Венеция Бродского и Гениса

Константин Жибуртович: литературный дневник

I


– Расскажите, почему вы любите Венецию.


Иосиф Бродский: «Она во многом похожа на мой родной город, Петербург. Но главное – Венеция сама по себе так хороша, что там можно жить, не испытывая потребности в иного рода любви, в любви к женщине. Она так прекрасна, что понимаешь: ты не в состоянии отыскать в своей жизни – и, тем более, не в состоянии сам создать – ничего, что сравнилось бы с этой красотой. Венеция недосягаема. Если существует перевоплощение, я хотел бы свою следующую жизнь прожить в Венеции – быть там кошкой, чем угодно, даже крысой, но обязательно в Венеции. Году в семидесятом у меня была настоящая ide'e fixe – я мечтал попасть в Венецию. Воображал, как я туда переселюсь, сниму целый этаж в старом палаццо на берегу канала, буду там сидеть и писать, а окурки бросать прямо в воду и слушать, как они шипят... А когда бы деньги у меня кончились, я пошел бы в лавку, купил бы на оставшиеся гроши самой дешевой еды – попировать напоследок, а потом бы вышиб себе мозги (прикладывает палец к виску и показывает).


И вот как только у меня появилась возможность куда-то поехать – в семьдесят втором году, по окончании семестра в Энн-Арборе, – я купил билет на самолет в оба конца и полетел на Рождество в Венецию. Там очень интересно наблюдать туристов. От красоты вокруг они сперва обалдевают. Потом дружно устремляются покупать модную одежду – Венеция этим славится, там лучшие магазины одежды в Европе. Но и когда они наново припарадятся, продолжаешь видеть вопиющее несоответствие между разодетой в пух и прах толпой – и окружением. В людях, даже нарядных и не обиженных природой, все равно нет того достоинства, которое отчасти есть достоинство упадка, но которое придает неповторимость этому городу. Венеция вся – произведение искусства, там особенно отчетливо понимаешь, что созданное руками человека может быть намного прекраснее самого человека».


******


Реплика


Перечитывая «Набережную неисцелимых», я всё более отчётливо понимаю корни пиетета Бродского к Венеции, как и то, что озвучивать своё восприятие равно «фи» от эстетов. Но после сорока на эти вещи обращаешь меньшее внимание – вероятно, из инстинкта самосохранения, а не от развитой добродетели внутренней сдержанности.


Бродский посещает Венецию как паломник, как прихорошившийся красавец роскошную любовницу и начинает использовать пошловатые для него самого лингвистические конструкции – «истинный рай на земле», «порядок, совершенство, гармония», «дух красоты». Не в силах обуздать непрекращающуюся влюблённость, он спасается стихами:


Город сродни попытке
воздуха удержать ноту
от тишины,
и дворцы стоят,
как сдвинутые пюпитры,
плохо освещены.
Венецианские строфы (1)


Город выглядит
как толчея фарфора
и битого хрусталя.
Венецианские строфы (2)


Не бог весть что, по меркам самого поэта. Он то берёт самую высокую ноту, то обесценивает произнесённое ранее. Это ревностное ощущение восторженного странника, которому никогда не стать здесь своим. Гостя, которого приняли, накормили и открыли нечто о нём самом, но пора раскланяться, попрощавшись – и здесь сердце начинает противиться воспитанию с этикетом (вплоть до желания свести счёты с жизнью, если невозможно остаться). Задержаться хотя бы на часок, а потом тайком поцеловать хозяйку пира.


Эта влюблённость в Венецию в самой романтичной фазе преследует Бродского всю жизнь. Здесь он готов нести и «чушь прекрасную» – фотографии на фоне Истории, обращение к прозе, разрешение снять документальный фильм и – слова, слова, слова. Среди них, в том числе, сохранились цитаты Бродского о необходимости создания лучших очистных систем для каналов города – невозможно заподозрить его в подлинном интересе и каком-либо уровне компетенции в данной теме, но он затрагивает и её. Так юноша, мечтая понравиться девушке – сколь наивно, столь же и чистосердечно – осваивает её интересы, ранее чуждые его миру. Но она уделяет ему внимание не более, чем иным.


Момент истины наступает в одном из интервью Иосифа в 1995-м.


— ...Где вы чувствуете себя как дома?


— Наиболее отчётливое ощущение, что я нахожусь в своей естественной среде, я испытываю в Саут-Хадли, штат Массачусетс. Дом — это место, где тебе не задают лишних вопросов. Там никто их не задаёт, там никого нет, там только я.


Я вздрагиваю, потому что ожидаю ответ о Венеции или Питере; на худой конец – Нью-Йорке. Но не испытывая визуально-пространственного влияния Венеции (душевное исцелить невозможно, отсюда и название эссе), поэт возвращает критичное восприятие философа – пока ты жив и мыслишь, невозможно добровольно запереть себя в городе-мифе с водной гладью, где все преходящие паломники – фон для Истории. Земная обитель всегда связана с тишиной и мещанством ровно в той же степени, как любой прочный союз с братством и взаимоуважением несхожих личностей. Перед смертью Бродский стремится именно в Саут-Хадли: внешняя причина – встреча со студентами, но непроизносимая самому себе подлинная – жажда попрощаться с тем Домом, что пишется с заглавной буквы.


Венеция так и останется капризной красавицей, для которой Бродский – лишь один из миллионов обожателей. Это ничего не обесценивает: когда потомки будут искать свидетельства о древнем водном граде античных времён, который дожил до эпохи пра-пра-прадедов, глас Бродского о Венеции, при всей восторженности, один из немногих, что уцелеет сквозь толщу веков.


Таково свойство его дара.



II


Александр Генис:


Мягкое время года венецианские старики пережидают в недоступных туристам щелях. Но холодными вечерами выходят на волю, как привидения, в которых можно не верить, если не хочется. Живя в укрытии, они состарились, не заметив перемен, и носят пальто гарибальдиевского покроя. Полы его распускаются книзу широким пологом, прячущим шпагу, а лучше – отравленный кинжал. Сшитый по романтической моде этот наряд растворяется в сумерках без остатка. Чтобы этого не произошло, поверх воротника повязывается пёстрый шарф. Нарушая конспирацию, он придает злоумышленникам антикварный, как всё здесь, характер. Поэтому каждому встречному приписываешь интеллигентную профессию: учитель пения, мастер скрипичных дел, реставратор географических карт.


Одну из них я как следует рассмотрел в Дворце дожей. К северу от моря, которое мы называем Каспийским, простиралась пустота, ненаселённая даже воображением. Карта её называла «безжизненной Скифией». На другом краю я нашёл Калифорнию. За ней расстилалась «земля антропофагов».


Венецианская география предложила взамен такую версию пространства, которая лишает его здравого смысла. Здесь всё равно – идти вперед или назад. Куда бы ты ни шёл, всё равно попадешь туда, куда собирался. Тут нельзя не заблудиться, но и заблудиться нельзя. Рано или поздно окажешься где хотел, добравшись к цели неведомыми путями. Неизбежность успеха упраздняет целеустремленность усилий. Венеция навязывает правильный образ жизни, и ты, сдаваясь в плен, выбираешь первую попавшуюся улицу, ибо все они идут в нужном тебе направлении.


Отпустив вожжи, проще смотреть по сторонам, но ночью видно мало. Закупоренные ставнями дома безжизненны, как склады в воскресенье. Редкое жильё выдаёт жёлтый свет многоэтажных люстр из Мурано. Просачивающийся сквозь прозрачные стекла (в них здесь знают толк), он открывает взгляду заросшие книгами стены и низкий потолок, расчленённый балками, почерневшими за прошедшие века. Видно немного, но и этого хватает, чтобы отравить хозяина и занять его место.


Я поделился замыслом со слависткой-венецианкой, но она мой план не одобрила.


– В наших руинах, – охладила она меня, – хорошо живётся одним водопроводчикам: тут ведь всегда течёт.



******



Реплика


– В среде приятельствующих интеллектуалов «фи» в свой адрес, неизбежное, как дефолт клептократии, я неизменно получаю за одно и то же: рок-философии и прохладно-отстранённое отношение к Питеру и Венеции. Я давно знаю, что «анафема» ограничится сожалением об ограниченности («мог бы прочувствовать, если б не был так упрям в личных воззрениях!») и разговор уйдёт на иные темы, благодатно не перерастая в бессмысленный спор.


– В сотый раз нудно произнося о местах, что я желал бы посетить, с беспомощным воззванием «услышьте меня!», я стану указывать на глобусе Ливерпуль (понятно, почему), Торонто (музей хоккея, который обращает в веру всех), Нью-Йорк (дурацкое любопытство провинциала) и ещё несколько захолустных мест, вроде Болдино и Тарханы – и тоже ясно, отчего. Финал предсказуем: на фразе «Уж лучше сначала в Амстердам, а потом в Венецию!» анафема усугубится педагогическим прекращением общения (на время).


– Рассказы о том, что в венецианском метро можно услышать фрагменты «Божественной комедии» Данте вызывают у меня ровно те же чувства, что цитаты русских классиков на рекламных плакатах. Вся подлинная литература противится тому, чтобы её хватали яркими кусками, спеша по личным делам или предвкушая приятный вечер. Венеция слишком хороша для систематического чтения: мещанская реальность с узкими улочками и уютными каналами – идеальное пространство для романтичных свиданий и безответственных клятв. Не говоря уж о поводе взорвать Инстаграм.


– Бродский отыскивал в Венеции смыслы, таинства и параллели из прошлого, что едва ли могли прийти в голову обыкновенного восторженного туриста. Но я всегда осознавал, что он явился сюда из ментального побратима, Петербурга, невероятным образом совмещающего в себе имперский комплекс Петра Алексеевича с интеллигентским мещанством. Прекрасно видя изнанку – зимой Венеция неромантична, а при обмелении каналов из-за жары ужасна (отсюда надо бежать в гигиенических целях), Бродский принял Венецию как возлюбленную, которая в его глазах одинаково хороша и в безупречном вечернем платье с декольте, и утром без макияжа. Он знал всё это за родным Питером – градом на болотах с душноватыми дворами и с его кровавой историей, посреди которой невесть как прорастала интеллигенция. Дух оказался выше любой внешней формы, что даёт право изречь о любви, а поэту – дерзновение высказаться не только от своего микрокосма.


– Как я и подозревал (Александр Генис подтвердил), у аборигенов восторженные туристы и влюблённые Венеции с садящимися от бесконечной эксплуатации смартфонами вызывают такое отвращение, что они прячутся в своих домишках, где окна иногда расположены в паре метров напротив соседских. Это их малая родина только в холодное время года – изморозь древней Истории, тесноватые улочки, старинные дома с обязательной библиотекой и чтением под тусклым светом настольной лампы. Признавая это очарование, я всегда представлял пенсию иначе: мещанство на морском берегу, прогулки под весёлый бриз, свежие фрукты и музыка в тональности «слава Богу, всё позади, а я покамест жив». В этом мысленном пейзаже пенсия – освобождение от философий, что преследуют меня всю жизнь, бесцеремонно вламываясь в сознание в любое время суток.


– Венеция, впрочем, не отпускает меня и сейчас – периодически, я задумываюсь о том, что подлинное ощущается на расстоянии вне опыта личного соприкосновения – а я к ней спокоен. Однажды летом, в полуторачасовом пути на дачу, я промыслительно не успел надеть наушники и услышал монолог парня лет 25-ти, обращённый к симпатичной спутнице. Внутренний Шерлок Холмс мигом подсказал, что они знакомы не первый месяц, «в отношениях» и он произносит свои слова не с целью понравиться моей землячке. «В Питере – сказал молодой человек – я, астматик, страдал 10 месяцев в году. На психику давило всё, даже узкие дворы и холодная Нева. Переехав в Самару, я позабыл про астму и первое лето просто ходил на Волгу – посмотреть на просторы, позагорать, искупаться и просто подышать во все лёгкие». – И встретил меня – рассмеялась девушка.


– С постыдным чувством любопытствующей Варвары я надел наушники и нажал случайный выбор из любимых треков. «Stand in the place where you live… Think about the place where you live… Wonder why you haven't before», запела группа R.E.M. Наименее американская по духу – из всех, что я знаю.




Другие статьи в литературном дневнике: