В конце Дороги вдаль

Сергей Шрамко: литературный дневник

Наверное, каждый, кто зачитывался в детстве знаменитой трилогией Александры Бруштейн, хотел узнать, что же случилось дальше с любимыми героями книги или хотя бы с ее главной героиней. Удалось ли ей осуществить свою мечту и уехать учиться в Петербург? Вышла ли она замуж? Дожила ли до революции, и если да, то как сложилась ее жизнь при советской власти.
Мало кто знал, что ответ на эти вопросы можно найти в творчестве Бруштейн.
В 1963 году издательство «Советский писатель» выпустило в свет сборник «Вечерние огни», в который вошли еще четыре автобиографические повести, бывшие, по сути, продолжением горячо всеми любимой «Дороги».


Но если трилогию зачитывали до дыр несколько поколений, то «Вечерних огней», похоже, почти никто не разглядел, а вскоре о них и вовсе позабыли. Даже в сообществе «Люди книги», где собрались «те, кто хотя бы время от времени меряет происходящее вокруг по Книге», сборник читали не все.
Автор этих строк узнал о нем совершенно случайно, обнаружив в библиотеке одного израильского университета.


Почему судьба "Вечерних огней" оказалась столь незавидной? Прежде чем отвечать на этот вопрос, посмотрим, что произошло с Сашей после института. Именно с Сашей, а не с писательницей Бруштейн, ведь мы отделяем жизнь героев даже автобиографических книг от судьбы их создателей, сколько бы ни совпадало фактов и обстоятельств.



В первой части "Вечерних огней", повести "И прочая, и прочая, и прочая..." (наиболее близкой по стилю к трилогии, и, судя по всему, задуманной как ее продолжение) действие происходит в 1905 году в Великом Новгороде. Главная героиня уже закончила учебу в Петербурге, вышла замуж за военного врача - и с головой погрузилась в революционную деятельность.
Правда, Новгород, по ее собственному признанию, для этой деятельности решительно не подходит: пролетариата нет, передового студенчества тоже нет, зато много купцов и духовенства. Возможно, человек более трезвомыслящий пришел бы к выводу, что если город для социализма еще не созрел, лучше оставить его в покое. Или даже, horribile dictu, решить, что вся Россия куда больше похожа на Новгород, нежели на рабочие пригороды или студенческие квартиры столицы, а раз так... Но от юной революционерки здравомыслия ждать не приходится, особенно в такое время.


Поэтому Александра вместе с немногочисленными единомышленниками развивает кипучую революционную деятельность (с нулевым, естественно, результатом): создает какие-то кружки, кого-то агитирует... в общем, все как у больших. Но совсем как в столицах (или эмиграции) все-таки не получается. Там революционеры и социалисты давно и безнадежно разделились на враждующие фракции.
В Новгороде же круг настолько узок, что приходится мирно сосуществовать даже с такими презренными либералами и соглашателями, как земцы или конституционные демократы.
Весь прогрессивный Новгород без партийных различий регулярно собирается на квартире одного из докторов при местной психиатрической лечебнице, которой этот врач заведует. Интересно, осознавала ли Бруштейн всю двусмысленность этой ситуации — революция, которую возглавляют из дурдома?
Впрочем, местоположение "штаба прогрессивных сил" в какой-то момент оказывается спасительным. В первую русскую революцию деятельность революционных партий вызвала иногда стихийный, иногда полуорганизованный отпор консервативных масс - проще говоря, громили евреев и интеллигенцию.
Такой погром был задуман и в Новгороде. К психиатрической лечебнице, где в тот момент собрались едва ли не все новгородские "крамольники", двинулось "патриотическое шествие", не слишком скрывающее свои намерения. Власти умыли руки, своих сил для защиты у революционеров не было... но тут жена главврача нашла спасительный выход:


И вдруг в тишине раздается голос Анастасии Григорьевны. Она говорит громко, как всегда, с капризными детскими интонациями:


— Миша! Ну, что ты молчишь? Скажи губернатору, что ты выпустишь своих сумасшедших!


Секундная пауза после предложения Анастасии Григорьевны, и вдруг лица светлеют. Морозов ударяет себя ладонью по лбу.


— Ох, ты! Ведь не пришло в голову... — И, сняв телефонную трубку, Михаил Семенович называет телефонистке номер. — Да. Ваше превосходительство, разрешите официально доложить вам. В случае появления на территории больницы враждебно настроенной толпы я немедленно приказываю отпереть двери всех больничных корпусов и выпускаю на волю всех больных...


Очевидно, губернатор переспрашивает: «Каких больных? Сумасшедших?», потому что Михаил Семенович спокойно разъясняет:


— Совершенно точно: сумасшедших. У нас других нет.


— Ну как же! — отвечает Морозов все так же почтительно, но уже каким-то повеселевшим голосом. — На моей ответственности, как старшего врача, свыше пятисот больных людей. Среди них есть слабые, не встающие с постели. Кто может поручиться, как поведет себя враждебная толпа? А вдруг она подожжет больничные корпуса, запертые на замок? Больные сгорят заживо!



… Из трубки рвутся раскаты ликующего голоса доктора Марголина:


— Поздравляю! Поздравляю! Все мы вас поздравляем! Минут двадцать назад мимо наших окон промчался на казенной пролетке пристав Батурин. Во весь опор! Словно в погоню мчался! И ведь, в самом деле, догнал!.. Откуда я это знаю? Да оттуда, что мимо наших окон сейчас пробежал обратно — не к Колмову, а в город! — весь крестный ход... Ей-богу, они бежали — и попы, подобрав пышные свои облачения, и погромщики, все, все! Чем это вы их так напугали, а?


Действие второй по хронологии повести "Цветы Шлиссельбурга" разворачивается между двумя революциями. Александра Бруштейн по заданию партии работает в Политическом Красном Кресте - организации, оказывавшей материальную, моральную и юридическую помощь политзаключенным и ссыльным, в том числе узникам страшной Шлиссельбургской тюрьмы. Разумеется, повести с таким сюжетом не могло не быть идеологических штампов, вроде гневных тирад в адрес царского премьера Столыпина (который в глазах большевиков был не крупным политиком-реформатором, но исключительно кровавым палачом первой революции). Тем не менее, отбросив идеологическую шелуху, современный читатель вполне может читать "Цветы Шлиссельбурга", и не без пользы для себя - например, в качестве антидота от популярной в наши дни идеализации царского режима. И лишь одна мысль не дает покоя.
Книга была написана в 1963 году — то есть после того, как партия и правительство официально осудило "культ личности" и сталинские репрессии. У старой большевички Бруштейн не могло не быть десятков, если не сотен друзей и знакомых среди тех, кто в эти годы был реабилитирован еще прижизненно или уже посмертно. Следовательно, она не могла не знать, что политзаключенных в стране победившего социализма было в тысячи раз больше, чем при царе, что приходилось им куда хуже, а возможности помочь им, напротив, не было никаких.


Понятно, что написать что-нибудь подобное прямым текстом Бруштейн не могла. Однако при чтении "Цветов" нет ощущения, что у нее в принципе возникают такие мысли — мол, как бы ни был плох царский режим, то, что возникло на его месте, оказалось по крайней мере не лучше. Ведь новая власть запретила или иным способом отменила многие радости дореволюционной жизни. При чтении трилогии тоже порой возникало недоумение. К примеру, когда в повести «В рассветный час» писательница рассказывает о семейном пасхальном седере, так и хочется спросить, как она относится к тому, что усилиями ее единомышленников большинство еврейских детей никогда седера не увидят, да и о празднике Песах, скорее всего, не узнают.


Действие третьей книги сборника “Суд идет!” происходит уже после Октябрьской революции, в первые годы большевистского рая, в Петрограде. При новых хозяевах городская инфраструктура пришла в упадок настолько, что испортилась канализация и жители вынуждены справлять нужду на морозе ("Все засрано и зассано", - без стеснения запишет в те же годы другой очевидец, историк и профессор Московского университета Юрий Готье). Героиню Бруштейн эти бытовые трудности не пугают (тем более, что ее ближайший родственник занял высокий пост в Накомюсте, так что семья устроена лучше других). И Александра с энтузиазмом включается в строительство новой жизни, организуя в Петрограде школы ликбеза (одно из немногих мероприятий, за которое большевикам хочется сказать спасибо).
При этом Бруштейн не просто учит своих подопечных читать и писать, но пытается хоть немного их «окультурить»: приглашает своего знакомого Тартакова петь великовозрастным ученикам арии из "Онегина", зовет других известных артистов. По словам Бруштейн, подобные встречи были одинаково важны и полезны и для слушавших, и для выступавших. Хотя последние, возможно, так не считали: тот же Тартаков неизменно просил Бруштейн остаться "хотя бы на мое выступление", видимо, не радуясь перспективе петь только неграмотным гегемонам.


Как полагается по законам жанра, не обходится и без конфликта. Мелкий начальник по фамилии Бельчук подает в суд на работниц, которые якобы самовольно ушли с работы в вечернюю школу. Все взволнованы: как объяснил Александре юрист дядя Мирон, советская власть, отменив все старые законы, новых еще не придумала, а потому судьи руководствуются исключительно "революционным самосознанием", то есть судят как Бог на душу положит. Но, конечно, все заканчивается хорошо: начальник-самодур посрамлен пролетарским судом, справедливость и советская власть торжествуют.


После революции прошел всего год с небольшим, и в лексике многих людей еще почти безошибочно угадывается, какая газета была для них «своя» газета, излюбленная. Бельчук часто говорит: «Но ах, что я вижу!», или «Каково же было мое изумление, когда...», или еще: «О, боги!» Тут я угадываю — и, вероятно, не ошибаюсь — бульварную газету «Петербургский листок», его называли до революции «любимцем петербургских дворников». Но Бельчук и не дворник. Кто же он? Вероятно, думается мне, он из лавочников или мелких городских мещан. Перед самой революцией учился в школе прапорщиков, но не успел покрасоваться — невылупившийся офицер!


Наконец, в четвертой книге, "Свет моих очей...", писательница рассказывает о том, как лечилась от глазной болезни. Здесь совсем просто: описание болезни и работы врачей, рассказы о других пациентах (естественно, простых советских людях), плюс периодические дифирамбы в адрес советской власти, благодаря которой такие сложные операции делают безвозмездно, то есть даром.


На всякий случай уточню, что, несмотря на выбранный тон, решительно не собираюсь осуждать Бруштейн за ее коммунистические убеждения. Во-первых, это сейчас мы такие умные и смелые. А во-вторых, эти убеждения были искренними и выстраданными, а их следствием стали хорошие, достойные дела.
Однако именно избыток идеологии, скорее всего, - главная причина того, что "Вечерние огни" ожидала столь бесславная участь. Советской пропагандой в те годы были забиты все магазины и библиотеки, и она успела навязнуть в зубах даже у самых лояльных читателей.


Разумеется, знаменитая трилогия была не менее «советской», и пропаганды в ней тоже хватало. Однако в "Дороге" Бруштейн много писала о вещах забытых и малоизвестных (дело Дрейфуса, вотякское дело).
Кроме того, "Дорога" приглашала читателя в неизвестный ему мир еврейской девочки из дореволюционной интеллигентной семьи. Ни одним из этих достоинств "Вечерние огни" не обладают. И значит, для большинства читателей Саша Яновская навсегда останется семнадцатилетней девочкой, мечтающей о поездке в Петербург.
Евгений Левин


Другие статьи в литературном дневнике: