О беспомощности сиюминутных стихов

Константин Жибуртович: литературный дневник

Почитал (выборочно) сборник «Поэзия последнего времени». Я не буду говорить о пошлости названия – понятно, что книга должна продаваться, имея паблисити в соцсетях. Я скажу о главном – о поэзии.


А поэзия в её истинном предназначении для меня никогда не являлась ни складыванием рифм-кубиков из слов, ни гласом духовного пророка. Поэзия – невозможность выразить иначе. Здесь очень простые фильтры: ты способен промолчать? Нет. Хорошо, тогда можно ли выразить это прозой? В подавляющем большинстве случаев, да. Диапазон огромный: репортаж, публицистика, эссеистика, малая художественная проза, повесть, роман. И то, что я читаю в первом же стихотворении, это проза, упакованная в рифмовку:


Военных и мирных валим. Она говорит – да ну!
Он говорит – по ходу зашли тут в хату одну,
Нашёл пять тысяч зелёных – а хата уже горит.
Она говорит – ни фига се, теперь закроем кредит.


Никакого отношения к поэзии эти строки для меня не имеют в той же степени, как вычурные верлибры, где поток сознания прячет недостаток таланта. В чём смысл этого стихотворения и сотен ему подобных? В констатации. В желании запечатлеть нечто для потомков, как ответит эрудированный автор. На что я спрошу: скажите, а Светлана Алексиевич (как пример) рифмовала книгу «У войны не женское лицо?». Нет, она прекрасно осознавала пошлость обращения к поэтике в данном контексте.


Вся беда в том, что стихотворение, низведённое до констатации, отличается от поэзии ровно в той же степени, что фотография от живописи. Именно поэтому остроумный Игорь Губерман никогда не именовал себя поэтом («я пишу Гарики»), Борис Гребенщиков всегда подчёркивал, что пишет тексты, а поэты – Уильям Блейк или Иосиф Бродский. Но и Бродский шарахался от слова поэт, именуя себя литератором.


Все они осознавали предназначение поэзии, но ещё лучше – то, что неустанно выдаёт себя за искусство. Эмоциональный и просчитанный отклики на глобальное событие, в равной степени, ещё не поэзия.


Именно поэтому в мире так мало подлинных стихов о войне. Причём, как это иллюстрируют Юлия Друнина и Владимир Высоцкий, самые точные слова приходят лишь десятилетия спустя, когда возвращается мирная жизнь, а катастрофа отодвигается на ничтожные по историческим меркам десятилетия, но внушительное в человеческом восприятии время.


Стихи эти не могут быть – ни агиткой, ни эпосом, ни мифом, ни репортажем, ни в принципе чем-то, связанным с законами больших чисел. Только негромкий – и всегда личностный – голос, и голос без наигранного героизма.


Я прекрасно понимаю, что у многих и многих требования к поэзии совсем иные и куда более простые. Например, найти в рифмованном слове подтверждение своей политической позиции и шире – ценностям. Но в случае с поэзией это ничем не лучше, чем ставить Евангелие на обслуживание доминирующей идеологии социума.


Пусть подлинное остаётся надмирным. И межличностным. Как у Бродского:


Что-то внутри, похоже,
сорвалось и раскололось.
Произнося «О, Боже»,
слышу собственный голос.


Так страницу мараешь
ради мелкого чуда.
Так при этом взираешь
на себя ниоткуда.


Или у Михаила Анищенко:


Всё, что пишется, – необратимо.
Хоть смолой заливайте уста:
Вниз башкою висит Буратино,
Как последний апостол Христа.


Ни Мальвины, ни денег, ни родин;
Ничего на земле, никого.
Но теперь он впервые свободен,
И Господь уже видит его...


Или у Пастернака в простом и гениальном «Свидании»:


Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему.


И в нём навек засело
Смиренье этих черт,
И оттого нет дела,
Что свет жестокосерд.


И оттого двоится
Вся эта ночь в снегу,
И провести границы
Меж нас я не могу.


Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет…


Как-то нелепо называть себя после таких строк «поэтом», прикрываясь темой возможного слома прежнего миропорядка. Потому что и это – не оправдание постмодернизму нашего века.




Другие статьи в литературном дневнике: