Ночь лежала над Александрией тяжело и неподвижно.
В одном из внутренних помещений, куда ещё не до конца проникли копоть, крики и запах гибнущего папируса, на каменном столе был развёрнут обугленный фолиант.
Края его почернели, часть строк погибла, другие уцелели каким то чудом, словно сама мысль, заключённая в них, сопротивлялась огню.
Два человека стояли над рукописью.
Один был эллином, учеником поздней Афинской школы, продолжателем той линии мышления, что после Платона и Аристотеля искала в мире порядок, меру и смысловую связность.
Его звали Леонтий Афинянин.
Другой пришёл с Востока, из круга мыслителей, которых в Индостане называли последователями локаяты, или чарваки, — теми, кто отвергал священный авторитет, не признавал бессмертия души, не верил в загробное воздаяние и считал чувственно данное, единственным надёжным основанием мысли.
Его звали Джаяшрава, хотя сам он с иронией замечал, что имя — лишь удобный звук, а не сущность.
Они всматривались в едва спасённую цитату.
Леонтий прочитал вслух:
— «Прошлое, настоящее, будущее представляют единую ткань мироздания. Если бы это было не так, вряд ли бы мы имели историю, вряд ли бы мы могли тогда прогнозировать будущее»
Он помолчал, как будто прислушиваясь не к собственному голосу, а к тому, как сама мысль отзывается в камне, в дыме, в воздухе гибнущей библиотеки.
— Странно, — сказал он наконец, — что среди пламени нам достаётся именно это свидетельство о связности времён.
Словно гибель сама вынуждает мысль искать то, что превосходит уничтожение.
Я бы сказал так: неизвестный автор этого фолианта коснулся одного из первейших оснований бытия. Ибо если события, происходившие в разные отрезки времени не связаны друг с другом , тогда ничего нельзя осмыслить по-настоящему:ни о космосе, как бытии, ни о полисе, как о сосредоточии человеческих устремлений, ни о душе,как о неизмеримом начале, ни о науках, как ступенях к невыразимой Истине.
Джаяшрава усмехнулся.
— Эллины любят говорить так, будто мир создан ради того, чтобы стать понятным.
Но, быть может, эта фраза уцелела не потому, что в ней заключена истина, а потому, что огонь пощадил её случайно.
Ты уже видишь в совпадении знак. Я — только совпадение и ничего более.
— Ты хочешь начать с пепла, — ответил Леонтий, — а я хочу начать с логоса.
Хорошо. Скажи: если прошлое, настоящее и будущее не связаны, как возможна сама твоя речь?
Разве слово, произнесённое миг назад, не сохраняет смысла в слове, которое ты говоришь теперь? Разве мысль не длится? Разве суждение не предполагает преемственности во времени?
— Преемственность опыта, возможно, — ответил Джаяшрава, — но не единую ткань мироздания.
Не спеши делать из привычки космологию.
Мы замечаем последовательности, потому что иначе не смогли бы ориентироваться.
Чувства поставляют нам образы, память удерживает часть из них, рассудок связывает их для пользы дела. Но из этого не следует, что само бытие представляет собою великое гармоническое полотно.
Из того, что человек умеет считать удары волн, не следует, что море создано для арифметики.
Леонтий провёл пальцами над полуобгоревшей строкой, не касаясь её.
— И всё же история существует.
Не просто сказание, не просто как лестная выдумка победителей, но разумное различение прежде и после, причины и следствия, возникновения и упадка.
Афины не были бы Афинами, если бы Саламин не предшествовал имперской гордыне, а гордыня — её падению. История есть не груда эпизодов, а порядок изменений.
Она возможна только потому, что прошлое не погибает всецело, но пребывает в последствиях.
— Ты подменяешь необходимость удобством, — возразил Джаяшрава.
— История существует не потому, что в мире есть тайная ткань, а потому, что люди ненавидят бессвязность.
Они берут уцелевшие следы и ткут из них рассказ.
Иногда рассказ полезен, иногда прекрасен, иногда лжив.
Но в любом случае он есть человеческое изделие.
Ты смотришь на летопись и видишь в ней отражение дыхания космоса. Я вижу лишь ремесло памяти.
— Ремесло, которое не могло бы возникнуть без материала, — мягко сказал Леонтий.
— Не было бы никакого ремесла памяти, если бы прошлое не действовало в настоящем.
Взгляни хотя бы на этот фолиант. Он пришёл к нам из времени, которого уже нет. Но его нет только в одном смысле. В другом — оно здесь, в этих буквах, в этом повреждённом свитке, в нашей беседе. Разве это не очевидное присутствие прошлого в настоящем?
— Это присутствие следа, а не бытийной полноты, — ответил индиец.
— След не равен ткани.
От следа можно идти к догадке, но не к метафизике.
Да, прошлое оставляет отметины. Но отметины ещё не доказывают, что все времена сотканы в какое то единое целое.
Пятно на стене говорит о пожаре. Но вовсе не является утверждением того , что пожар был необходимым звеном вселенского замысла.
— Я и не говорю о замысле в наивном смысле, — возразил Леонтий.
— Я говорю о внутренней соотнесённости.
Космос потому и есть космос, что в нём сущее не распадается без остатка на бессвязные атомы событий. Настоящее несёт на себе печать бывшего и беременно грядущим.
Это относится и к природе, и к делам человеческим.
Земледелец видит всходы не пророческим исступлением, а потому, что семя связано с плодом. Государственный муж предвидит смуту, когда видит разврат нравов и нарушение законов, потому что последствия вырастают из причин, а не падают с пустого неба.
— Ты берёшь удачные примеры и надеешься из них построить онтологию, — сказал Джаяшрава.
— Но сколько раз семя гибнет? Сколько раз государство удерживается вопреки дурному правлению?
Сколько раз случай ломает линию, которую мудрец поспешил назвать законом?
Прогнозирование будущего возможно не потому, что будущее уже тайно содержится в настоящем, а потому, что мы приучаемся угадывать наиболее вероятное.
Это не чтение ткани мироздания, а искусство угадывания вероятности события..
Леонтий поднял взгляд.
— Ты говоришь как истинный последователь своей школы: не доверяй тому, чего нельзя коснуться рукой, не клянись тем, чего не видит глаз.
В этом есть здравость.
Но если признавать лишь непосредственное чувственное, тогда и история станет лишь смутным остатком чужих восприятий, и само разумное рассуждение окажется подозрительным.
Ведь причинность тоже не дана глазу как вещь.
Мы видим последовательность явлений, но лишь рассудок заключает между ними связь.
Неужели ты отвергнешь и это?
— Я отвергну притязание на чрезмерность, — ответил Джаяшрава.
— Мы вправе пользоваться связями, пока они работают в опыте.
Но превращать их в священную ткань бытия — это уже привычное высокомерие метафизиков.
Наши наставники учили: достаточно мира, который дан телу; не умножай невидимое без нужды.
Люди страдают именно потому, что любят населять реальность лишними сущностями — бессмертными душами, кармическими счетами, вечными формами, провиденциальными порядками.
А затем гибнут вместе с этими иллюзиями.
— И всё же ты слишком торопишься объявить иллюзией всякое превосхождение сиюминутного, — ответил Леонтий.
— Если бы человек действительно жил только данным мгновением, не было бы ни образования, ни закона, ни искусства, ни дружбы.
Всё человеческое строится на том, что время сохраняет и переносит смысл.
Учитель говорит с учеником так, будто слово может пережить свой звук.
Законодатель пишет так, будто решение нынешнего дня обязует завтрашний.
Поэт слагает стих так, будто будущий читатель способен услышать голос давно отошедшего в иной мир.. Разве это не свидетельствует, что сама человеческая жизнь предполагает единство времён?
— Человеческая жизнь предполагает потребность в таком единстве, — поправил Джаяшрава.
— А потребность ещё не есть доказательство устройства космоса.
Голод не доказывает, что вся вселенная есть пища.
Жажда смысла не доказывает, что мир сам по себе осмыслен.
Да, человек связывает времена, потому что без этого он не может жить.
Но именно он связывает. Однако это не означает наличие таких связей в самом мироздании.
Некоторое время они молчали.
Где-то в глубине здания что-то тяжело обрушилось. В воздухе поднялась пыль.
Леонтий посмотрел на тёмный свод, будто прислушиваясь к дыханию погибающего хранилища.
— Быть может, — сказал он тише, — наше расхождение не в том, видим ли мы связь времён, а в том, где полагаем её начало.
Ты полагаешь её в труде сознания.
Я — в строе самого бытия.
Для меня человек способен мыслить историю именно потому, что он не чужд к Бытию.
Логос внутри нас отвечает Логосу мира.
Мы узнаём порядок, потому что принадлежим ему.
— А для меня, — ответил Джаяшрава,
— человек не узнаёт готовый порядок, а временно устраивает вокруг себя пригодный для его жизни узор. Не потому, что в нём отражён космос, а потому, что без упорядочивания своего бытия, человек был бы разорван силами Хаоса.
В этом нет величия и упорядочения Вселенной, но есть элементарная трезвость смертного существа.
— Смертного, — повторил Леонтий.
— Да, здесь твоя школа честнее многих.
Но не странно ли, что именно смертное существо так упорно обращено к тому, что шире его срока?
Мы изучаем древность, строим законы на века, заботимся о потомках, которых не увидим.
Откуда в существе, ограниченном несколькими десятками лет, эта внутренняя обязанность перед несуществующим уже и ещё не существующим?
— От слабости и от ума, — сказал Джаяшрава.
— От слабости — потому что одиночное мгновение слишком бедно для жизни.
От ума — потому что память и ожидание расширяют поле действия.
Не нужно для этого вводить космическую симфонию. Достаточно признать: живое тело научилось выживать, связывая то, что было, с тем, что может наступить.
Леонтий покачал головой.
— Но тогда истина делается всего лишь как продукт выживания..
— А что дурного в полезности, если речь идёт о смертных? — спокойно спросил Джаяшрава.
— Вы, эллины, слишком любите истину, очищенную от жизни.
Но если мысль не помогает существу ориентироваться в мире, то её высота подозрительна.
Скажи лучше: что даёт тебе твоя ткань мироздания здесь, среди огня?
Леонтий посмотрел на обугленный фолиант.
— Она даёт мне право считать, что гибель не равна бессмысленности.
Что уничтоженное не исчезает без остатка.
Что знание, однажды добытое, не полностью умирает, пока остаётся хотя бы след, хоть один разум, способный его воспринять.
Она даёт мне основание верить, что история человечества — не просто череда пожаров, а драма, в которой утраты тоже входят в порядок целого.
— А мне, — сказал Джаяшрава,
— подобная вера кажется опасным утешением.
Пожар есть пожар.
Сгоревшая книга -это просто сгоревшая книга без сохранения её содержания в каком -нибудь небесном хранилище-разуме..
Мёртвый мудрец не продолжает жить в незримой сфере форм.
Если не спасём рукопись, она погибнет. Если не удержим мысль в памяти, она рассыплется.
Для меня это не повод к отчаянию, а призыв к ясности. Мир не обещает сохранности — значит, тем драгоценнее всякое сохранённое слово.
Леонтий внимательно посмотрел на собеседника.
— Ты защищаешь преемство с большим жаром, чем многие мои соотечественники, хотя отказываешься признать за ним космическое основание.
— Потому что не люблю роскошь без необходимости, — ответил Джаяшрава.
— Если мост нужно строить, я предпочту дерево и камень, а не гимн его вечной идее.
Леонтий впервые улыбнулся.
— И всё же ты строишь мост.
— Да, — кивнул индиец. — Но именно строю, а не созерцаю как уже завершённый.
— А я бы сказал, — возразил Леонтий, — что строя, ты невольно следуешь формам, которые не сам изобрёл. Ты можешь не верить в логос, но твой разум действует лого сообразно.
Ты можешь отрицать ткань, но всякий шов, который ты накладываешь, подтверждает, что разорванное мыслимо как подлежащее соединению.
— Быть может, — ответил Джаяшрава после паузы,
— различие между нами действительно не абсолютно.
Ты утверждаешь: мир связан, поэтому человек способен понимать.
Я утверждаю: человек связывает, потому что иначе он не смог бы выдержат мира.
У тебя первичен космос, у меня — усилие смертного. Но фраза с этого фолианта цепляет нас обоих именно потому, что ни ты, ни я не можем жить так, будто прошлое окончательно мертво, настоящее самодостаточно, а будущее совершенно пусто.
Леонтий склонил голову.
— В этом, пожалуй, и состоит подлинная сила найденных слов.
Они заставляют спорить не о календаре, а о самом основании бытия и знания.
Если времена едины по природе, тогда история есть чтение реального порядка.
Если же их единство создаётся нами, тогда история есть высший труд памяти.
В первом случае прогнозирование будущего — распознавание направлений.
Во втором — дисциплина осторожности среди неопределённости.
Но и там и здесь человек живёт не в точке, а в протяжённости.
— А значит, — продолжил Джаяшрава, — цитата может быть понята двояко.
Для тебя она утверждение.
Для меня — скорее требование. Не «времена уже суть единая ткань», а «если хочешь иметь историю и способность предвидеть, должен обращаться с временами так, как будто они связаны». Это не догмат мироздания, а практическая необходимость разума.
— И всё же, — сказал Леонтий, — не слишком ли бедно сводить столь великую мысль к необходимости практики?
— Не бедно, а строго, — ответил индиец.
— Строгость не унижает мысль. Она освобождает её от соблазна обещать больше, чем дано.
Снова послышался треск балок. Огонь приближался.
Джаяшрава быстро свернул полууцелевший фолиант.
— Спор можно продолжить и вне этих стен, — сказал он. — А если останемся, наша дискуссия станет ещё одним примером того, как настоящее не сумело передать себя будущему.
Леонтий помог ему поднять рукопись.
— Вот видишь, — сказал он, — даже сейчас ты действуешь так, словно веришь в единство времён.
— Нет, — ответил Джаяшрава, прижимая свиток к груди. — Я действую так, словно знаю цену утрате.
Они пошли к выходу через задымлённый коридор, и на миг показалось, что спор их не окончен, а лишь перенесён из погибающей библиотеки в более широкое пространство истории, где одни будут искать в времени скрытый порядок мироздания, а другие — мужество человеческого ума, который, не имея окончательных гарантий, всё же связывает пепел памяти с ещё не наступившим днём
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.