40. О Георгии Иванове40. О ГЕОРГИИ ИВАНОВЕ (1894-1958) – Раздел 5.24 из книги по Серебряному веку http://proza.ru/2013/08/28/2084 Я хотел бы улыбнуться, В России Георгий Иванов к состоявшимся поэтам не относился. Он примеривал себя и к футуристам, и к акмеистам, но в результате он не примкнул ни к тем, ни к другим. Блок высказался о ранней поэзии Г.Иванова следующим образом: «Когда я принимаюсь за чтение стихов Г.Иванова, я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами… Слушая такие стихи, можно вдруг заплакать, – не о стихах, не об авторе их, а о нашем бессилии, о том, что есть такие страшные стихи ни о чем». В эмиграции же Г.Иванов от книги к книге вырастал в большого русского поэта. Настоящий Г.Иванов начался с тоски по России. Лучшие свои стихи он писал во Франции, но написал их для русских. Николай Гумилев считал, что путь в поэзию открывает либо очень счастливое, либо очень несчастное детство. У Г.Иванова было и то, и другое. Следует отметить, что Г.Иванов бросил в литературную почву и зерна новых стилей, например, вводил в оригинальные поэтические тексты точные или произвольные цитаты из известных поэтов. Основателем этого приема был Вяземский, но у Г.Иванова он стал как бы насущной необходимостью. НИНА БЕРБЕРОВА Я знала его с 1921 года, со времен тетради Гумилева, но никогда не имела с ним никаких личных дружеских отношений. Еще в 1920-х годах Ходасевич, он и я несколько раз втроем проблуждали ночью на Монмартре, который Иванову был тогда ближе литературного Монпарнаса. Тогда же, в одну из ночей, когда мы сидели где-то за столиком, вполне трезвые, и он все теребил свои перчатки (он в то время носил желтые перчатки, трость с набалдашником, монокль, котелок), он объявил мне, что в его «Петербургских зимах» семьдесят пять процентов выдумки и двадцать пять – правды. И по своей привычке заморгал глазами. Я тогда нисколько этому не удивилась, не удивился и Ходасевич, между тем, до сих пор эту книгу считают «мемуарами» и даже «документом». После войны он был как-то неофициально и незаметно осужден за свое германофильство. Но он был не германофилом, а потерявшим всякое моральное чувство человеком, на всех углах кричавшим о том, что он предпочитает быть полицмейстером взятого немцами Смоленска, чем в Смоленске редактировать литературный журнал. Теперь, в своей предпоследней стадии, он производил впечатление почти безумца. Последняя стадия его наступила через несколько лет, в приюте для стариков, в Иере, в том самом Иере, где сто лет тому назад Герцен в одну ночь потерял свою мать, своего сына и своего друга... Теперь, в 1948-1949 гг., Иванов производил впечатление почти безумца, потому что, разговаривая с ним, собеседник все время чувствовал, что в нем что-то неладно, что ему что-то нужно: кусок хлеба, затяжку папиросы, стакан вина, укол иглы (лекарственной или иной) и что, значит, все, что говорится, говорится зря, потому что если что-то человеку до зарезу нужно, то он не может вас слышать и вам разумно отвечать. Таким – без возраста, без пола, без третьего измерения (но с кое-каким четвертым) – приходил он на те редкие литературные или «поэтические» собрания, какие еще бывали. Помню, однажды за длинным столом у кого-то в квартире я сидела между ним и Ладинским. Иванов, глядя перед собой и моргая, повторял одну и ту же фразу, стуча ложкой по столу: – Терпеть не могу жидов. Я встала, двинула стулом и пересела на другой конец стола. Ладинский последовал за мной. Дней через десять, часов около пяти, в дверь моей комнаты-квартиры постучали. Я в этот день задумала стирать и решила не открывать. Но кто-то стоял за дверью и не уходил. Притаилась и я, сдерживая импульс сделать шаг и открыть дверь. Внезапно голос Иванова сказал за дверью: – Н.Н., откройте, я знаю, что вы дома. – Кто это? – спросила я, чтобы выиграть время. – Это стрелок пришел. Знаете, что такое стрелок? Хочу вас подстрелить на десять франков. Я попросила его подождать несколько минут, привела в порядок «кухню», сняла передник, причесалась. Когда он вошел, шаркая и кланяясь, я сказала ему, что у меня всего десять франков, и я не могу дать ему больше пяти. «А вино есть?» – спросил он. Да, у меня был литр красного. Он сел к столу. Двое двигаться в комнате не могли, было слишком тесно, но когда один сидел, другой мог делать пять-шесть шагов туда и сюда. Я поставила бутылку на стол, подала стакан. Он начал медленно пить. Пить и говорить. Это был монолог – ему необходимо было выговориться. Продолжался этот монолог часа три. Отнестись к тому, что было сказано, как к пьяному бреду человека в стадии разложения? Или как к преходящему настроению невротика и поэта? Или как к исповеди? Или как к легкой болтовне когда-то светского человека, решившего поразить собеседника? Разницы, собственно, нет никакой, как бы ни относиться к его речи, – мое, и ваше, и всех будущих поколений отношение к ней ничего не изменит в ней самой. Это если сказать о ней одним словом – была жалоба, но жалоба не на обстоятельства и не на людей, не на Ивана Ивановича, Ленина, Сталина, Николая Второго и Первого, не на разрушенное здоровье, безденежье, одиночество, себя самого, каким его сделали мама, папа, женщины... Это была жалоба ни на кого. Виновника он в своей судьбе не искал, виновник ему был ни к чему, у виновника (как он сам сказал) он, прежде всего, попробовал бы занять десять франков и потом выпил бы с ним на брудершафт. Но в этой жалобе ни на кого возникал и все углублялся мотив смертельного страха перед всеми и всем. «Только грязи мне собственно, не страшно», – повторил он несколько раз. Больше мы не видались. «Жил был поэт. ИРИНА ОДОЕВЦЕВА Темно синий, прекрасно скроенный костюм. Белая рубашка. Белая дореволюционной белизной. Георгий Иванов садится напротив меня, но я отвожу глаза, не решаясь смотреть на него. Я знаю от Гумилева, что он самый насмешливый человек литературного Петербурга. И вместе с Лозинским самый остроумный. Гумилев относился очень покровительственно к нашей начинающейся дружбе с Г.Ивановым. – Хорошо, что вы нравитесь Жоржику Иванову. Вы ему даже очень нравитесь, но он мальчик ленивый и за вами никогда ухаживать не станет, и в верные рыцари Вам не годится. Гумилев ошибся, в чем он сам сознался мне впоследствии: – Вот никак не думал, не гадал. Голову бы дал на отсечение. Мне всегда казалось, что Вы можете влюбиться в одного только Блока, а все остальные для вас безразличны и безопасны. Когда я стала невестой Георгия Иванова, Гумилеву не хотелось, чтобы я выходила замуж. Он старался меня отговорить. Не потому, что был влюблен, а потому, что не хотел, чтобы я вышла из сферы его влияния, перестала быть «его ученицей», чем-то вроде его неотъемлемой собственности. Весной 1922 г. мы с Георгием Ивановым зашли в Дом Литераторов в поисках тех, с кем еще не успели проститься. Уезжали мы «легально» и отъезда своего не скрывали. Конечно, мы не предчувствовали, что уезжаем навсегда. Все же мы прощались как перед длительной разлукой, полагая, что год, а, может быть, даже и два будем в отсутствии. Но, во всяком случае, никак не больше. Ведь НЭП уже начался и, как тогда говорили, Россия семимильными шагами идет по пути к буржуазной республике. Может быть, мы вернемся и гораздо раньше домой. Уезжали весело и беспечно. Ведь так интересно увидеть Берлин, Париж, а, может быть и Венецию. И прощались так же весело и беспечно. Принимали заказы на подарки, которые привезем, когда вернемся. ВАСИЛИЙ ЯНОВСКИЙ Стихи он любил и для них, пожалуй, жертвовал многим. Такого сорта монстры встречаются на каждом шагу в искусстве; в Париже того времени Иванов не являлся исключением; он становился чем-то единственным только благодаря высокому классу своих стихов. Иванов – человек беспринципный, лишенный основных органов, которыми дурное и хорошее распознаются. Георгий Иванов был членом «Круга» и даже пользовался там влиянием. Чем он это достигал, трудно сказать. В те годы многие считали, что «поэтически он вышел из двух-трех строф Фета и ловко жонглирует ими» (Ходасевич). Но молодежь его боялась, слушалась и любила. Влияние Иванова на молодых поэтов объяснялось не только его стихами. Тут роль играл шарм и ловкость его литературной кухни. Он был умницей, поскольку можно считать умным человека, ставившего на бракованную лошадку. Перелистывая Фета, я всегда вспоминаю Иванова; по сей день не могу понять, почему последний так пришелся по вкусу изголодавшейся новой эмиграции... Разумеется, это настоящий поэт, но были же у нас Ходасевич, Цветаева – не меньшего размаха! Думаю, что не в одной поэзии тут дело; читая Иванова, бессознательно чувствуешь, что все трын-трава: можно в одну контрразведку заглянуть, затем в другую, противоположную, позволительно ошельмовать кулака отца, у еврея денег перехватить, затем у немецкого полковника, в Национально-Трудовой Союз записаться, потом к советским патриотам примкнуть. Все извинительно... Проза Иванова – трехмерная, на редкость безблагодатная («Петербургские зимы» в стороне, я разумею «романы» Иванова). «Распад атома» любопытен, пожалуй, с точки зрения автобиографической. Тяготел он всегда скорее к «реакционному» сектору в своих взглядах, хотя убеждений, принципов у Иванова почти не было. Бессознательно любил и уважал только сильную власть и великую державу; требовал порядка и, главное, иерархии, при условии, что он, Иванов, будет причислен к элите. 08.04.2021 г. © Copyright: Евгений Говсиевич, 2021.
Другие статьи в литературном дневнике:
|