить кого бы то ни было даже на элементарный анализ – на уровне кандидатской диссертации. Безнадежный случай: ведь твоя первая мысль всегда одна и та же – как бы поскорей заставить героев снять одежду и забраться в постель. Абсурд! Все равно что мыслить на уровне стрел и лука в век нейтронной бомбы. – Он рассматривает макушку ее низко склоненной головы. – Я знаю, ты, в общем то, в душе существо довольно безобидное, я даже чувствую к тебе определенную привязанность. Думаю, из тебя получилась бы замечательная гейша. Но ты безнадежно утратила всякий контакт с жизнью. Это просто ужасно. Пока ты не вмешалась сегодня в текст, сексуальный компонент в нем оставался клинически строгим и, если мне позволено будет так выразиться, был весьма талантливо лишен всякой эротики. – Он опускает воротник сорочки и еще раз подтягивает узел галстука, ставший после вторичного вывязывания более совершенным. – Явно метафизическая по сути сцена. Во всяком случае, для академически подготовленного читателя, а только с такими и следует сегодня считаться. И тут врываешься ты, вся тщательно сбалансированная структура разлетается вдребезги, запорота до смерти, взлетает на воздух, все тривиализировано, фальсифицировано, подогнано под вульгарные вкусы массового читательского рынка. Все уничтожено. Просто невозможно. Мой галстук правильно повязан?
– Да. Мне ужасно жаль.
***
Читательская аудитория, предпочитающая женские романы определенного сорта, в последнее время невероятно расширилась: «И он вонзил свои три буквы в мои пять букв». Что нибудь в этом роде.
***
Ты с самого начала разрушала все, что я делал, своими абсолютно банальными, пустяковыми, пригодными только для повестушек идеями. Когда я начинал, у меня не было ни малейшего желания быть таким, как теперь. Я собирался идти по стопам Джойса и Беккета. Но нет – пришлось семенить за тобой! Каждый женский персонаж следовало изменить до неузнаваемости. Она должна непременно делать то то, поступать так то. И каждый раз надо было ее раздувать так, чтобы она заполонила собою все, превратила бурный поток в стоячее болото. А в конце – всегда одно и то же. То есть – ты, черт бы тебя взял совсем. Ты постоянно вынуждаешь меня вырезать самые лучшие эпизоды. Помнишь тот мой текст – с двенадцатью разными концами? Это было само совершенство, никто раньше до такого не додумался.
III
Вот что, однако, рождает у многих убеждение, что существование бога трудно доказуемо. Они не способны подняться мыслями над предметами, воспринимаемыми посредством чувств; они настолько не привыкли рассматривать что бы то ни было без того, чтобы прежде не вообразить его себе – а ведь это есть способ мышления, применимый лишь к материальным объектам, – что все невообразимое кажется им непостижимым. Об этом явственно свидетельствует тот факт, что даже философы преподносят своим ученикам как максиму, что ничто не может быть воспринято умом, не будучи прежде воспринято чувствами… из чего, однако, следует, что концепции бога здесь вовсе нет места. Мне представляется, что те, кто пытается использовать воображение, чтобы постичь эту концепцию, ведут себя так, словно хотят воспользоваться зрением, чтобы слышать звуки или ощущать запахи.
Rene Descartes. Discours de la Methode
– Я тебя сейчас убью!
– И когда я наконец исчезну навеки – а это может произойти с минуты на минуту, – я хочу, чтобы ты запомнил, как упустил единственный в жизни шанс. Вместо этого, Майлз, я сейчас сидела бы у тебя на коленях. Между прочим, я могла бы даже поплакать немножко, чтобы ты почувствовал себя таким сильным, настоящим мужчиной и всякое такое. Если бы ты подошел ко мне с должным вниманием, поухаживал бы за мной, как надо… ведь я вовсе не похожа на ту карикатурную, одержимую старуху пуританку, которую ты втащил сюда без всякой необходимости. Твои утешительные ласки переросли бы в эротические, я не стала бы противиться тому, что ты воспользовался бы моим настроением… в подобных обстоятельствах это было бы вполне правдоподобно, и мы оба, совершенно естественно, оказались бы в положении, удовлетворяющем нас обоих.
И это выражалось бы словом «любовь», Майлз, а не тем отвратительным техническим термином, который употребил ты. Мы слились бы в одно целое, нежно и страстно прощая друг друга. Весь эпизод этим и закончился бы, последняя сцена могла бы стереть все ранее нагроможденные нелепости. Но – не вышло. А ведь мы могли бы… твоя гордая мужественность в глубочайшем единении с моей самозабвенно отдающейся женственностью вызвала бы на моих глазах новые слезы, на этот раз – слезы плотского наслаждения.
– О Боже мой!
– Представь только наши слившиеся в предельной близости тела, ожидающие вечной кульминации! – Голос умолкает, словно осознав, что слишком высоко взлетел в своих лирических пропозициях; затем продолжает несколько более умеренно: – Вот что ты разрушил. Теперь это – за пределами возможного. Навеки.
Он мрачно смотрит в тот угол, откуда раздавался голос.
– Поскольку я больше не способен тебя визуализировать, я не могу даже представить себе, что я такое упустил. – Подумав, добавляет: – А что касается ожидания вечной кульминации, это больше напоминает обыкновенный запор, чем что нибудь иное.
– Ты просто невообразимо лишен всякого воображения! И всяких чувств к тому же.
***
они сжимают друг друга в объятьях.
– О дорогая!
– Мой дорогой!
– Дорогая!
– Дорогой!
– Дорогая!
– О мой дорогой!
Эти столь похожие на кукование слова и фразы все же лишены приятной ритмичности и быстроты, свойственных настоящему, умудренному долгим опытом голосу часов.
***
И снова тишина.
– Ты просто чудовище… как я люблю, когда ты…
Тишина.
***
Это оказывается слишком даже для стен.
***
Она тесно прижимается к нему.
– Какое значение имеют глупые чувства женщины? Я хочу того, чего хочешь ты. Ты же МУЖЧИНА.
– Но ведь это ты БЕССМЕРТНА.
***
Дверь закрывается снова.
Пациент в глубоком забытьи лежит на больничной койке, устремив невидящий взор в потолок, в положении, которое теперь можно считать наиболее для него характерным; он сознает лишь, что погружен в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, альфа и омега (и все прочие буквы между ними) сущего, над океаном легких облаков. Благословенная тишина снисходит наконец на серую комнату… или снизошла бы, если бы птица в часах, словно ощутив, что еще не полностью отмщена, что обязана в последний раз – хоть раз – заново утвердить свою непричастность, отстраненность от всего происшедшего в этой палате, свое неумирающее уважение к первому и эстоавтогамному133 (не пачкай веселья, сказал Шэнаган134) владельцу, или будто бы забредив во сне о зеленых полях и горных лугах Ирландии и о счастливой, просто таки блаженной возможности спихнуть с себя всякую ответственность за собственные порождения (не говоря уже о великолепной возможности оставить за собой последнее слово), вдруг не зашевелилась, не высунулась наружу и не прокричала свое окончательное, негромкое и одинокое, до странности одинокое «ку ку».
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.