Вспоминая Довлатова

Константин Жибуртович: литературный дневник

Александр Генис, из нового подкаста «Мой Нью-Йорк»:


Смерть Сергея выбила меня из колеи. Мы ведь никогда не говорили с ним всерьёз ни о чём, кроме литературы, но и в ней оба ценили смешное. При этом Сергей ухаживал за смертью, как за клумбой, охотно выставляя приготовления напоказ. Над его письменным столом висел запечатанный конверт с грозной инструкцией: "вскрыть после моей кончины". О содержимом он охотно рассказывал: Сергей требовал не печатать ничего из того, что осталось в России.


Я познакомился с Сергеем, когда ему ещё не было сорока, но уже тогда он любил поговорить о смерти, словно догадываясь, как скоро она придёт. Со мной, впрочем, у него это не очень получалось. Мне-то было 25, и я искренне не понимал его тревогу. Я, конечно, слышал о смерти и даже думал о ней, когда был маленьким. По-моему, это самое главное открытие, которые делают дети: все умрут, даже бабушка.


Дожив до более или менее "зрелых годов" и проведя армейские годы в лагерной охране, Сергей постоянно помнил о том, что ждёт – не его, не нас, а написанные им сочинения. Чуждый всякой метафизической перспективы, Довлатов заботился о посмертной жизни своей литературы. Он твёрдо знал, что ей предстоит стоять на книжной полке примерно там, прикидывал Сергей, где Куприн.


– Разве тебе не важно, – требовал он от меня ответа, – что будет после смерти?


– Со мной, – переспрашивал я, – или с книгами?


– В сущности, это – одно и то же, – говорил Сергей.


Сам он ненавидел метафизические спекуляции и вставал из-за стола, если до них доходило дело. Ещё больше его раздражали верующие, особенно недавно вступившие на путь добра и не оставляющие других в покое. То же и со мной. Боюсь, что ни тогда, ни сейчас мои представления о высшей реальности не стали яснее. Смерть к ним ничего не прибавила. Она была всё ещё по эту сторону жизни, и я ничему у неё не научился.


До кончины Довлатова мне не приходилось сочинять некрологи, хотя шутя и сдуру я обещал написать по одному на каждого из старших (других не было) товарищей. В результате я так и сделал.


Много лет спустя Довлатов вернулся, как мечтал Маяковский, в виде таблички с названием улицы его имени.


Она торжественно явилась на свет в последнюю из пригодных для пляжа субботу, когда русский Нью-Йорк собрался на 108-й стрит. Скучная, как весь Куинс, эта улица ничем не отличалась от других, кроме того, что её обжил и описал Довлатов. При жизни он был неофициальной достопримечательностью района, после смерти – официальной. Во всяком случае, с тех пор, как отцы города согласились назвать его именем этот переулок.


– На доме Бродского, – жаловался довлатовский сосед, – нет даже мемориальной доски, а тут – целая улица, и меня угораздило на ней жить.


Мне это кажется справедливым. Сергей был нашим писателем. Бродский – для мира, Солженицын – для истории, Довлатов – для домашнего пользования. О чём свидетельствовали несколько миллионов проданных книг и толпа поклонников – новых, молодых, старых. Здороваясь с персонажами довлатовских книг, я осторожно огибал сотрудников московских телеканалов, которые в те вегетарианские времена ещё считали нас не предателями Родины, а заблудшими соотечественниками за рубежом.


– Он умер, – доносился до меня траурный голос ведущего, – от тоски по Родине.


Но меня всё же выловили и поставили к камере.


– Феномен Довлатова, – начал я, – показывает, что русская словесность не так нуждается в государстве, как оно – в ней...


В вечернем репортаже московского ТВ от моего монолога оставили одну реплику "Сергей любил поесть".



Другие статьи в литературном дневнике: